Текст книги "От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 65 страниц)
XXXIX
В конце ноября 1914 года N-ская кавалерийская дивизия, в которую входил Донской казачий полк Карпова, после ряда утомительных маршей, исколесив всю Восточную Галицию, под напором австрийских армий, прикрывая отходившую пехоту, подошла к реке Ниде. Полк Карпова был расквартирован в длинной деревне, носившей странное наименование Хвалибоговице, вытянувшейся по каменистому обрыву шумящей, быстрой речки, впадавшей в Вислу.
Соприкосновение с противником было утеряно. Противник остановился, и произошла случайная передышка.
Осень стояла мокрая. Грунтовые дороги развезло, и в них тонули подводы интендантских транспортов. Подвоз с тыла прекратился, и полки были предоставлены самим себе. Они посылали фуражиров по окрестным деревням для закупки сена и овса.
Утром хмурого декабрьского дня Карпов проснулся задолго до рассвета. Его мучила забота. Ему надо было ехать за сорок верст в штаб корпуса по тяжелому и неприятному делу. Несколько дней тому назад два фуражира 1-й сотни, Скачков и Малов, были посланы за Вислу, в Галицию, за сеном. В одной хате они нашли много сена, но старик русин и его молодая дочь отказались продавать сено. Тогда Скачков с Маловым сами наложили сотенную подводу сеном и пришли к русину, чтобы рассчитаться за нее. Русин отказался принять деньги, а его дочь стала ругаться. «Разбойники вы! Воры и Государь ваш такой же вор!» – кричала она. «Нас ругай, мы смолчим, – строго сказал ей Малов, – а Государя нашего обижать не смей, а то плохо будет». Но баба разошлась. Она стала поносить Государя последними словами. «Тогда, – как показывал потом Малов, – не стерпел я такой обиды, затмение на меня нашло, я взял, приложился в сердцах в злую бабу из винтовки, выстрелил и положил ее на месте». Дело получило огласку, наехали полевые жандармы, сбежался народ, да и Малов не таился, чистосердечно все рассказал. «Что у ей, – говорил он, – души у ей нет, один пар, жалеть ее не приходится, а ругать Государя она не смеет». Но дело обернулось серьезно, полевой суд усмотрел в этом мародерство и убийство, и Малова приговорили к смертной казни через расстреляние.
Карпов не мог этого допустить. Он слишком был христианином, чтобы не ставить выше всего побуждения сердца. Он понимал, что в поступке Малова не было убийства, а была запальчивость и святое и гордое чувство глубокого и сильного, до самозабвения патриотизма, и в сердце своем Карпов, не оправдывая Малова, не обвинял его. Малов был храбрый казак, уже имевший Георгиевский крест. Карпов знал его отца, мать, деда и бабку, знал весь обиход их станичной жизни и понимал, что смертная казнь сына Маловых убьет всю его семью. Эта казнь казалась ему чудовищной, особенно на войне, где и так легко было умереть и где так дороги были такие честные и верные казаки, как Малов. Он переговорил обо всем этом с начальником дивизии и, с его разрешения, решил ехать с личным ходатайством за Малова к командиру корпуса. Ночь он не спал. В маленькой убогой хате крестьянина в Хвалибоговице было холодно и грязно. Карпов ворочался на жесткой походной койке. Рядом на сдвинутых скамьях, на сене, спал адъютант. На печи лежал сам хозяин. За окном стояла холодная лунная ночь, и лучи месяца падали в избушку. В углу, под образами и литографированной картиной Ченстоховской Божией Матери в короне, стояло темное знамя в чехле, и Карпову чудилось, что знамя благословляет его на поездку.
Встал он в пять часов утра. Николай, его денщик, зажег жестяную лампочку, поставил на стол и принес ему чай. И он и вестовой, седлавший лошадь, и оба трубача, Лукьянов и Пастухов, которые должны были с ним ехать, знали, зачем едет их командир, и сочувствовали ему.
В шесть часов утра Карпов сел на лошадь и поехал по подмерзшей дороге на восток. Луна красным диском спускалась за темный лес, смутно рисовалась узкая дорога между густых кустов. Карпов ехал то шагом, то рысью, думая свои думы. Он видел станицу и Маловых, у которых бывал, видел осанистого с красивой седою бородою деда Малова с Георгиевским крестом за Ловчу и не мог представить, что почувствует старик, когда его внук будет расстрелян по приговору полевого суда. Он обдумывал, что и как скажет командиру корпуса, генералу Пестрецову, и ему его речь казалась такой убедительной, что Пестрецов не мог не тронуться ею.
В двенадцать часов дня он въезжал в железные ворота большого парка господского дома Борки, где помещался штаб корпуса. Ему было странно, что штаб корпуса помещался так далеко от фронта, но он не думал об этом и не придавал этому никакого значения.
Двор был чисто подметен. Куртина против главного подъезда была уставлена цветами, закутанными соломой и увязанными рогожей. Красавец Лукьянов и Пастухов, надевшие лучшие свои шинели, казались на этом дворе жалкими и убогими. Резко видна была бедность их одежды, оторванная кисть на шнуре сигнальной трубы, заплата на сапоге. Карпов самому себе в тяжелом пальто, обтянутом амуницией, показался грубым и неизящным. Речь, так блестяще подготовленная в уме, испарилась из памяти, и самая причина приезда стала казаться не такою важною.
В подъезде его встретил изящный унтер-офицер с желтыми аксельбантами на чистой рубахе и в сапогах с блестящими шпорами. В углу большой передней, у окна, за круглым столом, сидел припомаженный писарь и читал газету. Он посмотрел на Карпова и подумал, вставать или нет, но не встал, а дождался, когда Карпов снял пальто и амуницию, и тогда сказал, вставая:
– Пожалуйте, не угодно ли присесть. Вот газетка свежая. Угодно почитать?
Карпов ничего не сказал и не пошел садиться. Большое зеркало отразило всю его фигуру. Он увидал загорелое до черноты лицо с поседевшими бакенбардами, смятые почерневшие от сырости погоны, тяжелые ремни амуниции, сапоги, забрызганные дорожною грязью, и чувство неловкости охватило его. Точно на бал приехал в домашнем платье. Жандармский унтер-офицер и писарь чувствовали свое превосходство над ним и молча оглядывали его. Он был из другого мира. Из того мира, где умирают на постах, где бьются, добывая корм лошадям и продовольствие людям, где по суткам не спят, где забывают обедать, где мутные и тяжелые тянутся дни, сливаясь с ночами в одну нудную вереницу. Они были из того мира, где день идет по аккуратно размеренному расписанию, где обозначено время для сна, для прогулки, для обеда и для доклада.
– Как доложить о вас прикажете? – спросил унтер-офицер.
– Полковник Карпов. Командир N-ского Донского полка. По личному делу.
Унтер-офицер деловито посмотрел на часы на кожаной браслетке и сказал:
– Не иначе, как пообедать вам придется в штабной столовой, а после обеда вас примут. Сейчас заняты с начальником штаба.
– Нет, – сказал Карпов, – я прошу доложить теперь. Мне обратно сорок верст ехать. Хотелось бы к ночи быть у себя.
– Попробую сказать адъютанту, – сказал унтер-офицер.
В это время за стеклянной дверью, ведшей на лестницу, покрытую сукном, с зеркалом и двумя статуями, окруженными растениями в кадках, раздались голоса. Вниз спускалась красивая, лет сорока, дама в роскошном меховом манто. Впереди бежал холеный фокс в ошейнике, с нагрудными ремешками и розовым бантом на спине. Подле дамы шел молодой, безупречно одетый офицер, во входившем тогда в моду английском френче из мягкой, желтоватой материи, усеянном значками, и с орденом Св. Станислава 3-й степени с мечами и бантом в петлице.
– Дмитрий Дмитриевич, вы пойдете со мною на прогулку? – говорила дама офицеру. – Это ничего, что вы дежурный? Вы мне обещали показать сыроварню.
– О, непременно, ваше превосходительство.
Унтер-офицер кинулся распахивать двери. Дама в лорнет посмотрела на Карпова.
– Кажется, кто-то к мужу, – тихо сказала она офицеру. Офицер подошел к Карпову и сухо спросил:
– Вы к кому?
– Я к командиру корпуса по спешному и очень важному делу, – сказал Карпов.
– Командир корпуса занят. Пожалуйте обедать и после обеда…
– Я не могу ждать и прошу вас доложить сейчас обо мне.
– Вы понимаете, я не могу этого сделать, полковник.
– А я настаиваю, чтобы вы это сделали.
Дама стояла в нерешительности у выходной двери. Маленький фокс нюхал воздух у двери и тихо повизгивал, прося выйти. Офицер выразительно посмотрел на даму и пожал плечами, как бы говоря: идите одни. Ничего не поделаешь с этим хамом.
Дама улыбнулась.
– Догоняйте меня после, – сказала она. – Я буду гулять по липовой аллее.
– Слушаюсь, – сказал адъютант, кланяясь даме и открывая перед нею двери.
– Хорошо, я доложу, – сказал он, возвращаясь к Карпову, – только ничего из этого не выйдет.
Он ушел и через несколько минут вошел в прихожую и сказал официально:
– Пожалуйте. Его превосходительство вас просят.
XL
Когда Карпов подъехал к господскому дому, у командира корпуса был его начальник штаба и старый друг генерал Самойлов. Доклад был давно кончен, и они говорили об общем положении дел.
– Я знаю, – говорил Пестрецов, – что командующий Армией писал об этом Великому князю Главнокомандующему, и Великий князь сочувствует этому и понимает это, но что поделаешь, когда в дела стратегии вмешивается политика.
– Милый Яков Петрович, – стоя против большого стола с бумагами, говорил Самойлов, – без патронов и снарядов нельзя воевать. Я официально тебе говорю, что у нас осталось по 200 выстрелов на орудие. В Бресте взрывают склад с тяжелыми снарядами и, конечно, делают это нарочно. Из-за этого мы в ноябре не взяли Кракова, теперь идем назад и теряем дух нашей прекрасной армии. Поверь, что второй раз так не пойдем.
– Но, что же делать? – разводя руками, сказал Пестрецов.
– Опять, как тогда, перед японской войной, говорил тебе, так и теперь скажу. Не надо сентиментальничать, не надо таскать своими голыми руками горячие каштаны для других, нельзя вести войны pour les beaux yeux de la reine de Prusse (* – Ради прекрасных глаз прусской королевы), нельзя освободить Европу и губить Россию. Мы не можем воевать одни против Германии и Австрии тогда, когда французы и англичане ничего не делают. Мы отдаем свои земли на поток и разграбление своих и чужих войск, германцы уже были под Варшавой. Наши доблестные сибиряки отогнали их, но какой ценой! У нас уже нет теперь сибиряков…
– Николай Захарович, оставь, пожалуйста. Ведь это только критика ради критики. Что же мы можем сделать? Мы не можем заставить воевать Англию ранее, нежели она создаст свою армию, мы не можем потребовать от Франции больше того, что она дает.
– А какое нам дело до Англии и Франции? Ведь мы Россия. Россия мы и нам дороги только свои, русские, интересы. Пора стать эгоистами и понять, что эту войну нас заставили вести во вред нашим интересам.
– Ну, что же?
– Мир.
– Мир?
– Да, мир с приобретенной Галицией, с нефтяными источниками и угольными копями, со старым Львовом и Перемышлем…
– Его еще надо взять.
– Отдадут и так. Быть может, с проливами.
– Это невозможно.
– Воевать, Яков Петрович, невозможно, это точно. Мы учили, что такая громадная война, в которой развернуты миллионные армии, может длиться четыре, максимум шесть месяцев. Не хватит средств. Надо поступать по науке. Август, сентябрь, октябрь, ноябрь – и баста. Дальше «от лукавого». Мобилизация промышленности – это разорение своего дома. Во имя чего?
– Во имя честности.
– В политике честности нет. Поверь, Яков Петрович, что если, не дай Бог, мы придем в беду, ни англичане, ни французы не пожертвуют для нас ни одним солдатом, и немцы тогда займут Россию и обратят нас, при общем молчании, в навоз для германской расы.
– Нет, – со вздохом сказал Пестрецов, – мир теперь – это позор навсегда. Нельзя будет русскому человеку показаться в Англии или Франции. Кличка предателя и изменника куда как не сладка.
– Яков Петрович, привези золото и тебя встретят поклонами и самыми льстивыми и ласковыми словами.
В эту минуту вошел адъютант и доложил о Карпове. Разговор о мире был тяжел и неприятен для Пестрецова, и он обрадовался возможности прервать его.
– Просите полковника, – сказал он. – Николай Захарович, останься. Это, говорят, лихой казак. Он великолепно работал с полком.
– Все они грабители и мародеры, казаки, – сказал Самойлов, но остался стоять у стола, когда вошел Карпов.
– Здравствуйте, дорогой полковник, – поднимаясь навстречу Карпову, ласково сказал Пестрецов. – История конницы – история ее генералов. Одного из них я имею наконец удовольствие видеть у себя. Мне так много о вас рассказывал Развадовский, о ваших победах в августе. Блистательно работали ваши донцы. Как это говорили вы – «долбанем», а? «заманивай, да заманим его в вентеречек», а? Ну, садитесь, дорогой полковник, Степаном Сергеевичем вас звать, кажется? А?
– Павел Николаевич, – сказал Карпов, ободренный приветливостью корпусного командира.
– Садитесь, Павел Николаевич. Ну, как у вас? Все благополучно? Отдыхаете немного. Вот еще денька два отдохнем, да и в наступление опять. Пора. Пора!
Карпов сел в тяжелое кресло против корпусного командира и молчал, не зная, как начать. Горячий рассказ о подвигах Малова, о том, какая у него хорошая патриархальная семья, как чисто убрана их хата и как кротко сияет из угла большой образ Богоматери, каким ужасным ударом для семьи было бы известие о смертной казни сына, перед этими двумя генералами казался неуместным. Из-за ласковых слов холодно и строго, а главное, безразлично смотрели серые блестящие глаза генерала. В его холеном, тщательно вымытом и побритом лице, в обстановке кабинета с громадным столом, креслами, с различными безделушками, в карте, висевшей на стене и разрисованной акварелью, где маленьким синим квадратом у Хвалибоговице был показан и его, Карпова, полк, было столько чужого, не похожего на войну, как ее видел и понимал Карпов, что Карпов смутился и неловко начал:
– Дело вот в чем, ваше превосходительство. Тут на днях судили казака моего полка Малова. Приговорили к смертной казни. Приговор должен состояться завтра. А между тем обстоятельства дела таковы…
– Знаю, знаю, дорогой Павел Семенович, – перебил Пестрецов, уже позабывший имя Карпова, – мне это дело доподлинно известно. И, знаете, я возмущен, что в вашем полку могли явиться такие негодяи. Мы измучены жалобами населения на казаков. Этому надо положить, наконец предел. Ваш Малов убийца женщины – этого достаточно. Смертная казнь, утвержденная командующим армией, – это наказание, которого он заслужил.
– Ваше превосходительство, суд не вошел в обстоятельства дела, в обстановку, в психологическую подкладку этого преступления…
– Э, милый полковник, предоставьте всю эту ерунду гражданским судам с присяжными заседателями. Полевой суд стоит перед совершившимся фактом. Убийство было? Я вас спрашиваю, Семен Данилович, было убийство, а?
– Было… Но…
– И никаких «но» тут нет. И о чем вы меня просите? Это не от меня зависит!
– Я прошу вас ходатайствовать перед командующим армией. Я умоляю вас послать, если нужно, телеграмму верховному главнокомандующему.
– Э, что говорить о пустяках. Разве можно, глубокоуважаемый, безпокоить командующего армией такими пустяками? Разве мыслимо, чтобы я, представитель власти, дискредитировал ее, заступаясь за преступников? Казаки всегда грабили и безобразили, и это надо, наконец, прикончить.
Самойлов, видя, что Карпов порывается что-то сказать, посмотрел на часы и сказал Пестрецову:
– Половина первого, ваше превосходительство. Нина Николаевна обещала нам сегодня завтракать вместе с нами.
– Ваше превосходительство, – сказал Карпов, вставая, потому что Пестрецов поднялся. – Я умоляю, я прошу… Это будет лучшей наградой мне и полку…
– Э, милый мой, оставим этот пустой разговор. Идем завтракать. И не думайте о пустяках.
Карпов решительно отказался от завтрака. Он не мог сесть со всеми этими холодными людьми, с богато одетой барыней за стол и есть тогда, когда он знал, что его казак будет ими расстрелян. Он задыхался в богатой обстановке господского дома, в высоких комнатах, ему было страшно ходить по паркетным полам. Тянуло вернуться скорее в маленькую холодную избушку Хвалибоговиц и там быть со своими казаками и офицерами, для которых казнь Малова была не мелкий эпизод войны, а громадное событие в полковой жизни.
Лукьянов, подававший у крыльца лошадь, по его лицу узнал, что заступничество за Малова потерпело неудачу, но в присутствии часовых и жандармов он ничего не сказал.
Сарданапал, соскучившийся ожидать на морозе, нетерпеливо рыл копытом землю, производя безпорядок на приглаженном дворе. Он попрашивал повода и свободным широким шагом вышел из ворот, точно и его томила атмосфера большого штаба, холодного и чуждого их полковой жизни.
Они отъехали верст пять от имения, два раза шли рысью и въехали в большой буковый лес. Узкую дорогу тесно обступили громадные черные деревья. Непрерывная капель шла с них на землю. Солнце пригрело и таяло. Дорога стала мягче, глубокие колеи блестели и осыпались под ногами лошади. Лукьянов сбоку продвинул свою лошадь и, поравнявшись с Карповым, сказал:
– Что, ваше высокоблагородие, не удалось отстоять Малова?
– Нет, не удалось, – просто ответил Карпов, которому понятен был вопрос его штаб-трубача.
– Ничего, ваше высокоблагородие, вы не жалкуйте об этом. Вы только одно устройте, чтобы Малова конвоировали не казаки, а пехотные.
– А что?
– Да, Малов не такой парень, чтобы в обиду себя дать. Убежит. Своих пожалеет, не побежит, да и наши присягу твердо знают, хоть и свой, а пристрелят, а пехотных обмануть не грех. Хорошо, ежели бы ополченцы. Те и совсем народ-разиня.
Карпов ничего не ответил, но, приехав домой, послал телеграмму, в которой просил о наряде конвоя к Малову от ополченской роты.
Через два дня Лукьянов утром зашел к нему. Его лицо, красное от мороза, сияло восторгом, он едва сдерживал улыбку, собиравшую в складки его красивое лицо. Убедившись, что в хате Карпова никого не было, Лукьянов тихим голосом сказал:
– Малов-то, ваше высокоблагородие… Малов… – Он не мог больше сдерживать смеха и рассмеялся заливисто и весело. – Убежал ведь. С полчаса тому назад. Они его на казнь повели. Только до лесу дошли, он у правого конвойного винтовку из рук, сиганул через канаву, да лесом такого чеса задал, что никогда не догнать. Те, дураки, и не стреляли. Жаловаться домой прибежали. Ну и конвойные! Горе одно с таким народом!..
XLI
В первых числах декабря Карпов неожиданно получил приказание спешить к Новому Корчину, где поступил в распоряжение командира Зарайского пехотного полка. Зарайцы, после тяжелого боя, прорвали фронт противника, и предполагалось широкое преследование его конницей. Карпов по тревоге собрал полк и по замерзшей прибрежной дороге рысью пошел к видневшемуся вдали небольшому местечку. Чем ближе подходил он к нему, тем больше были заметны следы только что бывшего здесь боя. На поле были видны наши винтовки, воткнутые штыком в землю и брошенные нашими ранеными. Кое-где под кустами лежали убитые солдаты, кто, подставив белое страшное лицо лучам заходящего солнца, кто ничком, подогнув неловко ноги. Часто валялись окровавленные тряпки, разорванные рубахи, котелки и походные сумки. Все поле влево от дороги было изрыто неглубокими одиночными окопами. В них была примятая солома. Здесь ночевали перед штурмом зарайцы. Между окопов, впереди и сзади, были большие темные воронки от снарядов тяжелой артиллерии. Теперь артиллерия сюда больше не стреляла, вероятно, была увезена с поля битвы, и только под Новым Корчином часто продолжали вспыхивать бело-оранжевые дымки австрийских шрапнелей. Бой еще продолжался.
Карпов рысью вошел в крайнюю улицу и здесь остановился и приказал полку слезть. Очевидно, преследовать было рано. По улице пролетали редкие излетные пули. Одна лошадь и один казак были ранены ими. Заведя людей с лошадьми за дома и поставив их укрыто за стенами, Карпов с адъютантом и Лукьяновым поехал отыскивать командира пехотного полка. Боковая улица с растоптанной и растаявшей глубокою грязью была сплошь заставлена артиллерийскими зарядными ящиками. Ящичные ездовые сидели, нагнувшись, на лошадях и не обращали никакого внимания на посвистывавшие пули. Мимо них, ругаясь скверными словами, протискивались походные кухни, дымящие и пахнущие щами. По обеим сторонам дороги были глубокие заплывшие доверху жидкою грязью канавы с частыми мостами. Между ящиками и канавами оставалось слишком узкое место, чтобы кухни могли проехать. Одна сунулась было, но колесо провалилось, рассыпалось, и серые щи вылились в канаву и легли толстым слоем поверх грязи. Кашевары и обозные толпились подле, не зная, что делать. Навстречу ехали лазаретные двуколки и вдоль домов непрерывной вереницей тянулись легко раненные, с перевязанными руками и обвязанными головами. Карпову пришлось остановиться и ожидать, когда и как распутается вся эта суматоха.
– Ну что вы наделали, черти паршивые! – в отчаянии кричал кашевар завалившейся кухни. – Что я теперь делать буду?
– Я ж тебе говорил, не проедешь. Заладил одно: проеду да проеду. Вот и проехал! По голове за щи не погладят, – отвечал невозмутимо ездовой того ящика, который помешал проехать.
– А ты, паря, не робей, собирай скореича остатки да заправляй щи заново. Так с землицей-то они еще скуснее будут.
– Настоящие землееды слопают, еще и похвалят тебя. Го-го-го! – хохотали артиллеристы.
– Земляки, пропустите раненых, – просил фельдшер, – неужто у вас совесть окончательно пропала!
– Пропусти! Да куда я тебе пропущу, когда ни вперед ни назад податься нельзя.
– Господи! И не пожалеют своих страдальцев, – со вздохом сказала сестра, стоявшая в высоких сапогах и подоткнутой выше колена коричневой юбке по щиколотку в грязи.
– Эх, казаки, – кричал раненный в руку молодой солдат, – опоздали маненько. Мало-мало орудия его не захватили.
– Ну, как там? – спросил у него Кумсков.
– Да, как, – злобно отвечал шедший сзади него пожилой запасный солдат, не раненый, но бывший без ружья. – На реке застряли, мост наводят, теперь опять оттяжка будет. Надолго.
– Что же, ироды, посторонитесь вы аль нет? Пропустите куфни, ведь со вчерашнего дня пехота не ела.
– Да что ты лаешься, – со злобой сказал артиллерист, – ну, куда я денусь, когда податься некуда.
– Погоди, – говорил фельдшер, – офицер приедет, он укажет, как распутать. Вот жестокий народ, – сказал он, обращаясь к сестре милосердия. Та только рукою махнула.
– Я не понимаю, – сквозь слезы сказала она, – как можно дойти до такого озверения, чтобы и раненых не пожалеть.
На косматой лошади подъехал пожилой артиллерийский штабс-капитан. Он быстро разобрался в обстановке и завопил сердитым простуженным голосом:
– Ездовые, слезай. Все ко мне!
Солдаты неохотно слезали в глубокую грязь и подходили к ящику.
– Ну, на руках подвинь влево ящики! Эй вы, пехота, что рты разинули, иди помогать!
Общими усилиями, откатывая ящики с передками к самой канаве, очистили место для двуколок, и они стали протягиваться из улицы. Карпов воспользовался этим и проскочил перед ними в город.
Город спускался одной широкой улицей к реке с разрушенным мостом. С того берега стреляли вдоль по улице, и ехать по ней было нельзя. На самой середине ее недалеко от реки застрял артиллерийский ящик. Две лошади в уносе были убиты и лежали, утонувши в грязи, дышловые то бились, то стояли тупо, расставив ноги, и тяжело вздыхали. Людей при них не было. Австрийцы сосредоточили по ящику огонь, и никто не отваживался подойти, чтобы выпростать их из упряжи. Вдоль домов, укрываясь выступом громадного серого каменного костела, непрерывным потоком – одни вверх, другие вниз – шли гуськом солдаты. Они натоптали в грязи сухую тропинку, и теперь все стремились на нее.
Карпов с адъютантом и Лукьяновым свернули во двор и здесь, за домом, спрятали лошадей и слезли. Карпов оставил Лукьянова с лошадьми, а сам с адъютантом пошел отыскивать командира Зарайского полка.
– Где командир полка? – спросил он у поднимавшегося навстречу солдата.
– Должно, внизу, – сказал тот.
– Кабы не на той стороне уже, – сказал другой, шедший сзади.
– Да разве мост навели уже? – спросил первый.
– Однако по досточкам уже проходят, – отвечал тот. – Я видал: ранетые шли.
Карпов пошел вниз. На улице валялись трупы австрийских солдат. Наши уже были подобраны, австрийцы лежали, утонувши в глубокой грязи. Карпов невольно вздрогнул, когда увидел совсем подле тропинки убитого австрийца. На него в свалке боя наступали и его совершенно затоптали в грязь. Шинель, руки, ноги – все было сровнено с землею, и только лицо, белое, обросшее небольшою холеною бородкой, торчало из земли и ветер тихо шевелил волосами бороды. Чем ближе к реке, тем чаще посвистывали пули и тем больше лежало затоптанных в грязь людей. Здесь между австрийцами в их сизых шинелях стали попадаться и серые шинели наших солдат.
За костелом была большая площадь, прикрытая его стенами. Она была наполнена толпою австрийских пленных. Они стояли покорным стадом, хмурые и скучные и тихо переговаривались между собою. Русский офицер, молодой, красивый, высокий, в солдатской шинели с помятыми и выцветшими золотыми погонами считал их, переталкивая с одного края площади на другой. Лицо у него было усталое, измученное, но счастливое.
– Тысяча восемьсот два, восемьсот три, восемьсот четыре, – говорил он, толкая людей, как вещи, и искоса поглядывая на подходившего Карпова.
– Скажите, поручик, где командир Зарайского полка? – спросил его Карпов.
– Тысяча восемьсот пять, восемьсот шесть, восемьсот семь, – продолжал тот считать. – Какова добычка, господин полковник, – я думаю больше двух тысяч будет. Кабы не все три. Здесь и сдались, как мы ворвались. Бригадного генерала взяли, двух полковников, майора, восемь-десять офицеров, шестнадцать пулеметов. Командира полка вам надо? Полковника Дормана? Он сейчас только прошел вон в ту хату, видите большой каменный дом, откуда солдат вышел… Тысяча восемьсот восемь, восемьсот девять – ну, пошел, раззява, к тем, чего топчешься, – крикнул он на австрийского солдата, замявшегося и не знавшего куда ему податься.
Карпов направился по указанному ему направлению. Вечерело. Румяное солнце спускалось за горизонт, и наверху уже отчетливо проступала большая бледная луна. Пули свистали редко, артиллерийский огонь смолкал.