355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1 » Текст книги (страница 36)
От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:12

Текст книги "От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 65 страниц)

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Любовин ехал с правильным пассажирским билетом до самого Вержболова, с заграничным паспортом, мало того, – Коржиков достал ему и передал на вокзале удостоверение от сталелитейного завода в том, что он мастер и командирован в Берлин для выбора каких-то особенных стальных сверл, но чувствовал себя так скверно, как никогда не чувствовал, когда ездил без билета – «зайцем». Всякий раз, как отворялась в вагоне дверь и входил контроль, он вздрагивал и бледнел, но кондуктора не обращали на него внимания. С соседями Любовин не разговаривал, заявив, что у него нестерпимо болят зубы. На станциях Любовин не выходил и более суток ничего не ел.

Он сидел, забившись в углу отделения, закрывшись с головою пальто, повешенным на крючок, и старался заснуть. Но сон не приходил к нему. Мерещился убитый Саблин, растрепанная, небрежно одетая Маруся. Совесть мучила его. «Да, хорошо ли я сделал, – думал он, – вот и Федор Федорович как будто не одобрил совсем. Поступил я по-господски, а не по-пролетарски. Ну что в самом деле – побаловалась девчонка. Вон как Коржиков на это высоко смотрит. «Женюсь», – говорит. Сидит, значит, во мне буржуазная мораль, крепко сидит. А откуда она? Как будто и не откуда ей взяться? Отец… Отец действительно в господа лез, хотел, чтобы как у бар было, вот и вдолбил. Что Маруся теперь будет делать? Догадалась ли выскочить и убежать с квартиры? Да, все одно. Найдут… Обличат, по следствиям да судам тягать будут. Господи, сраму-то, сраму-то сколько. Не оберешься скандалу. Отцу-то каково будет?»

Любовин откидывал пальто с головы и широко раскрытыми глазами смотрел кругом. Поезд стоял на станции. По всему вагону шел густой переливистый храп. Тускло горели свечи в фонарях, наполовину занавешенных серыми занавесками. Сосед старался во сне устроиться поудобнее и ногами в высоких сапогах все толкал прижавшегося в углу у окна Любовна. Верхние полки были подняты, и против Любовина на разостланном пледе лежала молодая девушка. Она крепко спала, дыхания ее не было заметно, и только во сне под пристальным взглядом Любовина хмурились тонкие, темные брови.

«И чего стоит так долго, – думал Любовин. – Господи! ну и чего стоит! И шел бы да шел бы. А может быть, задержали нарочно? Ищут. По телеграмме. У них ведь сыск. Они все знают».

Опять воображение рисовало ему жуткие сцены ареста. «Арестуют, так безпременно по шее вдарят, это уже всегда так».

Он поджимал шею, точно ощущая удар тяжелого кулака.

Дверь открылась. Любовин вздрогнул, съежился и быстро закрылся полами пальто. Он подглядывал в щелку, кто вошел, не за ним ли, обдумывал, что будет говорить. «Вызовут Любовина, – думал он, – ну а какой же я Любовин? Я Станислав Лещинский, слесарь, да… по поручению завода еду в город Берлин, что же особенного?» Ему казалось, что сейчас кто-то крикнет: «Есть здесь Любовин?» – и боялся, что ответит невольно: «Я Любовин». Было страшно. Сосед потянулся, уперся в него ногами, зевнул протяжно, заметил съежившегося Любовина и сказал: «Извиняюсь».

Вошел истопник в шубе, запорошенной снегом, и с цинковым большим чайником в руках. Сосед Любовина посмотрел на него мутными глазами и спросил:

– Чего так долго стоим?

– Букса в багажном загорелась, так заменяли. Сейчас тронем.

– А не опоздаем?

– Должно, нагоним.

«Как он может так спокойно говорить, – подумал Любовин, – и не боится ничего. Я бы слова теперь не вымолвил. До ужаса страшно. Федор Федорович всю дорогу, как по Обводному шли, твердил: «Надо переродиться, надо переродиться – вы теперь Лещинский, Станислав Казимирович Лещинский, нет у вас другого имени, поняли?» У завода Келлера остановился, показал на маленький двухэтажный домик, розовой краской покрашенный, Любовин хорошо его запомнил, внизу трактир был, извозчики чай пили, и их лошади с санями стояли у дверей. «Вот вы здесь во втором этаже живете, запомните номер»… Любовин номер забыл, а дом помнил. «Да, хорошо так говорить. А ну как обыскивать станут. А у него письмо рекомендательное к Варнакову и там все прописано, что и как, и бумажки, как дальше в Швейцарию пробираться… Вот и докажи!..»

Прозвонили два раза, потом три, заскрипели примерзшие колеса, и Любовин вздохнул спокойнее. На ходу не было так страшно.

Уже совсем ободняло, когда он заснул. Проснулся – подходили к Вержболову. Пассажиров стало меньше. Многие слезли за станцию.

«Видно, – подумал Любовин, – границу избегают. Переходить будут тайно. Эх и мне бы так»…

Но было поздно. Показались станционные постройки, жандармы, таможенные служители, стали отбирать паспорта.

В большом холодном светлом сарае, разгороженном по длине невысокою стойкою с железными полосами, шел таможенный досмотр. Громыхали сундуками, сбрасываемыми на прилавок, звенели ключи и замки. Какая-то дама истерично смеялась, и чиновник с зелеными кантами на черном пальто любезно говорил ей:

– Не иначе, сударыня, как вам раздеться придется. Да вы не смущайтесь, там у нас все дамы и комната особенная …

Любовин, у которого не было никаких вещей, жался в углу. Каждые две-три минуты из двери, ведшей в паспортное отделение, выходил рослый жандарм и зычным голосом выкликал тех, у кого были осмотрены паспорта.

– Генерал Старцев!

Маленький седенький человек в штатском поднялся со скамьи подле Любовина, и жандарм сейчас же подбежал к нему и подал ему паспорт.

– Пожалуйте, ваше превосходительство. Вещи ваши досмотрены? Это они? Не извольте безпокоиться, за вами снесут.

Зал пустел. Любовина-Лещинского все не вызывали. И опять тоска тянула Любовина, обмякали ноги, руки безсильно опускались, жутко становилось на сердце. «Определили, догадались, что паспорт фальшивый. Подвел Коржиков, что-нибудь не так сделал. Печать не на месте».

– Лещинский! – вызывал жандарм второй раз. – Станислав Лещинский!

Любовин очнулся… вздрогнул и быстро подошел к жандарму. Он чуть не упал со страха. Ему показалось, что перед ним стоит Иван Карпович. Такая же могучая массивная фигура, красное лицо с рыжими усами и круглые строгие глаза были у жандармского вахмистра. Кулак, в котором он держал паспорт, был такой же красный, волосатый и так напомнил Любовину кулак Ивана Карповича, и показалось ему, что он слышит страшные зловещие слова – «я под тобою, Любовин, насквозь землю, на семь кукишей вижу!»…

– Что не отзываетесь, других пассажиров задерживаете, – строго, но вежливо сказал вахмистр. – Станислав Лещинский, Ковенской губернии?

– Так, проше, пане, – пролепетал Любовин.

– Слесарь?

– Так, проше, пане.

– Извольте ваш паспорт. Можете ехать.

– Дзенкуе, пане.

Любовин умиленно посмотрел на вахмистра. Он был преисполнен к нему такой благодарности, что готов был поцеловать его красную жирную волосатую руку. Вахмистр не смотрел на него.

– Госпожа Твердохлебова! – вызывал он, – и та самая барышня, которая спала на верхней полочке против Любовина, быстро подошла к вахмистру.

– Господин Кепстен, Рафалович, – бубнил вахмистр. Любовин пошел в вагон.

«Скорее, скорее, – думал он, – только тронуться бы скорее, скорее за границу».

II

За границей Любовин почувствовал себя Станиславом Лещинским. В гимназии он учил французский и немецкий языки, делал переводы с немецкого на русский и с русского на немецкий, твердил стихи, и теперь он старался вспомнить, как по-немецки колбаса. Пиво – он вспомнил – Bier, хлеб – тоже знал – Brot, но колбасу вспомнить не мог. Не мог вспомнить и «сколько стоит», или «дайте мне». В голову лезли все неподобающие отрывки из MusterstЭcke Массона «Die Pantoffeln des Abu-Kasem», вспомнил заученные когда-то фразы: «wo sind Alexanders und Peters BЭcher? – Sie sind in dem Schranke, aber der Hund meiner alten Tante bellt im Hause» (* – «Туфли Абу-Казема»… «Где книги Александра? – Они в шкафу, а собака моей старой тетки лает в доме»…). Все было не то. «Эх, если бы Маруся была со мною, она умеет по-всякому. И по-французскому, и по-немецкому, и по-английскому, а я… «unweit, mittels, kraft und wahrend» (* – «Недалеко, посредством, вследствие») – вспоминал он и даже не знал, что это обозначает.

На станции, однако, купил всего, чего хотел, и напился кофе, первый раз после Петербурга. Чувствовал себя хорошо и свободно. Называл всех – «камрад» и казался счастливым, глупо улыбался, дивился относительному теплу, достал зашитые в пальто бумаги, данные Коржиковым, и разобрал их.

В каждом городе, где была пересадка, Любовин по данному адресу находил товарища, члена партии, и тот провожал его дальше, давая записку и адрес следующему. Любовин невольно обратил внимание, что все товарищи были евреи. Они были предупредительно вежливы, ласковы, старались всеми силами помочь ему, рассказать, указать, как ехать. Австрийский товарищ проводил его до швейцарской границы и посадил на поезд, шедший в Берн. Он долго и обстоятельно рассказывал и записал, на какой станций надо слезать, нарисовал, как идти.

– Там, товарищ, дорога-то путаная. Горы. Да везде написано. Или спросите у кого.

– А по-каковски спрашивать надо?

– По-немецки. Это немецкая Швейцария.

– Черт его знает, как и спросить-то, – раздумчиво сказал Любовин.

– А постойте, я напишу. Вы бумажку покажете, вам и укажут.

– Ну ладно, доберусь как-нибудь.

На конечной станции, в Рейхенбахе, Любовин слез и долго не мог понять, где он, в какой волшебной стране, каким упоительным воздухом дышит. По пути мало смотрел в окна. Гор, кроме Дудергофа и Кирхгофа, отродясь не видал и теперь, сойдя со станции, стоял и оглядывался направо и налево, упоенный красотою зимнего вида.

Сразу поднимались за станцией горы. Серебряный лес с елями, густо покрытыми снегом, убегал по глубокой долине, разветвлялся надвое и отдельными, сверкающими на солнце островами поднимался по скату к синему прозрачному небу. Дышать было легко, воздух был тих и прозрачен, дали четки, никакая дымка их не заволакивала. Было холодно, пар шел изо рта, а казалось тепло. Любовин обернулся кругом и застыл в восторге. Киентальская долина расстилалась перед ним, сверкало голубое во льду озеро, и странно было видеть, что по нему бегали на коньках и отражались, как в воде, люди. Дальше чернели, а потом белели горы, уходившие под самое небо. Любовину сначала показалось, что вдали нависли тяжелые тучи. Но по тучам лепились белые домики, колокольня кирхи, красная, острой пирамидой четко рисовалась на снегу. «Снеговые горы! Снеговые горы! – сказал очарованный Любовин. – Что Дудергоф или Кирхгоф! да разве то горы! Их сюда поставить и не приметишь – такие маленькие!» Снег кругом был белый, чистый, повсюду тянулись узкие полоски от лыж или от маленьких санок. Синие тени шли от деревьев, утреннее солнце радостно и ярко светило.

Здесь забывалась драма в казарме, чувствовалась свобода. Радостно лаяла где-то собака, и далеко звенели бубенцы, кто-то ехал на санях. «Как у нас на масляной», – подумал Любовин и бодро зашагал по широкой улице.

Всему он дивился. Ему сказали, что это деревня. Каменные двух– и трехэтажные дома красивой архитектуры тянулись вдоль улицы. Громадные дубы в серебряном инее протягивали ветви и образовывали белый, точно кружевной свод. Тихо падал с них иней и лежал тонкими сверкающими трубочками на панели.

Низкая, пузатая, квадратная колокольня кирхи с часами на все четыре стороны, с сквозной на столбах галереей, над которой колпаком поднимался тонкий шестигранный шпиль с крестом, выдавалась на улицу. От колокольни Любовин, как ему объяснил товарищ в Австрии, свернул налево и пошел по узкой серебрящейся дороге в гору. Он по железному, тонкому висячему мосту перешел через пропасть, заросшую лесом, и высокие ели были вровень с его лицом и чуть поднимали остроконечные вершины над мостом. На каждой иголке мороз одел тоненький ледяной футлярчик, прибелил снежными звездочками, и все это сверкало под голубым небом, точно радуясь своему ослепительному убору. Мост чуть подрагивал под его ногами, и серебряная пыль сыпалась вниз на деревья.

Шоссе круто свернуло вправо, пошло вдоль оврага, стало раздваиваться, троиться, на скатах горы тут и там появились домики под снегом, где два, где три, где десяток, дорога то шла по открытому, то входила в лес, елки обступали ее, и пахло нежным ароматом зимней хвои, мороза и чистого нетронутого снега.

Любовин чувствовал, что сбился с дороги. Дети со смехом катились навстречу ему на санках по скату, размахивали шапками, попалась крестьянка с коровой, Любовин остановил ее и спрашивал, где Зоммервальд, она качала сочувственно головою и ничего не понимала. Навстречу шли какой-то чернобородый человек хмурого вида и с ним девушка с льняными, коротко остриженными, волосами худая, стройная, миловидная. Любовин решил, что не стоит их и спрашивать: все равно не поймут его.

Молодые елки густою порослью лепились по скату, и было в них что-то чистое и задорно юное. Любовин первый раз почувствовал, как прекрасна природа.

Из зеленой чащи раздался громкий окрик по-русски:

– Смотрите, товарищи, козы.

– Да, ты ж их напугал, – крикнул чернобородый.

Любовин подошел к нему и, приподнимая шляпу, сказал:

– Товарищ, вы будете не из Зоммервальда?

– Из него самого, – басисто ответил чернобородый и подозрительно осмотрел Любовина с головы до ног.

– Может быть, вы в нем знаете товарища Варнакова?

– А вам к чему это знать? – сказал чернобородый и весь насторожился.

Девушка отошла на шаг от Любовина и подозрительно смотрела на него. Чернобородый был невысок ростом, широкоплеч, могучего сложения имел конопатое, в оспинах лицо, большой широкий нос и черные усы, прикрывавшие ярко-красные губы. На нем была теплая ватная куртка вязаная шерстяная шапочка колпаком сидела на голове, придавая смешное выражение его бородатому лицу. Ноги в коротких штанах, на которые были натянуты длинные серые вязаные штиблеты, были толстые и кривые. Весь он был неладно скроен, да крепко сшит.

– Я имею к нему письмо от товарища Федора Коржикова. Я Любовин, по паспорту Станислав Лещинский.

– Эк вы как, товарищ. Первому встречному и так откровенно. Разве можно так?..

Любовин смутился.

– Неосторожно, товарищ, – сказала девушка. Ее голос звучал глухо и бледно и соответствовал ее бледному, худому, красивому лицу.

– Надо было раньше обнюхаться, да узнать, кто мы такие… Положим, вы можете быть спокойны. Эта дыра выбрана замечательно удачно. Тут никого такого нет. Итак, товарищ, я Василий Варнаков, – сказал, протягивая руку, чернобородый.

– Товарищ Лена Долгополова, – сказала девица.

Кричавший из кустов тоже вылез и подошел. Это был долговязый парень с бледным, больным лицом, без усов и без бороды, он был в таком же костюм, как и Варнаков.

– Это что за индивидуум? – спросил он.

– От товарища Федора из Петербурга, – сказала Лена.

– А… А я, Бедламов, прошу любить и жаловать.

– Ну что же, пойдемте, товарищ, обсудим, в чем дело, – сказал Варнаков и пошел с Любовиным впереди.

Бедламов шел сзади с Леной.

III

Любовин кончил рассказ. В низкой квадратной комнате наступила долгая тишина.

Курили, молчали. На простом столе стояли стаканы с бледным, давно остывшим чаем и лежали куски сероватого хлеба. В широкое, составленное из трех рам окно лились желтые лучи заходящего солнца, и панорама гор сверкала вдали, ежесекундно меняя окраску.

– Выходит, товарищ, – наконец сказал Варнаков, – что вы вовсе и не политический?

Любовин ничего не ответил.

– Вы убили, – продолжал Варнаков, попыхивая папиросой, – из мести, за поруганную сестру. Вы своим убийством помешали, быть может, большой и полезной работе, которую она вела, жертвуя собою. Мне интересно было бы все-таки ближе познакомиться с вами, узнать ваши политические убеждения. Такие конченые люди иногда могут быт нам полезны. Товарищ Федор просит за вас. Располагайтесь здесь, как-нибудь вас устроим. Вы что умеете делать? Любовин не понял вопроса.

– То есть в каком смысле? – спросил он.

– Ну, брошюру составить сумеете, экстракт из книги или лекций?

– Не пробовал, думаю, что не выйдет.

– Да вы чем последнее время были?

– Эскадронным писарем.

– Почерк хороший имеете?

– Ничего себе. Вот я мог бы набирать, – косясь на печатный станок, стоявший в углу, сказал Любовин, – или при машине быть, я, одно время, при отце слесарил.

– Ну и ладно. Там посмотрим. Любовин остался жить в той же комнате.

Прошло три недели. Наступала швейцарская весна, налетала шумными вихрями, ела снег теплыми быстролетными дождями, шумела белопенными шумными водопадами, неслась по долинам ручьями и реками и отовсюду выпирала белыми и лиловыми подснежниками, робкими с желтой коронкой, низкими примаверами, рассыпалась по болотам белыми, похожими на опущенные вниз тюльпаны колокольчиками и высматривала лиловыми душистыми фиалками.

Любовин с Бедламовым сидели у открытого окна. В окно вливалось пение жаворонков в полях, чирикание синиц и песня зябликов, где-то в лесу звонко перекликались дрозды, и горное эхо вторило им. Внизу бурно шумела весна, проносясь потоками и смывая с улиц остатки рыхлого, ноздреватого снега. Любовин всем телом чувствовал весну и ее томление и тосковал по далекой Родине.

– Скучаете, товарищ? – сказал Бедламов. Теплая нотка искреннего участия слышалась в его голосе.

– Да, – сказал Любовин.

Всегда ровный, задумчивый Бедламов ему нравился. В нем он видел ту самую тоску, искание чего-то особенного, которая грызла и его.

– Тяжело мне здесь.

– Говорите, товарищ, легче будет. А я имею поручение переговорить с вами о деле. Вот и побеседуем.

– Тошно мне… Вы понимаете. Красиво тут, весна, птицы, дух какой, а не по-нашему. Пост теперь. Маруся, поди, с кухаркой жаворонков бы напекла, оладий к воскресенью, и пришел бы я. Так это чисто, тепло, хорошо у нас было. Отец сидит подле самовара, на блюдце стеклянном малиновое варенье стоит, сахар кусковой в синем граненом бокалике. Еще отец любил, чтобы у иконы лампадка теплилась. Маруся всегда зажигала…

– Вы верующий?

– Нет, – коротко сказал Любовин и замолчал.

– Ну, а на службе? – тихо сказал Бедламов. – Разве было вам хорошо?

– И на службе ничего. Сначала, действительно, тяжело было. Рано вставать, на уборку ходить, тянуться. А тоже были и славные ребята. Вечером соберемся на спевку, и так это трогательно выходило, товарищ. Был у нас солдатик Рыбин, без малого сажень росту, басом пел, неграмотный, дубина, ну мужик совсем, ничего не понимал, а станет в хоре октаву держать, следит за мной, за моими руками и в тон всегда подает – ну, прямо инструмент.

– Тоскуете по полку?

– Этого нет… А иногда… Вот еще месяц пройдет, на Петровском острову или в Екатерингофе гулянья пойдут, девушек тьма, чувствуешь, что мундир пользу дает.

– Ну, слушайте, – сказал Бедламов. Помолчал немного, раскурил папиросу и тихо, шепотом начал: – Вот в чем дело. Третьего дня в исполнительном комитете решено вас все-таки в партию писать. Наша партия кажется, скоро расколется: на меньшевиков и большевиков. Мы решили примкнуть к большевикам. У них, товарищ, дело и все ясно. Ваши взгляды, пожалуй, скорее, к меньшевикам подошли бы, очень уже вы буржуазны, но втянуло вас, самою жизнью к нам, и после доклада о вас товарища Варнакова и письма товарища Федора, который поручился за вас, мне поручено с вами позаняться. Наша партия очень могущественна. Догмы ее вы узнаете от нашего вождя, я сведу вас на митинг, но вы должны знать сущность нашей организации. Мы задались целью перестроить весь мир на новых началах. Мы не Россией заняты, Россия – это подробность, и нам нужны люди повсюду. Кто попал в партию, кто проник в ее тайны, тому возврата нет. Он – слепое орудие. Вожди, которым все открыто, те многое могут дерзать. Говорят, что наш в связи с охранным отделением, что он выдает, что нужно, царской полиции. Может быть. Но мы ему верим. Наши враги – меньшевики, и для него все средства хороши. Это борьба, товарищ Виктор, борьба более жестокая, нежели война… У нас есть люди… Да, если им прикажут уничтожить кого – он должен, не колеблясь, уничтожить… ну, а если поколеблется, исчезнет сам… Вы побледнели, товарищ. Не бойтесь, – этой роли вам не дадут. Мы-то вас поняли. Говорю к тому, что, если проболтаетесь или, сохрани Боже, снюхаетесь с кем не надо – конец, пощады не будет. Мы посмотрим вашу работу и увидим, к чему вы способны. Но с сегодняшнего дня, помните одно, – вы до гробовой доски нам преданы. Та преданность Государю, которой вас учили офицеры, ничто по сравнению с тем, чего требуем мы. Поняли?

У Любовина темнело в глазах. Дыхание его стало прерывистым.

– Вам, повторяю, – сказал Бедламов, – ничего такого не поручат. Для этого у нас или люди стальной воли, девушки, уверовавшие в наше учение, как Лена, или потерянные, которым все равно кончать с собою, неврастеники, сифилитики, безумные с навязчивыми идеями – мы их используем. Этого быдла у нас немало. Но, помните, с сегодняшнего дня у вас ничего своего. Я не говорю о собственности материальной, – это подробность. Но ни своих мыслей, ни своих убеждений, ни своей воли, ни своей веры – все партийное. Как, – этому мы постепенно вас научим.

С этого дня Любовину дали работу. Он запечатывал листки, надписывал адреса на конвертах, носил на почту, иногда разносил или развозил на велосипеде по окрестным деревням. Он скоро заметил, что никто из партии не живет под своим именем. Он нес пакет человеку с русским именем и отчеством, с русской фамилией, а его встречал типичный еврей и отзывался на условный пароль, и расписывался русским именем. Чем выше было положение лица, чем роскошнее жило оно, тем вернее находил Любовин еврея, и это заставляло его задумываться, но он чувствовал слежку за собою и скоро стал бояться самых мыслей своих.

Его жизнь была тяжелой, мрачной, он совсем бы погиб, если бы ему не помогла товарищ Лена и не приехал Коржиков с маленьким сыном Маруси – Виктором.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю