355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1 » Текст книги (страница 13)
От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:12

Текст книги "От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 65 страниц)

XXXVII

На другой день, в семь часов утра, Саблин пошел в манеж обучать смену новобранцев. В большом темном манеже горели круглые электрические фонари и чуть рассеивали мрак. Было холодно и сыро. Когда отворяли тяжелую дверь на улицу, густой белый пар столбом клубился из нее и тихо стлался по мокрому и скользкому земляному полу. Ротбек уже был на занятиях. В пальто при шашке, в фуражке, заломленной на затылок с опухшими от сна щеками и заспанными глазами, он звонко, на весь манеж кричал:

– Вольт направо! ма-арш… Равняться налево. Туже левые шенкеля. Не давай откидывать зада наружу, а правым держи лошадь!

Саблин поздоровался с Ротбеком и с солдатами и стал в стороне.

– Командуй, Пик, – сказал он.

Он был не в настроении, не выспался, какие-то мечты, точно остатки сновидений, как туман после бури, носились у него в голове и мешали ему сосредоточиться на обучении солдат.

Ротбек бегал по манежу, поправлял, кричал, суетился.

– Да нет же, Меркулов, не так ты сидишь. Зачем наперед валишься. Смотри, вот как!

Ротбек приседал, стоя на расставленных ногах, подбирал поясницу, выгибался.

«Счастливый, Пик, – подумал Саблин. – У него всегда одинаковое настроение, он может заставить себя после кабалки быть таким же исправным, как всегда. Ему спать хочется, он полон иных впечатлений, а вот заставил же себя уйти в солдат.

Беспутный, верно шатался всю ночь, а теперь, как ни в чем не бывало ушел в смену, в кулаки, носки, подбородки, шенкеля и поясницы … Счастливый Пик!.. Я так не могу… Вот, позвали ее петь. Студент мрачным басом кричал: Любовину! Любовину!.. и она вышла. Какая легкая походка! Какие маленькие ножки! Прошла по залу, стукнула каблучком и нагнулась разбирать ноты. Прищурились красивые глаза, маленькие розовые пальчики листают тетрадь. «Я спою вам «Голодную» Цезаря Кюи, слова Некрасова», – и стала у рояля. Глаза сделались печальными, лицо осунулось, грудь высоко поднимается, горе и страдание отразились в очах. Да она артистка! В двух, трех нотах дрогнул не выработанный голос, но вообще – она поет прекрасно. Широкий диапазон ее голоса дает ей возможность справляться с трудными местами сложной музыки Кюи. Кончила и тихо улыбается на шумные аплодисменты молодежи. Поет еще… «Холодно… голодно в нашем селении…» Это «Молебен». Кто она? Почему своим талантом, силою своего голоса она будит все одни печальные, мрачные мысли. Голод … неурожай… засуха… Кто?.. Кто она? Он подошел к ней. Она, побледневшая от волнения, стояла у рояля, и пальчики ее рук стали совсем белыми, она держалась за край черной доски. Барышня с прыщами на лбу, аккомпанировавшая ей, наигрывала мелодию, эта мелодия придавала их пустому разговору какой-то особенный смысл и делала его значительным».

– Какой сильный талант у вас, – сказал Саблин и запнулся. Он не знал, как ее назвать. Их познакомили за чаем: «Моя подруга – Маруся».

Маруся подняла на него глаза, глубокие, темные, синие, сапфировые. И красивы были они при ее белом лице и темных на лоб сбегающих завитками каштановых волосах!.. Она – красавица!

– Вы находите, – сказала она. Румянец смущения залил ее щеки и виден стал белый пушок юности, окутывавший золотою дымкою нежный овал ее лица.

– С таким голосом, с такою наружностью вам на сцену надо. Вы покорите всю Европу, весь мир будет у ваших ног.

– Оставьте, – сказала она.

– Вы в консерватории?

– Нет. Отец мой хочет, чтобы я была ученой женщиной. Я на математическом отделении высших женских курсов.

– Что вы! Вы и логарифмы! Вы и интегралы и дифференциалы. Может ли это быть?

– А почему же нет?

Она смелее посмотрела на него. В его серых глазах она увидала ум и волю, сильную, стальную волю. Огонек сверкнул в темной точке блестящего зрачка, и Саблин понял его значение. «Поборемся», – сказал ему этот огонек. «Поборемся, – подумал Саблин. – Увидим, кто победит». Какой-то ток теплом пробежал по его жилам, и стройный он стал еще стройнее.

– Почему вы выбрали такие пьесы? Разве одно горе на земле?

– Много горя, очень, очень много горя, – сказала Маруся и поджала губы. От этого лицо ее стало старше, суше, оживление пропало. «У нее чудная мимика, – подумал Саблин. – Она артистка, но скрывает это».

– Но много и радости, – сказал он, ощущая трепет от сознания знакомства с восходящей звездой театрального мира.

– Кому радость, кому горе, – сказала Маруся. – Если бы вы видели страшную бедность русских крестьян. Есть нечего. В избе холодно, пусто… Дети плачут… О-оо! – Маруся вздрогнула и закрыла лицо руками. – Как можно быть богатым!.. Если бы у меня были средства – я бы все, все отдала неимущим.

– По Евангелию?..

– Нет… По чувству долга. Что Евангелие! Люди знают его уже скоро две тысячи лет, а стал мир лучше? Нужно другое учение, более сильное, более действительное.

И она ясными глазами заглянула в самую душу Саблина.

«Кто она? Кто?»

– Смена, стой! – командует Ротбек.

– Саша, Саша… Эскадронный! – в полголоса говорит Ротбек, подбегая к Саблину.

«Милый Пик… А! Гриценко и Мацнев входят в манеж». Их фигуры силуэтами рисуются в облаках пара растворенной двери.

– Смир-рна! – командует Саблин – господа офицеры! – и идет с рапортом к Гриценке.

Гриценко молодцеватым веселым голосом здоровается с новобранцами.

– Здорово, молодчи-ки! – кричит он, и глухо с разных углов манежа ОтДаются голоса смены: «Здравь… ж-лаем… ваше выс-коблагородие». Эхо отдает голоса.

– Командуй, Пик! – говорит Гриценко. – Ну, как веселился вчера Саша? Не вмер со скуки… А Пик, знаешь, где ночевал? Эх, Пик, Пик… мал воробей, да удал…

– Много народа было? – спросил Мацнев, улыбаясь и показывая гнилые зубы. – Не было хорошеньких девчонок? А признайся, Саша, было на что поглядеть? Там иногда такой свежак попадет – просто прелесть Смотри, не прозевай! Лови момент… Можно.

– Только осторожно, – сказал Гриценко, не глядя на них, но осматривая смену, – это tiers Иtat (* – Третье сословие) такое самолюбивое. Того и гляди под венец вляпаешься. Тогда полк тю-тю… Труби в армии да плоди детей. Они на это горазды… Зайченко, каналья! Как сидишь! А, как сидишь, мерзавец! Собака на заборе … Подбери, ж… подбери под себя, ишь раз-зява!

«Свежак, – думал Саблин… – Свежак. Маруся – «свежак». Вот они так всегда. У них, особенно у Мацнева, всегда такой подход к женщине, и не могут и не хотят они видеть ничего возвышенного, чистого. Не понимают они».

«Холодно… голодно в нашем селении» – казалось, слышал он густое низкое меццо-сопрано Маруси.

В углу манежа Ротбек бежал рядом с солдатом, ехавшим рысью, и, вцепившись обеими руками в голенище его сапога, качал его ногу, то прижимая ее к лошади, то отделяя.

– Вот это шенкель, – кричал он задыхаясь, – понимаешь, братец, вот это значит дать шенкель! Ты ее жми, а она подбираться будет, трензель подбери, шенкель дай; шенкель дай, трензель подбери… Понял? А? Понял, вот так… вот так… Фу! Уморил!

XXXVIII

Может быть, Саблин и забыл бы Марусю среди петербургских удовольствий и развлечений зимнего сезона, может быть, он и пропустил бы очередной четверг у Мартовой со спорами зеленой молодежи и пением Маруси, если бы она сама о себе не напомнила письмом.

Саблин, конечно, не знал, что Маруся писала ему по поручению и отчасти под диктовку Коржикова, и письмо ее его тронуло и поразило. «Милая девушка, – подумал он, – да ведь она «наша»! Она, наверно, дочь генерала, офицера, она любит армию, она видит недочеты нашего быта и страдает за них».

На восьми листах хорошей плотной почтовой бумаги Маруся писала ему свои мысли об армии, о государстве, о народе.

«Многоуважаемый Александр Николаевич, – начинала она свое письмо, – простите, что, не зная вас, безпокою вас своими мыслями и вопросами. На прошлой неделе у Екатерины Алексеевны я до боли почувствовала во время споров, что люди раскололись на два мира, непонимающих друг друга, боюсь, что взаимно друг друга ненавидящих. Мне стало страшно. Страшно не за Россию, а за весь мир, потому что это явление не только русское, но явление мировое. Мир вышел из эпохи феодализма, низшие классы, освобожденные от опеки классов высших, хотят жить. Вы просили меня, почему я выбираю такие романсы, почему полно грусти мое пение? Отвечу вам. Вас надо разбудить. Вы стоите наверху. Я, конечно говорю не про вас лично, Александр Николаевич, я вас ведь совсем еще не знаю, я готова, я хочу верить, что вы не такой, я хотела бы полюбить вас, но ваше общество, правящий класс не видит и не хочет видеть того, что происходит внизу. Вы говорили тогда, и так горячо говорили, о высоте и доблести военной службы, вы говорили о почете быть солдатом, защитником Родины. Верите ли вы сами в то, что говорите? Потому что – как совместить ваши слова и ту надпись, которую я случайно прочла вчера, проходя через Таврический сад: «Вход нижним чинам и с собаками воспрещается». Если солдат звание высокое и почетное, то он не нижний чин, если нижний чин все-таки солдат, то как приравнивать его к собакам? Разве можно это делать и не ваш ли долг возмутиться против этого? у меня много, много вопросов. Вам зададут их в следующий четверг, и мне бы так хотелось, чтобы вы на них хорошо ответили. Нас, например, коробит отдание чести и особенно остановка во фронт. В солнечный праздничный день неприятно ходить по Невскому, жалеешь юнкеров, кадет, солдат. Сколько раз они отдадут честь, станут во фронт. Ужас! Почему офицеры не носят штатского платья, как это позволено за границей? Правда ли, что в войсках бьют, как об этом откровенно пишет Драгомиров и что облетело все газеты? Неужели офицер не может обойтись без денщика? Подумайте еще о выборном начале. В шайке разбойников атаман был выборный. Если солдат вверяет свою жизнь офицеру, то не вправе ли он знать, кому он отдает свою жизнь, не вправе ли он выбрать сам себе начальника? Все это волнует и раздражает. Вам не скажут, потому что вас боятся, а нам, простым людям, скажут. И я вижу, как глухо поднимается озлобление, и я стою перед страшным вопросом – а что, если одна половина мира возненавидит другую и пойдет истреблять ее?..»

Саблин никогда еще не получал подобных писем. Он не думал об этом. Маруся всколыхнула те самые вопросы, мимо которых он скользил. Хотелось ответить, оправдаться и оправдать армию и Государя. Саблин чувствовал, что обвинение касались и Государя, потому что все шло от него. Саблин с письмом Маруси съездил к Ламбину, с ним вместе ездили к товарищу Ламбина, поручику Дальгрену, бывшему на старшем курсе Академии, и Саблин приготовил к четвергу целый доклад с историческими справками, с объяснениями, с цитатами.

У Мартовой его встретили дружелюбно, как своего. К нему привыкли. Вихрастый гимназист не отходил от него, стараясь услужить, Маруся крепко, по-товарищески пожала ему руку, товарищ Павел через очки посмотрел на него добрыми глазами и снисходительно сказал: «Выслушаем армию».

Саблина слушали внимательно, он говорил хорошо, и хотя после его речи опять все накинулись на него, и он понял, что он никого не убедил, но он чувствовал себя центром кружка и заметил, что оставил впечатление. Маруся горячо благодарила его за его доклад и смотрела на него, как бы говоря: «Мы сообщники».

После этого четверга началась переписка между Марусей и Саблиным. Переписка велась на серьезные темы. Она заставила Саблина прочитать много книг о политической экономии, о социализме, о рабочем вопросе. Переписка развивала Саблина, а его письма завлекали Марусю. Сначала отнеслась к нему свысока. «Красивый барин. Вербный херувимчик» – так назвала она его. Считала пустым, глупым и необразованным. Когда писала под диктовку Коржикова, переделывала фразы попонятнее, избегала специальных терминов. Ответы Саблина показали, что «вербный херувим» много читал и много думал. И незаметно в течение зимы создалась между ними духовная близость. Они уже кокетничали друг перед другом в письмах, красивым оборотом речи, эффектным сравнением, необычайным парадоксом. То Маруся вставит в письмо длинную французскую фразу, чего никогда в письмах к другим не делала и что считала неприличным, или напишет английское слово по-английски и как бы подчеркнет свое образование, то Саблин серьезное письмо закончит стихами Апухтина или Фета, подобранными к месту, и пропадает сухость письма и за серьезными строками о политическом вопросе глядит любящее сердце и говорит о том, что они близки друг к другу. У Мартовой они были на людях. Маруся всегда молчала. Только пела после споров, пела много, хорошо, с увлечением, но все пела серьезные вещи, где не говорилось ни о любви, ни о страсти.

«Кто она?» – мучительно думал Саблин и сам окутывал ее тайной рождения, тайной происхождения и прочил ей великую славу. Он хотел ее видеть близко, наедине, так, чтобы прямо сказать ей, что она ему очень нравится, что она заколдовала, заворожила его, и спросить прямо, кто она – друг или недруг?

Он увидал ее в Александрийском театре на Комиссаржевской. Просидел два акта, слушал глубокий голос артистки с душевным надрывом, трогавший самым тембром своим и думал: «Чей голос напоминает ему голос Комиссаржевской?.. Да, голос Маруси».

В антракте он стоял, опершись спиною о барьер оркестра и небрежно держа в опущенной левой руке, затянутой в перчатку, цветную фуражку и обводил глазами ложи, ища знакомых. Случайно поднял глаза к третьему ярусу и увидел Марусю. Она сидела на первой скамейке балкона и когда увидела, что он смотрит на нее, улыбнулась ему. безсознательное счастье было в этой улыбке. Саблин сейчас же пошел между кресел к выходу. Маруся поняла его движение и встретила его на лестнице у бельэтажа. Они вошли в фойе. Народа было мало, и, когда проходили они мимо рослых часовых гвардейской пехоты, стоявших у входа в Царскую ложу, солдаты, стукнув прикладами ружей, щеголевато, «по-ефрейторски», взяли на караул и вскинули головы на Саблина. Маруся вздрогнула и рассмеялась.

– Это вам? – сказала она. – Неужели это вам нужно? Вам нравится?

И сейчас же смутилась, робко заглянула в его лицо, точно хотела подсмотреть, не сердится ли он и, заметив, что лицо его стало грустным, сказала:

– Не сердитесь, пожалуйста. Я не знаю, может быть, вы и правы: все это нужно.

Саблин заговорил об игре Комиссаржевской. Они ходили в толпе по коридору, зеркала отражали их, и он не мог не заметить, как красива была Маруся, и она не могла не видеть его красоты подле своей.

Лукавая улыбка играла временами на ее губах. «Сестра солдата, дочь рабочего, – думала она, – и рядом с ним, аристократом … Красота сравняла нас».

Они не помнили, что говорили. Было так хорошо, когда Маруся вскидывала на него свои голубые глаза, трепетали темные ресницы, и она быстро кидала:

– Вы находите, вы находите… Вы тоже заметили? А заметили вы, как сказала она «мне жаль вас», и начала говорить под музыку. Ах, это так было красиво! И как, как она играет! Ведь это гений, Александр Николаевич. Какое счастье быть такой артисткой. Тысячи людей слушают ее и живут ее словами, музыкой ее голоса.

– Вы, если захотите, будете лучше ее.

– Вы думаете?.. Нет, серьезно, Александр Николаевич, скажите: вы находите, есть у меня талант? Нет, вы шутите, шутите. Ах, это так жестоко, если вы смеетесь и говорите нарочно неправду. Я хотела бы… Я сама не знаю, чего хотела бы… Вы, наверно, думаете: вот глупая девочка, сама не знает, чего хочет.

– И занимается интегральным исчислением.

– Оставьте, пожалуйста. И ничего подобного. Я, может быть, брошу все это. Может быть, я солгала вам… Я пойду на сцену. Вы ведь совсем не знаете, кто я такая.

– Красивая девочка, – сорвалось у Саблина. Она опустила глаза, ее щеки поблекли.

– Не надо так, – тихо сказала она. – Ах, не надо, не надо так!.. Никогда не будем говорить об этом. Это не хорошо. Не идет совсем к вам. Мы будем друзьями.

Звонки мешали. Хотелось спешить занять свое место, слушать и смотреть на сцену, упиваясь драмой, как можно ею упиваться только в девятнадцать лет, и жаль было расстаться.

– Когда же мы увидимся? – спросил он ее.

– В четверг. Вы будете?

– Мне хотелось бы увидать вас опять так, как сегодня, чтобы говорить с вами, чтобы вы были только для меня.

– Хотите, в воскресенье пойдем в Эрмитаж. Вы любите картины? Я покажу вам ту, перед которою благоговею. «Мадонну» Мурильо.

В воскресенье они четыре часа ходили из залы в залу, стояли перед картинами, молчали, и им было хорошо.

Из медных отдушин в полу шло тепло, зимний сумрак сгущался по углам, и верхние картины были уже не видны. Художник, копировавший «Мадонну» складывал палитру и вытирал кисти. Пахло маслом и скипидаром. На холсте ярко горели краски, и «Мадонна» стояла точно обновленная и освеженная в копии. Маруся подняла голову на картину и, полуоткрыв рот, смотрела в лицо «Мадонны». Ее глаза были широко раскрыты. Восторг отражался в них, и слеза умиления покрыла их блестящею пеленою.

– Так написать! – прошептала она. – Для этого надо было верить и любить.

Саблин не смотрел на картину. Он не сводил с Маруси восхищенного взгляда.

Маруся повернулась к нему и засмеялась коротким смущенным смехом.

– Что вы так смотрите на меня? – сказала она и стала пунцовой под его взглядом.

– Как вы похожи, – тихо сказал Саблин.

– На кого?

Маруся догадалась и опустила глаза.

– Оставьте, – сказала она. – Как вам не стыдно. Не говорите пустяков. Она небесная… а я простая земная девушка со всеми недостатками дочери земли.

– Для меня вы… само небо. Вы тянете меня кверху. Вы пробудили во мне все лучшее, что спало во мне крепким сном.

Маруся строго посмотрела на Саблина, ничего не сказала, и скорыми шагами пошла к выходу. Звонко застучали ее каблуки по мрамору галереи со статуями, не оборачиваясь, опустив голову, она спускалась по мелким ступеням широкой лестницы, два раза приостановилась, точно голова у нее кружилась. Швейцар ей подал шубку. Они уходили последними. На улице было еще светло. Гас ясный мартовский день. Красные лучи заходящего солнца горели золотом на больших окнах Штаба округа. Александровская колонна отбрасывала на белый снег длинную тень густого синего цвета. Из-под арки выезжали парные сани и вороные рысаки, под белой сеткой четко стучали копытами. Выездной лакей в ливрее с широким собачьим воротником на плечах стоял сзади саней и держался за кисти полости. Вправо звенели конки и уносились под темные сучья аллеи.

На солнце таяло, а в воздухе крепко пахло начинавшимся морозом.

– Мария Михайловна, – сказал Саблин, – поедемте кататься. День так хорош. На островах теперь должно быть чудно.

Маруся вскинула глаза на Саблина. Что-то просящее, жалкое показалось в ее взоре. Она боролась с сильным желанием отдаться обаянию ясного дня, солнца, красоты зеленеющего над городом неба, и ехать с ним, чужим и близким, тесно прижавшись в узких санях, к простору родного залива и знала, что нельзя этого. Борьба длилась секунду: она победила свое сердце.

Темные ресницы опустились, закрыли наполовину глаза и скрыли ее помыслы и желания. Лицо стало спокойным и гордым.

Твердая воля застыла на нем.

– Благодарю вас, Александр Николаевич, но уговор лучше денег. Никогда меня об этом не просите. Это лишнее. Этого нельзя. Вы направо – я налево.

– А если и мне налево?

– Тогда мне направо.

Саблин вздохнул. Он знал уже, что переспорить Марусю нельзя. Она пожала ему руку и, спустившись с крыльца Эрмитажа, пошла к Штабу округа.

Саблин долго смотрел ей вслед, смотрел, как мелко ступали маленькие ножки, по-петербургски, без калош, по усыпанным желтым песком гранитным плитам, посмотрел, как, не оглянувшись на него, свернула она к Мойке и скрылась за домами.

«Что же это такое? – подумал Саблин. – Увлечение, страсть, любовь, симпатия?» Ему было так хорошо, как еще никогда не было. Жизнь улыбалась ему, жизнь дарила ему счастье.

XXXIX

Весною должна была быть в Москве коронация Государя и Государыни. От полка шел первый эскадрон и трубачи. Саблин был во втором эскадроне, но командир полка приказал его прикомандировать к первому и ему ехать в Москву. Саблина огорчало то, что его посылали на коронацию не потому, что он был хороший фронтовик, что он последнее время внимательно относился к службе и знал солдат лучше, нежели другие офицеры, а только потому, что он физически был красив и в стиле людей первого эскадрона. Это его оскорбляло. На него смотрели как на красивое животное. Мацнев с обычным цинизмом высказал это.

– Да, милый Саша, – сказал он, – не родись умен, не родись богат – скажу вопреки пословице, – не родись счастлив, а родись красив. Красота это все, и для мужчины еще более, нежели для женщины. Помяни мое слово, Саша, ты флигель-адъютантом со временем будешь, командовать полком будешь – тебе все. Потому что ты – мазочка. Посмотришь на тебя, и хочется что-либо приятное тебе сделать. Женщина хочет угодить тебе, и мужчина хочет тоже порадовать тебя.

– Ты один говоришь мне неприятности, – сказал Саблин, хмуря свои тонкие соболиные брови.

– Кто же скажет тебе правду, милый Саша, ежели не я, старый циник. Я тебя берегу как зеницу ока, я, может быть, один из немногих, который за твоим смазливым личиком видит… или хочет видеть прекрасную душу, а ведь другим ты только декорация, только портрет, на который приятно смотреть.

Сами по себе коронационные празднества занимали Саблина. При том обожании, которое испытывал Саблин к Государю, ему было радостно увидеть Царя Русского во всей его славе, в короне и порфире, окруженного ликующим народом.

По приезде в Москву Саблин отдался наблюдениям. Свободного времени было много. Вся служба состояла из караулов да из стояния шпалерами на улицах и на площадках. Все это было не каждый день, а когда этого не было, офицерам делать было нечего, и Саблин шатался по тем улицам, где ожидали проезда Государя и где была толпа. Он наблюдал толпу, слушал то, что говорили в народе, и старался понять отношение простых людей к Царю.

Саблин скоро почувствовал, что для народа, как и для него, Царь был существо особенное, полубог. Царь мог только миловать, только дарить. Царь был источником радости. Все то, что исходило от Царя, было священно. Простые женщины и дамы общества старались поднять цветы, на которые ступала его нога. Народ толкался и давил друг друга, чтобы увидать его, и видел не то, что было, а то, что хотел видеть. Царь и Царица казались дивно, сказочно прекрасными, совершенными существами. Государь казался громадного роста и рисовался с чарующей улыбкой. Им восхищались. Но во всем, что раздражало народ, что ему не нравилось, виноваты были господа, которые окружали Государя, не допускали к нему народ и всячески обижали, угнетали и обкрадывали народ. Здесь, в московской коронационной толпе, Саблин впервые почувствовал, какую глубокую пропасть ставил между собою и господами народ. Царь был для народа божество, а господа – те темные силы, которые всячески старались удалить это божество от народа из своих личных и всегда материальных выгод.

Была иллюминация. Весь Кремль с Иваном Великим, как кружево огней, повисли в темном небе, расцвеченные по фасадам электрическими лампочками. Это было чудо роскоши и красоты. Прожекторы бросали лучи света по улицам, горели фейерверки и бенгальские огни. Жизнь претворилась в волшебную сказку, и народ шатался по улицам и бульварам, ахал, охал от удивления, но был недоволен и озлоблен.

– Разве такая иллюминация должна быть, – говорил мастеровой, шедший сзади Саблина. – Государь десять мильонов отпустил на иллюминацию, а потратили всего пять.

– Куда же остальные девались? – спросил его какой-то мужик. Мастеровой пугливо оглянулся кругом и убежденно сказал:

– Господа украли.

– Ну, дела! – вздохнул мужичок, – даже и тут.

Было и другое, что подметил в толпе Саблин. Народ боялся чего-то худого, что могут сделать с Царем, и не верил друг другу. Но что Саблину было особенно противно, боялся не за Царя, а за себя, как бы самому при этом не пострадать. Казалось бы, при той всепоглощающей любви к Государю, которая была в народе, и при боязни, что с Государем может что-либо случиться, всем любящим его сплотиться подле, составить плотную стену вокруг Царя, не допускающую никакого злоумышленника. Но было иначе. Толпа тянулась к Государю, хотела его видеть, но и боялась его. Подле него было опасно. Во время иллюминации в одной из побочных улиц, по которой, как то, наверно, знал Саблин, Государь не должен был проезжать, раздался сильный взрыв. Весь народ, а кругом Саблина была громадная толпа, метнулся в сторону от взрыва – Саблин с немногими бросился узнать, в чем дело. Взорвало газ в подвальном помещении, где, по счастью, никого не было. Выбило стекла из окон, и начался пожар, который тут же и был потушен домашними средствами. Люди, прибежавшие сюда, радовались, что все кончилось так просто, но были разочарованы.

Подле самого Государя, в Кремле, на Красном крыльце, толпились все больше одни и те же лица. Они старались не допускать посторонних к Государю. Они говорили мало, были озабочены и каждого, даже Саблина, подозрительно оглядывали, и Саблин понял, что эти мужчины, дамы и даже дети – это не народ, а агенты охранной полиции. Народ хотел видеть Государя, но вплотную подойти к нему он не мог. И потому Государь не мог видеть народа и подлинный народ не мог видеть Государя. Это оскорбляло Саблина. Саблин верил в народ и любил Государя, ему казалось странным и диким, что народ не пускают к Царю. Он решил увидеть его на Ходынке, где было назначено народное гулянье, где Царь должен был явиться среди народа и пировать с ним, как пировал во дни оны Владимир Красное Солнышко, окруженный богатырями. Саблин знал, что на Ходынском поле были воздвигнуты трибуны, поставлены столы и приготовлено пиво, мед, пироги и сласти для народа. Саблин знал, что подданный народ – крестьяне окрестных деревень, фабричные соседних громадных фабрик и мануфактур, прислуга домов собирались туда не только спозаранку, но шли накануне, чтобы получить Царские подарки. Шла и прислуга того дома, где квартировал у своей дальней родственницы Саблин. Саблина трогал тот придаток святости, который придавала эта прислуга Царскому подарку. Саблин знал, что подарок этот состоял из жестяной кружки, позолоченной и грубо раскрашенной, с плохими старыми конфетами. Вся цена ему была полтинник, и его можно было купить за эту цену, но шли, чтобы получить его даром, от Царя.

– Принесу и под образа поставлю, – говорила старуха кухарка. – Буду молиться, Царя-батюшку, Царицу-матушку поминать.

Саблин решил встать до света и пойти не за подарком, а за светлыми чувствами народной любви к Государю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю