Текст книги "От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 55 (всего у книги 65 страниц)
VIII
Этот день святой, прекрасный день, Алеша всю жизнь будет помнить его. Если бы у него были деньги, он купил бы маленькое хорошенькое колечко, вроде обручального, только с камнем, и вырезал бы на нем священное число. Двадцать третье сентября. Она подошла к нему и принесла ему цветы.
– Ну вот, вы паинька у нас, – сказала она, – вам можно теперь вставать и ходить.
– Этим я обязан только вам, – сказал он пересохшими губами.
– Почему мне?
В палате никого, кроме Верцинского, не было. Верцинский лежал спиною к нему.
– Почему… Я не могу вам этого сказать, Татьяна Николаевна. Вы на меня рассердитесь.
Она ставила цветы в стакан на столике у постели и наливала воду из графина. Она нагнулась к нему. Ему сразу было видно ее покрасневшее лицо и большие серые глаза, внимательно следившие за тем, чтобы не перелить воду. Пальцы, державшие графин, стали розовыми. Видна была белая шейка, и, когда она нагнулась, чуть шелохнулись под серою блузкой молодые девичьи груди. От нее шел обычный запах ее тонких духов.
– На что же я рассержусь? – ставя графин на столик, сказала она. – Разве вы хотите обидеть меня и скажете что-либо худое.
– Могу ли я сказать или сделать вам что-нибудь худое? – с упреком в голосе сказал Алеша.
– Думаю, что нет. Вы хороший офицер. Вы мне очень нравитесь. Если бы много, очень много было таких офицеров, как вы, мы бы победили немцев.
– Мы победим, Татьяна Николаевна. Видит Бог, мы победим их!
– Противные они! – сказала Татьяна Николаевна, и лицо ее искривилось гримасой отвращения.
– Но все-таки, что же это такое, чего вы не могли сказать мне? – спросила она.
– Я хотел вас попросить о великой милости.
– Что же вы хотите? – становясь серьезной, спросила Татьяна Николаевна. Она ожидала просьбы к ней, как к великой княжне, просьбы исходатайствовать что-нибудь у Государя, чьего-нибудь помилования, денег, пособия, награды. Такие просьбы почти всегда бывали неисполнимы, и они огорчали.
– Я очень прошу вас… дайте мне поцеловать вашу руку.
Она засмеялась коротким грудным смехом и протянула руку, Алеша схватил ее обеими руками и прижал к своим губам. Горячие губы обожгли руку великой княжны, и она вся вздрогнула. Но она не отняла руки. Его горячие пальцы быстро перевернули руку, и он покрыл ладонь горячими поцелуями.
– Ну, довольно, – сказала она. – Какой вы чудной. – И, быстро нагнувшись, она приложила свои нежные губы к его горячему лбу и сейчас же вышла…
Алеша не мог лежать больше, не мог думать, не мог молчать. Ему хотелось петь, кричать о своем счастье, ходить, прыгать, танцевать. Он встал и пошел по палате.
– Верцинский! Казимир Казимирович, – окликнул он, – вы спите? Острое лицо повернулось к нему, и горящий взор остановился на нем.
– А, это вы, Карпов. Что такое? В чем дело?
– Я задушить вас хочу, Казимир Казимирович, вы понимаете. Я счастлив.
– С чем вас и поздравляю. Только, пожалуйста, меня не трогайте. Рубцы подживать стали, и рана не гноится.
– Казимир Казимирович, вы знаете, что такое любовь?
Верцинский внимательно посмотрел на Алешу.
– Да вы что, юноша, влюблены, что ли? Алеша молча кивнул головой.
– Ну, значит, пропали. Юноша, только дурак может любить в настоящее время.
– Казимир Казимирович, да нет… Ну в самом деле, неужели вы не знаете, что такое любовь?
– Любовь или влюбленность, юноша, это различать надо. Вот вы как похудели. Вы в грудь ранены. Смотрите, еще чахотку наживете.
– Ну, влюбленность, не все ли равно, – весело сказал Алеша и сел на постель Верцинского.
IX
– Влюбленность – это выписыванье на песке вензелей своей возлюбленной, это, юноша, чувство глупое и недостойное мужчины, – сказал Верцинский.
– Скажете тоже! Как вам не стыдно, Казимир Казимирович. И вовсе вы не такой, вы только на себя напускаете.
– Нет, юноша, локонов от милых девушек никогда не брал и на сердце в виде амулета не носил, ибо это глупо.
Алеша представил себе, сколько радости ему доставил бы локон Татьяны Николаевны, и блаженно улыбнулся.
– Вижу, юноша, что вы не согласны. Ну, что делать. Но предупредить вас считаю обязанным, ибо может быть, отчасти благодаря вам, попал в этот образцовый лазарет и на пути к выздоровлению.
– И не благодарны за это ей, нашей Царице, старшей сестре.
– Нисколько, юноша. Она обязана это сделать, и она и сотой доли своего долга не отдала мне.
– Обязана? Но почему? За что она обязана? А делать самой операцию надо мною? Возиться над моим телом, ходить за мной! Тоже обязана! – задыхаясь и торопясь сказал Алеша.
– Эх, юноша! Юноша! Вы слыхали, что такое садизм?
– Нет.
– Ну ладно. А о половой психопатии, или истерии, слыхали?
– Очень мало.
– Все они, и старшая сестра, и ее дочери в лучшем случае больные женщины-истерички.
– Как вы можете это говорить!
– Продукт вырождения, юноша.
Алеша молчал. В его голове это не укладывалось. Он видел сильную высокую императрицу, красавиц великих княжон и не мог понять, как могут они быть продуктом вырождения. Верцинский точно угадывал его мысли.
– Вы не смотрите на то, что они телом такие здоровые, сильные, хотя Татьяна и телом худовата. Это бывает. В здоровом теле есть такой нервный излом, и вот от этого-то нервного излома и идет это все. И лазарет с красивыми молодыми офицерами, и игры с ними, а более того Распутин.
Это страшное имя было произнесено. Алеша боялся, что с этим грязным именем будет связана та, кого он любил больше жизни. О Распутине он не знал ничего определенного, но уже слыхал. Заставить молчать Верцинского, уйти от него он уже не мог. С непонятным жутким сладострастием ему хотелось слушать все то худое и грязное, что тогда говорилось про царскую семью.
– Ни меня, – продолжал Верцинский, – ни штабс-капитана, вашего соседа, у которого вчера отняли ногу по бедро, а сегодня он умер, сами не оперировали, даже и не глядели на нас. Мы им не интересны. Тут смотрят и оперируют молодых, красивых, которые бьют на чувственность, раздражают нервы… Да, это дополнение к Распутину, к той страшной гангренозной язве, которая поразила императорский дом накануне его падения.
И опять Алеша молчал. Он хотел возразить, но чувствовал, что то, что он скажет, будет шаблонно и ни на чем не основано. Верцинский же говорит что-то значительное и умное, что еще юнкером он немного слыхал, что чуть-чуть слыхал в полку и чего никак не понимал. Для него это все соединялось в одном ужасном слове: революция, и в этом слове он видел сейчас самое страшное: угрозу спокойствию Татьяны Николаевны.
Но не слушать он не мог. Зеленоватые глаза Верцинского, больные и злобные, приковали его к себе, как змея приковывает своим взглядом.
– Закон истории нельзя миновать. Российский императорский дом Шатался не раз. После прославленной и воспетой наемными льстецами императрицы Екатерины был сумасшедший Павел. Тогда должна была быть русская революция… Но, с одной стороны, русское общество еще не созрело, с другой, великая французская революция пошла по уродливому пути и вылилась в Бонапарта – у нас дело кончилось дворцовым переворотом и новым преклонением перед полоумным мистиком Александром. А там и пошло. Держали народ в темноте, ласкали дворянство и держались. Но гнилой плод все равно должен упасть – это законы тяготения.
Распутинскую язву видят все, не видите ее только вы, одурманенный самою глупою болезнью – влюбленностью.
– Кто такой Распутин? – спросил Алеша и сам испугался своего вопроса. Он понял, что сейчас откроется что-то страшное, что-то такое, что вывернет ему душу наизнанку.
– Распутин – любовник истеричной царицы и купленный императором Вильгельмом негодяй, притворяющийся идиотом. Распутин – это альфа и омега надвигающейся русской революции, это ее краеугольный камень и последняя капля, переполняющая чашу русского самодержавия, – проговорил Верцинский и, казалось, сам любовался законченностью своего определения.
– Но, говорят… я читал, что это простой мужик, – сказал Алеша.
– Ну так что же, что простой мужик.
– Как же он может приблизиться к Императрице?
– Э! Юноша. У него есть то, что ей нужно. Не безпокойтесь, пожалуйста. И Мессалина искала простых легионеров и гладиаторов, а не изнеженных сенаторов и римских всадников.
Алеша молчал, поникнув головой.
– И потому, юноша, – продолжал Верцинский, – взвесьте самого себя и, если чувствуете в себе достаточно силы и приятности, дерзайте, а не вздыхайте и влюбленность свою отбросьте. Сантименты разводить тут нечего. Чем наглее вы будете действовать, тем больше у вас шансов на успех. Помните одно, что на невинность вы не наткнетесь. Распутин давно перепортил девочек.
Алеша не слыхал или сделал вид, что не слыхал последних слов. Он сидел подавленный и тупо глядел на светлую стену, покрашенную масляною краской.
– Как же вы говорите, что Распутин краеугольный камень русской революции. Вы называете его гнилым, мерзавцем… Но, если на этой мерзости и грязи вы построите русскую революцию, то что же она будет представлять из себя, как не ужасную мерзость… И не верю я вам!.. – воскликнул со слезами в голосе Алеша. – И ни в какую революцию я не верю! Мы, казаки, не допустим этого! Как не допустили в 1905 году…
И Алеша быстро отошел от Верцинского, как отходят от гада, от змеи, и, подойдя к своей кровати, рухнул на нее и лег, устремив пустые глаза в окно.
«А юноша не так глуп, – думал Верцинский. – Иногда сравнение приводит к неожиданному открытию. Распутин как краеугольный камень революции не приведет ли ее к гнилому концу? Черт знает, в какой ужасный тупик загнана Россия. А впрочем – и черт с ней! Туда и дорога. Лоскутная страна рабов, пьяниц и сифилитиков!»
X
Эту ночь Алеша не спал. Голова его пылала, тело томилось зноем страсти. Против воли распаленный мозг рисовал картины одна ужаснее другой. Он видел то, о чем никогда не смел думать. Он лежал с закрытыми глазами, укутавшись с головою в одеяло, и рыдания подергивали его тело.
Это неправда! Это гнусная клевета. Это выдумка этих страшных людей, от которых меня всегда предостерегал отец и воспитатели в корпусе, это наглая клевета социалистов.
Но недоступная раньше даже и в мечтах Татьяна Николаевна стала доступной. Уже не необычайные подвиги, не взятие в плен Вильгельма кидали ее в объятия Алеши, но привлекательность Алеши, как мужчины. Он вспомнил, что одна великая княгиня полюбила и вышла замуж за простого кавалерийского офицера, история напомнила ему про Потемкина, Орлова и Разумовского. «Дерзайте!» – властным приказом стучали в его мозгу слова Верцинского, и каждый пульс его молодого тела кричал ему, что он может дерзать.
Голова горела как в жару. Кровь бурлила, и тяготило одеяло, жгла лицо подушка. Он скинул это все и, полунагой, отдавался тишине ночи, ловя ее звуки.
Кто-то прошел наверху, мягко ступая, и под тяжелым корпусом чуть скрипел паркет. Стала бледнеть и желтеть опущенная штора, и вдруг погасли синие ночные электрические лампочки. От большого окна потянуло утренней свежестью и прохладой, и неуловимый запах осени, прелого листа, холодных рос и спелого хлеба пошел от него. На дворе фырчал автомобиль, топотали железными подковами по камню лошади, гремела накатываемая телега. Жизнь начиналась в лазарете. В палате было три койки, одна была свободна – умершего после операции штабс-капитана. Верцинский спал в углу, закутавшись с головою в одеяло, и дыхания его не было слышно.
У Алеши отяжелели веки, дрема грозно наполнила их, и они крепко сомкнулись. Благодетельный сон юности сковал и разметал его члены. Снилось что-то невероятно прекрасное, мучительно сладкое.
Алеша проснулся. Затекшая голова вспотела, и сильно стучало в виски. Во всем теле была истома и не хотелось шевелиться. Хотелось снова закрыть глаза, чтобы продолжался этот волшебный сон.
Но над ним стояла сестра Валентина. Она расправляла на нем простыню и накрывала его одеялом. Сестра Рита принесла чай с лимоном и хлеб с маслом. На столике в стакане увядали прекрасные хризантемы, принесенные вчера Татьяной Николаевной. Было мучительно стыдно и вместе с тем легко и радостно на сердце. Тяжесть спала с души, и хотелось смеяться и обнять весь мир в ласковом привете.
– Ну вот, вы поправились и оздоровели, – приветливо улыбаясь, сказала сестра Валентина. – Я скажу доктору, и вам разрешат прогулки на воздухе. А там пошлем вас на месяц или на два в санаторий в Крым, и вы будете снова так здоровы, как будто бы вас никто и не ранил.
Рита пошла с подносом дальше. Сестра Валентина хотела тоже идти, но Алеша удержал ее движением руки.
– Сестра Валентина! Сестра Валентина! – мучительно краснея, проговорил он.
– Что, дорогой мой? – сказала ласково сестра Валентина и села на тот стул, на котором вчера сиделаона.
– Сестра Валентина, устройте так, чтобы мне отсюда никуда не уезжать. Не нужно Крыма. Я поправлюсь здесь много лучше. А отсюда прямо на фронт и там – умереть…
Алеша замолчал. Прекрасное лицо его было взволновано. Большие глаза смотрели с мольбою в лицо сестры Валентины.
– Скажите мне, сестра Валентина… Скажите правду. Для меня это так важно… Что такое Распутин?.. И есть ли… Есть ли хотя что-либо… Осмелился ли он… И Ее Императорское Высочество великая княжна Татьяна Николаевна.
Лицо сестры Валентины вспыхнуло. В карих умных глазах загорелся огонь негодования.
– Как вам не стыдно, Карпов! Верить этой гнусной клевете. Эти прекрасные девушки, отдавшие свою молодость тяжелой работе по уходу за ранеными, чисты, как первый снег. Они ненавидят Распутина, и Распутин никогда к ним не приближается. Да и вообще все то, что рассказывают про Распутина и старшую сестру, неправда. Распутин застращал ее своим колдовством и влиянием на здоровье Наследника. Старшая сестра больна от этого. Ее пожалеть надо. Вы, офицеры, должны всеми силами бороться с этой страшной клеветой, пущенной нарочно врагами России, чтобы свалить и уничтожить Россию. Карпов! Вот идет она! Посмотрите в ее чистые, честные, прекрасные глаза, неужели вы можете поверить, что эти глаза могут лгать? К вам идет девушка, полная святой чистоты и прекрасной христианской любви к ближнему. Ее можно только боготворить!
– Я обожаю ее, – прошептал Алеша.
К его постели подошла Татьяна Николаевна.
– Татьяна Николаевна, – сказала сестра Валентина. – Мы с Карповым только что говорили о вас. У вас еще новый поклонник. Вы покоряете сердца нашей Армии.
– Умереть за вас, Ваше Императорское Высочество, было бы величайшее счастье для меня, – сказал Карпов.
Сестра Валентина встала, и на ее место села Татьяна Николаевна.
Все ночные страхи и думы исчезли при одном взгляде на Татьяну Николаевну. Честно и прямо смотрели ее большие, чуть выпуклые серые глаза, и сверкало блеском юности молодое лицо с бледным румянцем; при улыбке сквозь розовые губы горели чистым жемчугом прекрасные зубы. Тонкий аромат духов донесся до Карпова.
– Карпов совсем молодцом, Татьяна Николаевна, – сказала Валентина Ивановна. – У вас легкая рука. Все ваши раненые быстро поправляются. Вот и Карпову мы сегодня устроим ванну, и, если врач позволит и рана не откроется, завтра мы разрешим ему прогулки и переведем в отделение для выздоравливающих. Благодарите сестру Татьяну, Карпов. Ваше положение перед операцией мы считали почти безнадежным. Сердце было так близко, а нагноение остановить казалось невозможным.
– Я не знаю, как мне благодарить, – сказал Алеша. – Что я могу? Я могу только умереть за вас, сестра Татьяна. И я умру в бою за вас.
Он смотрел на Татьяну Николаевну такими влюбленными глазами, что она смутилась.
– Как ужасно умер Никольский, – сказала она, указывая глазами на пустую койку. – Все не хотел, чтобы ему ногу отнимали. И вот, видно, поздно было.
– Что делать, Татьяна Николаевна. Видно, Богу так угодно.
– Говорят, прекрасный офицер. Отличный батарейный командир. Осталась семья. Мы были на панихиде. У него красавица жена и трое малюток детей… Пейте же ваш чай, Карпов. Мы вам мешаем. Я вам намажу масло на хлеб. Хорошо?
Белые пальцы ловко намазали булку маслом. Алеша приподнялся и, стыдливо прикрывая свою грудь и шею одеялом, – он был еще без халата, – начал есть эту булку, как какой-то священный хлеб.
– Вянут мои хризантемы, – поправляя цветы, сказала Татьяна Николаевна, – ну ничего, я вам принесу новых. Как хорошо, что вас скоро переведут в палату для выздоравливающих. Там гораздо веселее. Ольга будет играть на фортепьяно, мы будем играть в рубль. Вы знаете эту игру, Карпов?
– Нет, я не знаю, – отвечал Алеша.
– Это очень просто. Я вас научу.
Да, все клевета. Это страшная работа бесов – разрушителей России, работа, не останавливающаяся ни перед чем, даже перед этой невинной красотой. Татьяна Николаевна показалась ему еще прекраснее, еще дороже. Точно он потерял ее и теперь нашел снова. Царевна сказки снова была перед ним. Разговор с Верцинским был чудовищный кошмар, и Верцинского он теперь ненавидел всеми силами души. Татьяна Николаевна сидела против него и ласково болтала и слушала рассказы Алеши про полк, про знамя, про казаков, про то, как страшно идти в головном разъезде и напряженно ждать глухого стука выстрела и свиста пули. Сестра Валентина подняла штору и, стоя у окна, смотрела на двор, на противоположный флигель госпиталя, и забота не сходила с ее лица.
– Простите, Татьяна Николаевна, – сказала она. – Я пойду. Надо принять и приготовить белье из прачечной. Сегодня ожидается поезд с ранеными Юго-Западного фронта.
– Я пойду с вами, – сказала Татьяна Николаевна. – До свидания, Карпов. Будьте умницей. Знайте, что вы мне дороги.
Она кивнула ему точеной головкой. Он не посмел попросить у нее руки на прощанье и влюбленным взглядом провожал ее, пока она не вышла из комнаты. Они проходили мимо Верцинского. Верцинский проснулся. Его худое лицо тонуло в подушке. Торчал, как у покойника, обострившийся нос, и глаза смотрели мрачно и злобно.
Татьяна Николаевна прошла мимо, даже не посмотрев на Верцинского. Точно безсознательно она ощущала дыхание той злобы и непримиримой ненависти, которая жила в этом человеке.
XI
В просторной столовой отделения для выздоравливающих собралось человек двенадцать офицеров в чистых изящных халатах, была Императрица со всеми четырьмя дочерьми, сестра Валентина, сестра Рита и еще несколько сестер и служащих лазарета.
Великая княжна Ольга Николаевна только что кончила играть на рояле, и все сидели молча, не смея хвалить мастерскую игру государевой дочери.
Был октябрьский вечер. За окном сыпал дождь и иногда с налетающим ветром барабанил по стеклам. Здесь, в ярко освещенной электричеством столовой, было тепло и уютно. Служители разнесли чай, хлеб и сласти. В углу Карпов сидел с сестрой Ритой Дурново.
К сестре Рите его влекло одинаковое страстное обожание всей Царской семьи.
– Наш родной прадед, – говорила высокая и худая, с громадными глазами, умно глядящими из-под тонких бровей, Рита Дурново, – был Суворов. И у нас у всех, у меня, у моих сестер и братьев над постелями висит последнее завещание Суворова: «Сие завещаю вам: безпредельную преданность Государю Императору и готовность умереть за Царя и Родину».
– Да, выше этого нет ничего, – сказал Алеша. – Знайте, сестра Рита, что я давно таю в себе горячее желание умереть на войне. Вы меня поймете, сестра Валентина тоже понимает… Вы скоро услышите, что я убит. Тогда скажите Татьяне Николаевне, что это я для нее убит.
– Вы влюблены в нее, – прошептала Рита. – Как я понимаю вас, Алексей Павлович! Правда, в нее нельзя не влюбиться и именно так, чтобы умереть за нее. Ведь она – сама греза. Вы знаете, что я посвятила всю себя им. Для меня нет ничего выше, ничего лучше, как им служить. Что бы ни было, я останусь им верна. Я никогда и нигде их не покину, хотя бы это мне стоило жизни.
– А разве что-нибудь грозит им? – понижая голос почти до шепота, сказал Алеша.
– Ах, не знаю, не знаю. Но говорят. И временами так страшно становится от этих разговоров. Скажите, Алексей Павлович, вы уверены в верности своих казаков?
– О да! – сказал Карпов. – Вы знаете, сестра Рита, что наш казак и солдат, сколько я понимаю, сам ничего худого не сделает. Нужны вожаки. Его может повести на хорошее и худое только интеллигенция, только офицеры.
– А как офицеры?
Карпов вспомнил Верцинского и задумался.
– Я наблюдаю их здесь, в лазарете, – сказала Рита, – кроме того, у меня шесть братьев. Знаете, Алексей Павлович, страшно становится. Все лучшее погибло на полях Пруссии и Галиции ради спасения Франции. Вот неделю тому назад мы хоронили штабс-капитана Никольского. Какой это был офицер! И сколько таких мы схоронили. У меня брат офицер Лейб-гвардии Егерского полка – он мне говорил, что не узнает полка. Восемьдесят процентов новых людей, прапорщики ускоренных выпусков, из студентов и гимназистов, люди, совершенно не имеющие гвардейских традиций. И так везде! Здесь стоят запасные батальоны гвардии; я вижу офицеров – я молода, неопытна, но я вижу, что это не то. Как позволяют они себе говорить про священную особу Государя, как ведут себя на железной дороге и в трамваях. Я гляжу, и мне страшно. А что, если это начало конца? О, никогда, никогда, что бы ни случилось, я их не покину. Мой прадед завещал мне безпредельную преданность – и с нею я умру.
– Рита, – звонким грудным голосом сказала Ольга Николаевна, – что вы там шепчетесь с Карповым? Идите играть в рубль.
Офицеры и великие княжны сели за стол.
– Карпов, идите сюда, – позвала его Татьяна Николаевна, и Алеша почувствовал, как горячая кровь хлынула по его телу, и покраснел до корня волос. Он сел рядом с ней.
У всех играющих руки были под столом. Один молодой поручик гвардейского пехотного полка, раненный в руку и уже совершенно оправившийся, внимательно следил за лицами и за движениями плеч играющих, стараясь угадать, у кого из них в руках остановился серебряный рубль. Сидевшие за столом нарочно толкали друг друга, перешептывались, делая вид, что стараются незаметно передать рубль через соседа, чтобы ввести в заблуждение отгадчика.
– Карпов, у вас, – крикнул отгадчик, но Карпов проворно поднял свои руки и показал пустые ладони.
Алеша знал, что рубль давно находится в мягких и нежных пальчиках Татьяны Николаевны и что, по молчаливому соглашению между ними, он никуда дальше не пойдет. Было страшно, если отгадчик назовет имя Татьяны Николаевны. Тогда для Карпова пропадет все обаяние нагретого милыми ручками рубля. Оба, Татьяна Николаевна и Алеша, сидели с сильно бьющимися сердцами, и пустая игра вдруг получила для них какую-то особую, непонятную им самим важность. Но отгадчик подумал, что, если он был близок к тому, чтобы угадать, то теперь рубль уже ушел куда-либо далеко в сторону. Он оглянул стол, стараясь по веселым раскрасневшимся лицам угадать, у кого притаился рубль.
– Мария Николаевна, у вас! – сказал он.
Еще девочка, великая княжна Мария Николаевна, весело засмеялась и протянула почти к самому лицу отгадчика свои пухлые ладони.
Алеша держал свою руку в руке Татьяны Николаевны. Горячий рубль лежал между его и ее пальцами. Его пальцы касались ее колена и чувствовали материю ее серой юбки. Запах нежных духов пропитывал его руку.
– Татьяна Николаевна, – чуть слышно засохшими губами прошептал Алеша, – ради Бога, никому не передавайте рубля, отдайте его мне навсегда, на память, и кончите игру.
Маленькая рука с рублем крепко сжала руку Алеши и долго держала так в дружеском пожатии. Карпов чувствовал тонкое биение пульса каждого пальца. Он испытывал величайшее счастье.
– Каппель, ну у вас, – сказал отгадчик, которого начинало сердить и утомлять то, что он не может напасть на верный след.
– Господа, довольно, – капризным тоном сказала Татьяна Николаевна. – Давайте лучше играть в отгадывание мыслей, – и, говоря это, она еще раз сжала руку Алеши и оставила в ней горячий рубль.
Все согласились. Игра действительно не удавалась. Кто-то удерживал рубль, а водить пустыми руками, не чувствуя в них предательского рубля, было неинтересно.
Императрица сидела в углу с сестрой Валентиной.
– Только здесь, среди этой молодежи, я и отдыхаю, – сказала она. – Посмотрите, как оживилась моя Татьяна. Я давно не видала ее такой. И как мил этот Карпов. Он очень воспитанный человек. Вы мне говорили, сестра Валентина, что его отец убит на войне, вот теперь, недавно.
– Да, год тому назад. Еще года нет. На реке Ниде.
– Бедный молодой человек. И сколько, сколько таких осиротелых семей! Ах, сестра Валентина, надо, надо кончить войну. Нам не под силу сражаться с ними.
Сестра Валентина молчала. Она низко опустила голову на грудь.
– Нам надо раньше победить, Ваше Императорское Величество, – тихо сказала она и стала теребить край своего белого передника.
Императрица не отвечала. Она встала, за нею поднялась и сестра Валентина. Императрица отправлялась во дворец раньше, нежели обыкновенно. Она была расстроена. Сестра Валентина чувствовала себя виноватой в этом, но она не могла поступить иначе, да Императрица ее и не обвиняла. Она понимала ее, но знала, что ее-то никогда и никто не поймет.