355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1 » Текст книги (страница 49)
От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:12

Текст книги "От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 65 страниц)

XLV

Это был Железкин. При свете луны лицо его казалось бледным. Длинный тонкий нос бросал тень на рот. Глаза были черные.

– Фу! Слава Те, Господи. Как далеко отбежали, – говорил Железкин, устраиваясь впереди Козлова и беря из его рук лопату. – Я уже думал, не случилось ли чего. Гляжу, убитый лежит. Посмотрел. Нет, австриец. Ишь поют пульки-то! Не дремлет он. Понимает, что вся жизнь теперь здесь, или патрули его донесли, что ль?

Железкин ловкими мерными взмахами сильных рук рыл землю, врываясь в откос дороги.

Сладкое чувство сознания, что он прикрыт теперь Железкиным, на мгновение овладело Козловым. «Сперва его убьет. Я могу им прикрыться», – подумал Козлов. Но ему стало стыдно этого чувства, однако он сознавал, что страх его теперь прошел, и он спокойно прошептал:

– А рота где?

– Идет следом, – переставая рыть и отдуваясь, сказал Железкин. – Минуты не прошло, как я за вами бросился. Следом телефонист Егоров. Он той стороной идет, чтобы ребята провод не порвали.

Железкин быстро уходил в землю. Он подкопал землю под собою, сваливая ее спереди и устраивая небольшой траверс. Козлов вспомнил, что это он так учил солдат, даже чертеж им сделал, а сам, когда рыл, зря разбросал землю.

Прошло несколько минут, и Железкин исчез совсем в вырытом углублении, и только мерно и часто через равные промежутки вылетала из-под земли кучка песку, и расширялся и поднимался траверс. Теперь Козлов смело вытянул руки на свет и посмотрел на часы. Было половина одиннадцатого. Вся длинная зимняя ночь была впереди. Железкин все рыл и рыл.

– Ваше благородие, пожалуйте сюда.

Железкин выполз из-под земли и потащил Козлова за рукав.

Ниша, выкопанная в дороге, расширялась под землею, образуя подобие большой норы, в которой, тесно прижавшись, могли поместиться два человека. Пахло землею и сыростью, но уже сквозь этот запах пробивался запах жилья, солдатского пота и кожи.

– Постой, ваше благородие, погоди здесь, я на деревню сбегаю, пока ночь, соломки принесу подстелить, досточку подложу, то-то дворец будет! – И Железкин, оставив винтовку и сумки в норе, выполз наружу и пошел по дороге.

«Какой он храбрый!.. Какой он добрый… Какой он хороший, русский солдат», – думал Козлов, усаживаясь на сумках и упираясь головою в землю.

Здесь пули не только не могли достать, но не было даже слышно их неприятного посвистывания. Было тихо и темно, как в могиле. В отверстие ниши была видна дорога, противоположный скат и голый ивовый куст, несколькими ветками торчавший над обрывом. Козлов рассчитал, что он теперь укрыт даже от снарядов и только, если граната прямо ударит в их нишу, только тогда от них ничего не останется. «Ну на это мало вероятия», – подумал Козлов, но почувствовал, как сердце его похолодело.

Жутко и холодно было сидеть одному в земляной норе. Время тянулось тягуче и медленно, но проходили часы, а Железкина не было. Козлов дремал, просыпался и снова дремал, наконец заснул по-настоящему.

Проснулся он от сильного шороха подле него и сразу не мог понять, где он находится. Кругом была сырость и земля, бока и спину ломило. В отверстие был виден мутный свет раннего утра и солома, которую протискивали снаружи чьи-то руки в яму.

– Принимай, ваше благородие, – услышал он голос Железкина. Вслед за большой охапкой соломы ввалился и сам Железкин с доской и стал разминать и устраивать ложе из соломы.

– То-то славно будет. Он сейчас с артиллерии палить начал, а мы и не услышим, – говорил Железкин, задевая в тесноте ямы Козлова по лицу и наступая на него сапогами. Он наполнил яму свежим запахом морозного, ясного утра.

– У жида насилу солому достал. Давать не хотел, сволочь. Гривенник ему отдал. Такие люди, ваше благородие, такие… Тут жизнь отдаешь, а ему беремя соломы жалко. А солома хорошая, цеповая. Там ребята машинной набрали – ну какая же это подстилка, раструсится вся, пока донесешь. Фельдфебель приказали доложить вашему благородию, что рота наша вся закопалась. Деревянкина ранило в щеку. Дохтур говорит, ничего, жить будет. Так сквозь щеку и прошла. Ребята шутят, что, мол, поцеловала сладко… Вкусная она пуля или нет? А он и говорить не может, руками показывает, что, мол, горькая. По концерту не съедим, ваше благородие? Я принес.

Железкин вынул из карманов две жестянки и стал вскрывать их кривым ножом.

– Телефонист, ваше благородие, тут рядом, только аппарат не работает. Должно, провод порвали, чинить ночью пойдут. Сейчас не пройдешь, на выбор бьет… В посаде народу! Страсть. Нежинский и Волховский полки подошли. Их ребята сказывали, что видали, как тяжелые пушки наши становили. На восьми лошадях везут и лошади, сказывают, огромадные. Наш второй батальон уже на этом берегу, следом переправили. Сегодня ночью, сказывали, весь полк будет здесь. То-то австрийцу жутко теперь. Он, поди, чует… А ведь вот, ваше благородие, не выйдет. А почему? Кажись, вышел бы ночью, всех нас задарма поколоть бы мог. А не вышел. Значит, боится. А ведь его там, в штабе сказывали, две или три дивизии, а нас… рота.

Железкин весело засмеялся. Офицер и солдат сидели рядом, прижавшись друг к другу так, что Козлов чувствовал острые плечи Железкина сквозь его шинель. Оба ели холодное мясо консервов, доставая его руками. Их думы были одинаково просты, и скованы они были на такое житие надолго – пока весь полк не устроится.

XLVI

Сон это был, кошмар, давящий ночью, или жуткая явь? День теперь или ночь? Судя по тому, что в отверстие ниши льется мутный свет и глухо стучат частые выстрелы пушек – день. Который день? Напряжением памяти Козлов восстановляет, что это уже третий день идет, что он сидит так, прижавшись к Железкину в земляной могиле. Эта яма уже стала смрадной ямой, потому что выйти из нее было нельзя. Австрийцы сосредоточили огонь тридцати восьми легких и восьми тяжелых орудий по дороге. Снаряды падали правее и левее дороги, и осколки гранат и пули шрапнелей впивались в землю, взрывали траверсы и щелкали по краям отверстий. Одна граната упала на самую дорогу и вывернула одиннадцать человек, обратив их в кровавые лохмотья мяса и засыпав их черною землею. Из одиннадцати мертвых выполз один и пополз по земле, как полураздавленный червяк, волоча разбитую ногу. Пуля стрелка из австрийского окопа добила его, и он затих, скорчившись в неловкой позе, черный от земли и крови.

Днем все сидели, притаившись по ямам, молчали и тяжело вздыхали, ожидая, когда кончится артиллерийский огонь и прекратится эта страшная лотерея, где выигрышем была смерть. Днем огонь стихал на полчаса. В земляных нишах, наполненных людьми, тихо говорили: обедать пошел, а сами туже подтягивали ремнями голодные животы. Около четырех часов дня опять умолкала канонада и в земляных норах тяжко вздыхали православные и говорили: каву пьет. Перед закатом австрийцы били со страшною злобою, пуская снаряды целыми пакетами, земля кипела кругом дороги, и в ямах сидели тихо и ни о чем не думали. Ночью все оживало. Телефонисты выползали чинить провода, люди отправлялись за сухарями и за консервами. Пули продолжали бить по дороге, и эти экспедиции никогда не были безопасны. Не проходило ночи, чтобы кого-либо не убило или не ранило, но ночью чувствовалось легче. В ямах люди тяжко вздыхали, крестились и там, где было по два или по три человека, тихо переговаривались.

– Вот так-то, ваше благородие, года три тому назад сподобился я посетить святой город Киев, – говорил Железкин. – Возили мы туда с отцом скотские кожи. Был я в Киево-Печерской лавре и видел подземелья. Вот как у нас с вами здесь. Тишина, темно. Монах свечку зажжет, и видишь лежит обернутый в красную материю какой-то угодник. А почему в красную?.. Да, жили люди в тишине, под землею храм у них выкопан был махонький, молились они там. Чудно! Жили, значит, и ничего не ведали. Просвиркой одною питались. Ничего им не надо. А мой отец и говорит монаху. Значит, испытать его хотел. «Это, – говорит, – разве святость вне мирского соблазна под землею спастись… По мне, – говорит, – больше святости, ежели в миру спасешься». Вот я, ваше благородие, и сейчас не возьму в толк, где спасение? Там, в пещере, где тихо, мирно, и никто не тревожит, или, как здесь, где людей бьют, где этакий страх и жизнь на жизнь вовсе не похожа. Прошлого ночью пошел я за водою, чаю вам согреть, иду и вижу, лежит нога в сапоге. И на подошве железные набивки, знакомые такие. Чья, думаю, нога? А потом и вспомнил. Это ефрейтора Забайкина нога, у него такие набойки, он при мне в Новом Корчине набивал. Набил и говорит: «Ну, теперь до самого конца войны хватит». А тут вот лежит нога, а его нет. Там, ваше благородие, ста шагов отсюда не будет, снаряд как попал в край дороги, так ничего не осталось. И кто убит, не знаем. Фельдфебель говорит: «Опосля, на перекличке, узнаем». У края ямы лежит голова и грудь вся разворочена, красная, ну прямо как в мясной лавке туша. И дух от нее нехороший. Я прошел было мимо. А потом чувствую, смотрит он на меня, ну будто зовет, что ли. Хочет, чтобы опознал я его. Не могу дальше идти. Зовет. Повернулся я, пошел к нему. Луна светит так ясно-ясно. Нагнулся. А он смотрит: глаза открытые, мертвые, лицо восковое, губы открыты, зубы белые, ровные, усы черные ветер растрепал, голова коротко стриженная. Кто же, вы думаете? Запевало 2-й роты Лепешкин. Иван Лепешкин! Ах, думаю! Помяни Господи раба Твоего Иоанна, на брани за веру, Царя и Отечество убиенного!.. А тут пуля – чмок ему прямо в затылок. А он и глазом не моргнул. Господи, ваше благородие! Век помнить это буду. Что значит мертвый-то! Пуля и все такое, а он ничего. Пустился я бежать. Бегу, а все мне кажется, кричит мне Лепешкин: «Чего бежишь, и тебе то же будет!..»

В эту ночь пришло приказание выйти из ям и рыть землю под самыми проволоками. Тысячи людей шло, прорывая канаву, и под самыми проволоками металась земля, насыпаясь длинным пухлым валиком. По этой земле всю ночь били пушки и стреляли ружья, но выйти австрийцы не смели. В глубоком австрийском окопе, с бойницами, обшитыми досками или хворостом, с узеньким банкетом, на котором едва можно было стоять, такою же жуткою нечеловечески страшною жизнью жило восемь тысяч австрийской пехоты. Они стреляли днем и ночью по каждому подозрительному пятну, по каждому шороху. Они видели днем, как кипела и клубилась земля от множества разрывавшихся снарядов, им казалось, что они вместе с досками и соломой, летящими кверху, видели руки, ноги и тела русских солдат. Но они чувствовали, что русские накапливались в земле вдоль дороги, наполняли ее массами людей. Каждое утро их наблюдатели усматривали на дороге новые следы соломы, а ночью стрелки слышали все усиливающееся и приближающееся скрежетание земли, которую роет множество лопат.

Все страшнее становилось в неприступных окопах. Длинные ряды кольев сомнительно качали своими верхушками, и проволока казалась жалкой паутиной.

В эту страшную ночь вдруг увидали австрийцы, как стала невидимыми руками из-под земли выбрасываться земля, и в ужасе почувствовали, что неприятель так близко, что когда затихала стрельба, то слышен был сдержанный говор и непрерывный шорох земли.

Офицеры с бледными лицами проходили сзади стрелков и говорили по-немецки и по-славянски:

– Не бойтесь. Никогда русским не пролезть через проволоку, никогда не одолеть наших укреплений.

Но голоса их звучали неуверенно, лица их были бледны, а из широко раскрытых глаз глядела пустота смертельного ужаса.

В это ясное декабрьское утро они увидали, что вдоль всего фронта в расстоянии шестидесяти шагов насыпана длинная полоса свежей земли. Австрийцы стали подтягивать сюда резервы. С первыми утренними лучами солнца вдруг, сильно нагнетая воздух, прилетела шрапнель и – бомм ммяу! – лопнула и разорвалась веселым белым дымком позади окопа.

Над длинной грядой свеженакопанной земли на секунду высунулось молодое лицо со счастливыми взволнованными глазами и сейчас же юркнуло под землю и раздался торопливый голос, говоривший по телефону: Восемь русских батарей, тридцать орудий, – в одной батарее два орудия были подбиты и испорчены, – и четыре тяжелых пушки проверяли свои выстрелы. Через совершенно равные промежутки, очень редко, каждые пять минут с русской стороны прилетала одна шрапнель и с неизменною точностью била по гребню австрийских укреплений. И этот редкий размеренный огонь производил впечатление большее, нежели непрерывная пальба австрийских пушек.

– У русских нет снарядов, – говорили офицеры, обходя солдат.

Но солдаты смотрели на них с тоскою и ужасом и не верили потому, что они чувствовали, что так размеренно по часам посылать снаряды может только тот, кто уверен в своих силах, уверен и в своей победе.

Огонь австрийцев становился безпорядочнее. Меньше пуль попадало по гребню русского укрепления и больше свистало по полю, падая, где попало. Самая тишина русской позиции их раздражала. Эти пять минут от выстрела до выстрела казались вечностью, их ждали с омертвелыми лицами и с дрожащими руками. Принесли в плоских котелках ароматный кофе, но никто не притронулся. Настало время обедать, но никто не пошел за обедом. Ждали чего-то решительного, и то, что время шло, а решительного не было и огонь был уныло методичен, лишало сил.

Ровно в два часа дня, когда зимнее солнце значительно склонилось к западу и светлый и ясный день стал догорать, полковник Дорман сказал по телефону артиллерийскому генералу:

– У меня все готово, можно начинать.

– Начинаю, – ответил в телефон спокойный голос, и даже в трубке телефона чувствовалась могучая уверенность в силе своего оружия.

Прошло около двух минут в полной тишине. На правом нашем фланге, далеко за Новым Корчином, тяжело залпом, сливаясь в один звук, ударили четыре тяжелые пушки, и сейчас же по всему полю раздался непрерывный раскатистый грохот тридцати орудий, он перебежал по полю, подобный небесному грому, и не успело стихнуть эхо, как снова загремел он, раскатываясь шире и громче. Со страшным скрежетом, раздвигая морозный воздух, неудержимо неслись снаряды к австрийцам и с неумолимою точностью попадали под самые окопы. Гранаты, бросая тучи черной земли и громадные клубы бурого вонючего дыма, разрывали проволоки, выворачивали колья или, попав в бруствера, выворачивали доски, били людей, сметали бойницы. Шрапнели обвесили гирляндами белых дымков край укрепления, и не успел ветер отнести их, как новые стаи вспыхивали перед бойницами и плыли, ликующие и ясные. Издали казалось, что белым дымом курилась вся позиция.

Уже никто из австрийцев не стрелял. Все забились по своим глубоким лисьим норам, ямам, выкопанным в толще земли, или прижались к углам траверсов и слушали непрерывный металлический грохот лопающихся снарядов, свист шрапнельных пуль и вой осколков.

Австрийские батареи отвечали с не меньшею яростью. Но они не знали, куда стрелять. Линия русских стрелков была так близка, что австрийцы, боясь поразить своих, давали перелеты и били по площадям, стараясь помешать русским подвести резервы.

Один час и пятнадцать минут непрерывно раскатисто гремела артиллерия и вдруг сразу смолкла, и наступила тяжелая зловещая тишина. Но никто в австрийских окопах ей не верил. Так же бледны были лица, так же сидели за траверсами, так же лежали, не смея шелохнуться, в лисьих норах и изредка шорохом неслось тихое и болезненное, как предсмертный стон:

– Jesus Maria… (* – Иисусе, Мария…)

Ухо обманывало и в тишине на русской позиции ловило далекий гром пушек, снова начавшейся канонады, вой несущихся снарядов и ждало оглушительного треска взрывов.

Но все было тихо.

И вдруг отчаянный, как вопль умирающего, раздался дикий крик офицера:

– Hier sind sie! Feuer! (* – Вотони! Пли!)

Сотни лиц высунулись над бруствером, и то, что они увидали, было ужаснее всякого артиллерийского огня. Все поле, минуту назад пустое и мертвое, с черными бороздами вспаханной земли, со снегом, сохранившимся в глубине их, с ямами, кустами, все ровное поле было сплошь покрыто серыми шинелями русских солдат. Их казалось безчисленное множество. Над ними рвались оранжево-белые дымки австрийских шрапнелей, но так мало было этих дымков и так много солдат. Передние уже прошли проволоку, которая лежала порезанная ножницами и разорванная снарядами. Не больше тридцати шагов отделяло первую цепь от укрепления и отчетливо были видны белые, точно мертвые, лица с большими горящими ужасом глазами, и можно было различить офицеров, идущих впереди с винтовками, как и солдаты.

Несколько безпорядочных выстрелов раздалось из австрийских окопов, и навстречу им грянуло громовое «ура».

Оно казалось громче орудийной канонады, оно не походило на крик людей, но что-то невероятно грозное слышалось в нем. От него одни люди забыли то, что они люди, и стремились только к убийству, другие забыли то, что они солдаты, что их долг сражаться, и думали лишь о том, чтобы спасти свою жизнь. Колени позорно подгибались, руки бросали винтовки. Одни с поднятыми руками умоляли о пощаде, другие, бросая оружие и шинели, чтобы легче было бежать, бежали стремглав по громадному широкому полю. Огонь австрийской артиллерии оборвался, артиллеристы дрожащими руками старались нацепить пушки на передки и ускакать впереди бегущих нестройными толпами обезумевших от ужаса людей.

Над всем громадным полем мощно и властно, зверски дико, наводя трепет на самые смелые сердца и вместе с тем радостно гремело «ура», слышное на многие версты.

Из господского дома, обращенного в неприступную крепость с неповрежденными проволочными частоколами, полного солдат, вышел австрийский офицер в серо-сизой шинели и высоком кепи. Он нес навязанную на палке громадную простыню и сам отодвинул рогатки, перегораживавшие дорогу. Лицо его было бело, слезы текли по щекам, и подбородок неестественно прыгал.

Навстречу ему бежал с толпою солдат полковник Дорман.

В подъезде молодой красивый венгерский лейтенант в расшитой куртке вдруг порывистым движением выхватил из кобуры револьвер, вложил его себе в рот и выстрелил. Когда Дорман вбежал в подъезд, его тело лежало поперек, из развороченной головы текла черная густая кровь и смешивалась с белыми мозгами, выпавшими на камни. На изуродованной щеке один глаз был открыт, и что-то смешливо-жалкое было в еще блестящем зрачке.

Зарайцы, нежинцы и болховцы бежали, задыхаясь от крика, останавливались, стоя стреляли по бегущим австрийцам и снова бежали. Они уже не кричали «ура», но кто-то крикнул безумно радостным голосом:

– Кавалерию!..

Все поле подхватило этот крик, и ликующим стоном, отдаваясь на многие версты, раздался громкий зовущий клич:

– Кавалерию вперед! Кавалерию вперед…

XLVII

Как только прогремел первый орудийный выстрел с нашей стороны и обратился в грозную канонаду, полковник Дорман, сидевший в своем расширенном и обращенном в маленькую землянку окопе за мостом, вызвал к себе хорунжего Растеряева и сказал, глядя на него блестящими восторженными глазами:

– Посылайте за полком. Через два часа у нас все будет кончено.

Растеряев отчетливо и точно написал донесение командиру полка, тщательно проставил время и, вложив в конверт, спустился вниз к мосту, где по очереди дежурили казаки. Одно мгновение у него мелькнула в голове мысль, что столь важное донесение было бы лучше отвезти ему самому, но страстное желание быть свидетелем самой атаки удержало его. «Я могу понадобиться здесь, как проводник», – подумал он. В казаках он не сомневался. Очередным у моста был доброволец Виктор Модзалевский.

– Смотри, Витя, это очень важное и спешное донесение, – говорил Растеряев, глядя в красивые смелые глаза добровольца. – Три креста я поставил на конверте для того, что это очень важно.

– Понимаю, – коротко ответил Модзалевский, жадными глазами глядя на маленький желтый конверт. – Духом слетаю.

– Поезжай к Алпатову, у него возьми казака и скачите вдвоем, оборони Бог, ежели что случится с одним, другой доставит.

– Понимаю, – снова сказал Модзалевский и побежал под откос к реке. Здесь был небольшой пешеходный мостик в три доски с жиденькими, в одну жердь, перильцами. Модзалевский перебежал по нему и, убедившись, что Растеряев его больше не видит, тихо пошел к крайнему двору, где стояла его лошадь и был его подручный глуповатый молодой казак, прибывший в полк с пополнением в октябре – Федотов.

Три месяца Модзалевский болтался при штабе полка, всячески угождая адъютанту и Карпову и изучая характер командира.

Он вспоминал задачи, данные ему Коржиковым и инструкцию, выработанную в Циммервальде. «Война должна идти к поражению» – так сказал Ленин. А если будут такие полковники, как этот Карпов – будет победа. Он чувствовал, как с каждым боевым днем таял лед между казаками полка Карпова и пехотой. Пехотные офицеры с уважением говорили о казаках, казаки любовно относились к пехоте. Солдаты полупрезрительное казачки выговаривали уже с ласковым оттенком и чаще горделиво называли их наши казаки. Между двумя родами войск зарождалась великая душевная христианская любовь, когда казак готов был отдать свою жизнь за солдата, а солдат готов был пожертвовать своею для казака. Они начинали верить друг в друга. «Этого нельзя допустить, – думал Виктор, – если будут между людьми доверие и любовь, – они победят, и задача моя не будет исполнена». Хотелось выслужиться перед Федором Федоровичем и Бродманом. «Может быть и самому Ленину доложат! – Ураганом неслись мысли. – Как правы те, кто еще в Неаполе написал мне: «и лучшего из гоев убей», все держится лучшими. Но мало убить. Надо так убить, чтобы позором покрылось имя, чтобы тошно было умирать. Как учили меня: «Все – навозные черви, все равны, нет лучших!.. Мы не дадим им Наполеонов! И побед им не дадим!»

Он нервно сжал пальцами конверт. Он знал задачи полка. В этом пакете все. «Это будет первая моя заслуга перед партией и перед Лениным… То-то посмеются они!..»

Он зашел за дом, намочил конверт и легко расклеил его.

– Так, так, – сказал он, прочитав написанное, достал карандаш, переправил цифру 14 на 16; так что вышло, что донесение послано не в два, а в четыре часа, и, раскуривая папироску, сказал про себя: «Самое, что мне теперь нужно».

– Ну, Федотов, – сказал он, – веди лошадь до нашей избы, а я сейчас туда приду.

– А что? – спросил, глупо улыбаясь, Федотов.

– А ничего. Скажи уряднику Алпатову, что Витя сейчас придет и водки и пива принесет.

– Вот-то ладно, – сказал Федотов и затрусил с заводною лошадью к дому на окраине Нового Корчина, где помещался их пост.

Виктор, имевший значительные деньги, понемногу занял среди казаков сотни и штаба полка положение богатого барчука. Он умел в нужную минуту достать водку или пиво и принести тогда, когда люди изнемогали от усталости.

– Настоящий казак, – говорили про него. – Умеет расстараться.

Он был моложе всех, почти мальчик, а пожилые урядники и солидные казаки обращались с ним почтительно. Было в нем что-то, что не позволяло быть с ним запанибрата. Умел он хорошо говорить, умел будить в казаках неясные волнующие чувства и заставлять их думать о том, о чем они никогда не думали.

Урядник Алпатов изнемогал от волнения со своими четырьмя казаками, сидя в небольшой чистой избе. По орудийной канонаде, по тому, что посад, еще ночью полный пехотой, опустел и только фельдшера и сестры стояли группами на улицах под домиками, на которых висели белые флаги с красным крестом, он понимал, что сейчас совершится что-то важное и великое. Он выходил из избы и с тоскою думал, чья возьмет – наша или их. «Это наши, – говорил он, слушая гул пушек вправо и влево от себя. – А это их заговорили. Не пора ли за полком посылать?»

Приезд Федотова с известием, что сейчас с водкой и пивом придет Витя, обрадовал и смутил его.

– Как будто и не время теперь, – сказал он Федотову и повторил Виктору, когда тот, нагруженный бутылками, входил в избу.

– По русскому обычаю, товарищ, для этого время всегда найдется. А тут случай такой… Хорунжий послал.

– А разве его благородие не с донесением послал? – перебил Виктора Алпатов.

– С донесением, товарищ, с донесением. Приказано ровно в четыре часа доставить, не раньше и не позже.

Виктор достал конверт и показал подрисованную цифру.

– Странно, кубыть, – сказал Алпатов, – Растеряев обстоятельный такой человек и вдруг заблаговременное донесение?!

– Хотите распечатаем, – предложил, нагло глядя на Алпатова, Виктор.

– Ну, что с тобой, Витя! Разве же можно.

На водку и пиво из соседней избы подошли телеграфисты и солдат-фельдшер.

– За успех и победу, – сказал Виктор, поднимая чайную чашку с водкой. – Славно жарят. Товарищи солдаты, казацкой водки не угодно ли?

Солдаты конфузливо пододвигались к столу.

Алпатов гостеприимно очистил им место и заказал хозяину-поляку приготовить мятку из картофеля.

Отвыкшие за войну от водки и пива, казаки и солдаты быстро хмелели. Виктор не пил. Лицо его было бледно, какие-то думы бродили по ясному белому лбу, и хмурились прекрасные глаза.

– Что, товарищи, – обратился он к солдатам, – хороша казацкая водка, а и плетка казацкая не худа?

– Ну, зачем такое говорить, Витя, – недовольным голосом сказал Алпатов, – кто старое помянет, тому глаз вон.

– А при чем тут плетка? – спросил раскисший от водки и тепла солдат-телеграфист.

– Будто, товарищ, не помните, – сказал, подмигивая, Виктор.

– Ну, будя, будя!.. – толкал под бок Виктора Алпатов.

– Нет, почему, товарищ… А помните, как тогда, когда рабочий хотел вырваться из-под гнета капитала, а крестьянин пошел добывать себе от помещика ту землю, которая ему принадлежит по праву, казаки стали на сторону насильников бедного народа и кровью и плетьми загнали его в тенета рабства!

– Ах, Витя! – досадливо морщась, сказал Алпатов. – Ну, ни к чему это! Ну разве мы виноваты? Ежели приказание. Присягу сполнять одинаково должон что казак, что солдат.

– Нет, товарищ, – звонко отчеканивая каждое слово, сказал Виктор, – ежели бы тогда, в 1905 году, не казаки, совсем по-иному пошла бы жизнь и не было бы ни войны этой, ни этого неравенства.

– Что же, господа казаки, – сказал фельдшер, – малый правильно говорит. Видать образованного человека! Много тогда душегубства наделали казаки.

– Да что вы, земляки, – сокрушенно мотая головою, сказал Алпатов. – Ну совсем же это не так. И солдаты шли тогда на усмирение и все потому… Ну, словом, – присяга.

– Казаки были всему коноводы, – сказал фельдшер.

– Вы, земляк, так рассудите, ведь я там не был. Я тогда и в малолетках не числился, чего же корить. Это, Витя, неправильно совсем, – заговорил скромный белокурый казак Польшинсков.

– Все одно, брат или отец, сословие казацкое пошло, – сказал телеграфист.

– Да, товарищи! В этом великий грех казачества перед крестьянством… Казачество пошло на защиту буржуазии от восставшего пролетариата, и за то оно получило себе в награду легкую и привольную жизнь, – звонко чеканя слова, говорил Виктор. – Смотрите, вот уже четвертые сутки непрерывно гремят пехотные пушки и льется крестьянская кровь, а казаки сидят глубоко в тылу и в ус себе не дуют. Но будет час, и солдат вспомнит это и выместит свою злобу на казаке.

– Ах, Витя, – сказал Алпатов, – ну какой там про-пре-лият, что ты говоришь такое? Будет наш час и придем. И как еще поможем пехоте.

– Нет, господа казаки, – сокрушенно мотая головою, говорил фельдшер, – его речь правильная, умная, тяжелая речь. Не люди вы, казаки.

– Как не люди! – воскликнул Польшинсков.

– Так, непонятные, не крестьянские вы люди. А так, отчаянные какие-то.

Спор разгорался сильнее. Виктор отошел к дверям, надел снятую было винтовку и с улыбкой смотрел, как начиналась ссора между этими людьми, которые полчаса тому назад искренно любили и гордились друг другом. «Так, так, – думал он, – поддай, поддай».

Артиллерийский огонь, потрясавший окна, вдруг оборвался, прошла секунда томительного затишья. Спорщики примолкли и сидели, прислушиваясь. И сразу, как всплеск могучего моря, грянуло и широко на несколько верст разлилось могучее «ура».

– Товарищи! – крикнул, распахивая двери, Виктор. – Там сейчас потоками льется кровь солдатская, крестьянская, рабочая, а казаки спят по хатам, нажравшись вина!

– Виктор! – грозно крикнул Алпатов, сжимая кулаки. – Земляки! Это измена!

– Федотов, – спокойно сказал Виктор, – нам пора ехать. Айда по коням.

И он вышел из избы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю