Текст книги "От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 65 страниц)
XIV
Короткая летняя ночь убывала, а Карпов все сидел в канцелярии, писал, подписывал и отвечал на короткие вопросы, с которыми приходили к нему то посланные из сотен казаки, то офицеры, и вопросы все были будничные, простые, не вызывающие сомнений.
– Ваше высокоблагородие, старший врач спрашивают – когда индивидуальные пакеты раздавать, сейчас, как написано в плане, или подождать, когда совсем объявится?
Карпов видел, что в войну все-таки не верили. Не могли допустить, что она так близка, что эта ночь еще мир и тишина, а утром уже война, и кровь, и раны, и индивидуальные пакеты могут понадобиться.
– Раздайте сейчас, как по плану указано.
– Господин полковник, – говорил хорунжий, подходя к столу, – Брайтман за автобус для семейств офицеров до станции просит пятьдесят рублей, деньги вперед давать или нет?
– Давайте.
– Семьи отправлять?
– Да, завтра в шесть часов вечера.
– Слушаюсь.
В три часа ночи, отчетливо ступая по полу, твердым ровным шагом подошел к столу хорунжий Протопопов, румяный, могучего сложения юноша, звякнул шпорами и доложил:
– Господин полковник, честь имею явиться, с разъездом особого назначения прибыл.
Адъютант передал ему пакет, на котором было написано: «Вскрыть в Звержинце».
Звержинец было ближайшее пограничное местечко.
– Австрийское золото получили? – спросил Карпов.
– 626 крон золотом и 8000 марок бумажными деньгами, – отвечал хорунжий.
– Подрывной вьюк готов?
– Так точно.
– Где разъезд?
– Во дворе канцелярии.
– Я сейчас выйду, провожу вас, – сказал Карпов.
В мутном тумане приближающегося рассвета, когда ночь еще не уступила утру и звезды только что начали гаснуть, на дворе канцелярии, полном людей 2-й сотни, виднелось шестнадцать конных казаков, построившихся в одну шеренгу. Сзади стояли две лошади с вьюками. Это был разъезд особой важности, который должен был, в момент объявления войны, скрытно перейти границу Австрии, пройти по лесным дорогам далеко в глубь страны и взорвать мосты на шоссе и на железной дороге. Казаки смотрели серьезно. Они отдавали себе отчет в важности и опасности поручения.
– С Богом, станичники! Будете ожидать приказания. Помните, что война еще не объявлена. Ведите себя честно и благородно, достойно высокого звания Донского казака, – сказал Карпов.
– Постараемся, ваше высокоблагородие, – дружно ответили казаки.
– Хорунжий Протопопов, ведите разъезд.
– Справа рядами, шагом марш, – скомандовал Протопопов. Карпов вышел за ворота. Передний дозор отошел за углом и пошел крупной рысью по мостовой города. Левая лошадь сорвалась на галопе и не могла успокоиться, и долго были слышны в утреннем тумане ровная четкая рысь правой лошади и неровные скачки левой, пока не заглушил их топот ног идущего шагом разъезда.
Раннее утро, чуть побледневшее на востоке небо, усталость безсонной ночи – придавали особенный, полный тайны вид этому разъезду, медленно удалявшемуся за город. Во мгле скоро скрылись силуэты всадников, но еще слышен был стук копыт. Карпов стоял у ворот, следя за ним. Стук сразу стих. Мостовая кончилась, разъезд вступил на пыльную улицу.
Когда Карпов вернулся в канцелярию, на его столе лежала большая стопка темных книжек – паспортов. Он взял первую, чтобы подписать, и невольно остановился. На первом листочке с государственным двуглавым орлом, напечатанным на коричневой сетке, значилось: Анна Владимировна Карпова, 43 лет, православная, жена полковника…
Представилась она в пустой квартире, глубокою ночью, совсем одна. И надолго. Может быть, навсегда. Образы прошлого на миг окружили его. Почудилась прохлада громадного войскового собора, и появилась в группе одинаково одетых девушек скромная темноволосая Аня Добрикова… Пригрезилась тенистая аллея Александровского сада, с медвяным сладким запахом белой акации, длинными гирляндами свешивающейся из-за перистых нежных листьев, темное небо с луною, застывшей над сверкающим займищем разлившегося Дона, и тихий покорный ответ на его страстную речь: «Где ты, Кай, там и я, Кая…»
Теперь он ей подписывает отдельный паспорт. Теперь, когда суровая подкрадывается старость и более чем когда-либо они нужны друг другу.
Усилием воли Карпов прогнал мысли и быстро подписал свою фамилию на паспорте жены.
Писарь гасил лампы. Бледный утренний свет вместе с легкой прохладой врывался в растворенные окна. Наступал день – день похода, может быть, – войны.
XV
В 6 часов утра, 18 июля 1914 года, на гарнизонном, так называемом Бородинском плацу выстраивалась 2-я бригада N-ской кавалерийской дивизии.
Карпов в это время возвращался в свою квартиру. В столовой, по-мирному, кипел громадный фамильный красной меди самовар, пуская к потолку густые пары, в железном лотке лежали булки, было приготовлено масло и сливки. Анна Владимировна в лучшем своем платье ожидала мужа. Она была спокойна, и только покрасневшие веки и глубокая синева под глазами говорили о том, что за эту ночь пережито было много горя. Несколько серебряных волос пробились сквозь черноту ее кос, уложенных на голове. Чай пили торопливо. Говорить – так надо было передать друг другу такую массу нежных слов, глубоких ощущений драмы, совершающейся в душе у каждого, весь ужас тоски, разлуки, а это говорить было слишком больно и долго, и потому говорили о пустяках.
– Ты на Сарданапале поедешь? – спросила Анна Владимировна.
– Да, на нем. А Бомбардос в заводу.
– Сарданапал покойнее. Я запасные стремена положила в сундучок. Николай знает.
– Ну… Прощай, дорогая. Пиши…
– Куда писать-то?
– В действующую армию.
– Ах, да…
Она обняла его и стала крестить мелким частым крестом. Губы ее вдруг опухли, и из глаз часто-часто побежали слезы. Еще мгновение, и она не выдержала бы – свалилась бы в обморок. Но он оторвался от нее и пошел вниз во двор, где его ожидала лошадь. Когда он садился, она догнала его. Глаза у нее были красные, сухие, губы еще дрожали. Она дала кусок сахара узнавшему ее и потянувшемуся к ней губами Сарданапалу, перекрестила и его. Потом она быстро прижалась лицом к колену мужа, и, когда оторвалась, две слезы остались на алом лампасе.
Карпов выехал за ворота.
На плацу за городом его полк был уже готов. Пятая запоздавшая сотня рысью входила сзади, и видно было взволнованное злое лицо Тарарина, трясшегося на большой, не по его росту, серой лошади. На углу стоял взвод со знаменем, ожидая, когда полк будет готов. Правее выстраивались гусары. Их командир, солидный немец фон Вебер, еще не приехал к полку.
Карпов влюбленными глазами смотрел на казаков. Полк был в полном порядке, хоть сейчас на смотр. Обоз оглобля в оглоблю, дышло в дышло, весь заново покрашенный стоял за пулеметной командой. Равнение, «затылки» были идеальны. Пики были так выровнены, что сбоку была видна только одна пика, моложавые загорелые лица казаков были чисто вымыты и волосы причесаны. Их успели накормить завтраком и напоить чаем, и никто бы не сказал, что всю ночь они провели в спешной лихорадочной работе. В стороне собрались жители города. Отдельною группой стояли полковые гусарские и казачьи дамы, и там были пятна ярких зонтиков, освещенных косыми лучами поднявшегося над городом солнца. Против фронта был поставлен зеленый с золотом аналой, и высокий худой священник гусарского полка в лиловой рясе и скуфейке раскладывал книги. Под резкие звуки труб армейского похода приняли штандарт и знамя.
Начальник дивизии, старый генерал Лорберг, приехал вместе с бригадным командиром и начальником штаба. Он объехал полки, здороваясь с людьми и хмуро крякая. Он был взволнован. Надо было что-либо сказать людям, а что сказать, он не знал – война еще не была объявлена и он далеко не был уверен, что война будет объявлена. Он ничего не сказал, но еще более нахмурившись и надувши свои короткие, как иглы, седые усы, торчавшие над губою, галопом отъехал на середину фронта, почти к самому аналою и хриплым голосом закричал:
– Бригада, шашки в ножны, пики по плечу, слушай!
Когда повторенная командирами полков, эскадронов и сотен команда была исполнена, он снова скомандовал:
– Трубачи, на молитву!..
Медленно, под звуки певучего сигнала полковые адъютанты вынесли к аналою штандарт и знамя. Певчие выходили из рядов гусар и казаков и, поддерживая за спиною винтовки, бежали к аналою. Священник облачился в ярко-зеленую шитую золотом ризу и, взяв крест, вышел вперед.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, – начал он несильным голосом. – Воины благочестивые! Настал час великой и трудной работы, когда вы должны будете перед лицом Всевышнего дать отчет, истинно ли вы христолюбивое воинство, готовое душу свою отдать за веру, Царя и отечество.
Набегавший ветер рвал его слова и относил в сторону. Сзади, по шоссе, тарахтели и звенели кухни гусарского полка, чей-то пес, которого денщик вел на веревке за подводой, рвался и визжал.
Священник кончил, и певчие запели «Царю небесный»…
Слишком обыденными казались слова молебна для того, что совершалось. И опять переставали верить, что война будет. Дамы стояли сзади принаряженные, красивые и некрасивые, богатые и бедные. С ними были дети. Они-то знали, что война будет, потому что иначе им не пришлось бы бросать свои жилища и искать пристанища по всей России, по чужим людям. Война еще не началась, но ее разорение, ее ужас уже коснулся, и первыми были разорены и выброшены на улицу офицерские семьи пограничных полков. После молебна, когда убрали аналой, начальник дивизии, потрясая шашкой над головою, сказал несколько слов, казавшихся ему сильными и важными.
– Смотрите, молодцы! Обывателя не грабь и не обижай, помни: война еще не объявлена. Ну, а объявят войну – так все ум-р-р-р-ем за веру, Царя и Отечество! Поняли, ребята… А?.. Руби, коли, как учили. Сумей доказать свою силу, оправдать себя перед Царем-батюшкой!
– Поста-р-раемся, ваше превосходительство, – дружно грянули люди стоявших ближе к нему эскадронов и сотен.
– Так с Богом, господа. Казаки, в авангард!
Карпов подал команды, и первая сотня рысью стала выдвигаться в головной отряд, и от нее галопом поскакали дозоры вперед, вправо и влево. От второй сотни пошла цепочка связи, и скоро все шоссе до самого леса покрылось парными всадниками на равных промежутках. Карпов нарочно не отпускал по местам трубачей, и, когда полк тронулся, трубачи грянули полковой марш.
Так просто, скромно, буднично и обыденно пошли на войну передовые полки Русской армии.
Анна Владимировна сухими глазами смотрела на удаляющийся полк. Замерли звуки полкового оркестра, и, сверкая трубами, разъехались по сотням трубачи, выше и гуще стала подниматься пыль, заслоняя всадников, и только острия пик горели над колонной. Серая змея гусарской колонны стала заслонять их, затрещали повозки обозов, задымили походные кухни с огнями углей в поддувалах, проскакал запоздавший казак, и стало пусто и серо на затоптанном пыльном плацу. Толпа любопытных стала расходиться. Заболотье горело в утренних лучах жаркого июльского солнца.
– Ну эти-то больше никогда не вернутся! – сказал кто-то, обгоняя Анну Владимировну.
Она пошатнулась и чуть было не упала. Жена есаула Траилина поддержала ее. Несколько минут она шла, спотыкаясь и ничего не видя. В ушах еще слышались обрывки бравурного марша, а в голове неотступно стояла тяжелая мысль о том, что все кончено. Кончено их бедное – мещанское счастье. Кругом шли такие же печальные, спотыкающиеся женщины, иные плакали, молодая, всего шесть месяцев тому назад обвенчанная и уже беременная жена сотника Исаева рыдала навзрыд и ее вели, успокаивая, две посторонние женщины-польки.
Полки уходили к границе.
XVI
Восьмой день полк Карпова стоял в 12-ти верстах от границы в маленькой польской деревушке Бархачеве, среди густых и зеленых дубовых Лабунских лесов. Через деревню, весело журча по камням, протекала неширокая речка. Подле реки стояла покинутая учителем и детьми сельская школа, и в ней в классной комнате, между сдвинутых к стенам ученических парт, помещался штаб Донского полка.
По стенам висели хромолитографированные таблицы: жизнь пчелы, народы всего мира, сельскохозяйственные орудия, северное сияние, большая карта Европы, изображения земных полушарий, карты Африки, Америки и Австралии и над учительским местом в рамках два больших отпечатанных в красках портрета Государя и Государыни.
Карпова по утрам не бывало дома. Полк выставил сторожевое охранение, и Карпов объезжал заставы и посты. В школе, неудобно подогнув ноги за маленькими детскими партами, сидели делопроизводитель, полковник Коршунов и писаря и считали, и писали, заготовляя полевые отчетные книжки для сотенных командиров. И на войне каждая казенная копеечка была на счету.
Было раннее утро 26 июля. Накануне узнали, что Германия, а вслед затем и Австрия объявили войну России, разъездам было приказано выдвинуться за границу и «войти в соприкосновение с противником». Так значилось в приказе, стереотипною, со школьной скамьи заученною фразою, но никто еще не уяснял себе, что это значит.
Погода стояла жаркая, небо млело от солнечных лучей, румяные зори сменялись тихими лунными ночами, полными волшебного блеска.
В это утро на дворе школы, еще не просохшем от ночной росы, подле денежного ящика, стоявшего у сарая, заросшего репейником, толпился народ. Полковой писарь Кардаильсков, маленький приземистый казак, уже пожилой, десятый год бывший на сверхсрочной службе, лысый и важный, правая рука адъютанта, стоял впереди всех, заложив руки в карманы. Он только что умылся, и его лицо было красно и лоснилось от холодной ключевой воды. Штаб-трубач Лукьянов, стройный черноусый красавец, в рубахе, при револьвере с алым шнуром и с серебряной сигналкой за плечами на пестром шнуре с кистями, совсем готовый, чтобы ехать с командиром полка, его помощник Пастухов, командирские ординарцы Миронов, Дьяков, Медведев, Апостолов, Лихачев и Безмолитвеннов, писаря, денщики, обозные казаки и кашевары обступили только что приехавших с донесением маленького белобрысого казака Лиховидова и большого плотного, обросшего черною бородою старообрядца Архипова. Они привели с собою двух небольших караковых нарядных лошадей в не нашем уборе. На седлах были привязаны ружья, сабли с желтыми плетеными темляками и темно-синие куртки на густом белом бараньем меху, красные шапки – кепи и мундиры, расшитые желтыми шнурами. Одна из шапок была перерублена, и в местах разреза темнела запекшаяся кровь. На белом бараньем меху были алые, еще не успевшие потемнеть пятна. Лица привезших были серы и утомлены безсонною ночью, но возбуждены и полны одушевления.
Это были первые боевые трофеи полка.
Миронов задумчиво гладил рукою по белому меху австрийского ментика и говорил:
– Ишь ты, густая какая шерсть. Ее, поди, и не перерубишь.
– Ку-у-ды ж! – деловито, сознавая себя героем дня, сказал Лиховидов, – мы так одного-то кинулись рубить, как по пустому месту. Шашка даже отскакивает.
– Ты-то, поди, перерубишь! – снисходительно оглядывая маленькую тощую фигурку Лиховидова, сказал Кардаильсков. – Где тебе! Поди, и шашку в руке не удержишь.
– А вы, Лиховидов, хотя одного взяли? – спросил его же сотни урядник, ординарец Апостолов.
– Дык как же! – гордо воскликнул Лиховидов, – я стрелил одного. Так с коня и загремел. Враз упал. Голова простреленная оказалась.
– А это кто по голове рубил так важно? – спросил Миронов, бросая мех и разглядывая разрубленное австрийское шако.
– Это? Это сам Максим Максимыч, хорунжий. Они и привезть наказывали командиру. Скажи, мол, что я, хорунжий Протопопов, убил.
– Постойте, ребятежь, – сказал Лукьянов, – что зря ребят расспрашиваете, пусть толком рассказывают, как дело было.
– Много их было? – спросил Миронов.
– Говорю, 24 человека. 14 положили на месте, а 10 ушло.
– А наших?
– Двенадцать, офицер, значит, тринадцатый.
– И четырнадцать положили? – с сомнением в голосе сказал Кардаильсков.
– Верно, положили, – подтвердил басом молчавший до сих пор Архипов.
– А лошадей две привели. Где же остальные? – спросил Миронов.
– Убегли. Их разве поймаешь? Они сытые, а наши приморенные, всю ночь болтались по лесу. Одну хорунжий себе взяли.
– Ну, рассказывай толком, как было? – сказал Лукьянов.
– Как было-то? Да вот как. Значит, вышли мы в разъезд вчора, еще в 6 часов утра. Как приказ о войне получили. Ну, переехали, значит, границу. Максим Максимыч разъезд остановил, приказал столб пограничный снять: теперь, говорит, граница земли нашей лежит на арчаке нашего седла, где мы, там и граница.
– Правильно сказано, – сказал Кардаильсков.
– Дальше-то что? – сказал Лукьянов.
– Дальше?.. Идем. Чудно так, прямо полями. Поля топчем. Картофь попался, по картофю прошли, так и шелестит. Значит, война, топтать можно. Неприятельское. Да самого Белжеца мало не дошли, повернули, пошли вдоль границы. В лесу остановились, передохнули, по концерту съели. Жителей нигде никого, и спросить некого. Даже не то что человека – собаки, кошки нигде нету. Пусто. Ночь шли лесом.
– Жутко? – спросил Кардаильсков.
– Ничего, – со вздохом сказал Лиховидов.
– Не перебивайте его, ребята, – сказал Лукьянов.
– Светать стало. Только дозор нам с опушки леса рукой машет, да так показывает, чтобы мы потихоньку шли, не шумели. Подходим. Вот так, значит, об эту опушку мы идем без дороги, а о ту опушку углом, значит, по дороге они идут. Дозоры прошли. Нас не видали. Впереди офицер, серебро сверкает, синяя шубка наопашь висит, мех хороший такой, сзади они, по четыре в ряд. 24 мы насчитали, шесть шеренок, сзади никого не видать. Солнце всходить уже стало. Сабли на солнце сверкают, бренчат. Лошади фыркают, видно, недавно из дома вышли, сытые, не приморенные. Идут рысью. Ну, урядник Быкадоров и говорит его благородию: «Ваше благородие, вдарим на них, пока они не заметили нас». Максим Максимыч головой кивнул и знаком показал – шашки вынуть. Пики мы повалили. Урядник Быкадоров у меня пику взял и айда! Крикнули мы: ура! И на них. Они остановились, офицер их крикнуть что собрался или что, а тут ему Быкадоров пикой под самое горло, тот так и полетел, гляжу, вместо лица черная дыра. А красивый был… Да… ну, австриец сейчас утекать. Мы за ним. Только видим, что его лошади хотя и сытые, но только слабее наших. Нагонять стали. Антонов рубить стал, а они, чудные, не рубят нас, а только защиту делают. Антонов ударил по шубе и ничего, тот только нагнулся, Антонов и кричит нам: «Руби по голове». Тут Максим Максимыч своего рыжего выпустили и хватили австрийца по затылку. Так мозги и брызнули. Враз упал. Я догнать своего не могу, уходить стал. Я винтовку снял и ему в голову – раз! Гляжу, падает, нога в стреме застряла, коня тормозит, ну, я коня схватил – вот он, мой конь! Осмотрелся, – вижу, уже кончено все. Десять, что порезвее кони были, уходят, на шоссе вышли, так припустили, четырнадцать лежат. Кони за теми скачут, домой, значит, к своим. Она хоть и животная, лошадь, а тоже понимает, к нам не идет. Трех поймали. Максим Максимыч себе одну взяли. Славная кобылица такая, ростом повыше этих. Вот оно и все дело.
– А наши пострадали?
– Ничего. Агафошкину щеку царапнуло. А то – без урона.
– Хорошие лошади, – деловито сказал Миронов и погладил по крупу сытую австрийскую лошадь.
– Лиховидов, – крикнул с крыльца школы адъютант, – командир зовет.
Маленький Лиховидов приосанился, снял с седла перерубленное шако, окровавленный ментик, винтовку и саблю и важно пошел в школу.
Толпа стала расходиться. У всех было повышенное праздничное настроение. Война началась, и так удачно. Трофеи, победа, отсутствие своих убитых и раненых радовали и были хорошей приметой.
– Да, – говорил Кардаильсков Лукьянову, – а жидок, выходит, этот австриец и снаряжен не по-боевому. Этакая жара, а он уже в мех нарядился.
– А главное, Антон Павлович, мне предполагается так: почин дороже денег будет…
XVII
При первом же известии об объявлении войны России венгерская кавалерийская дивизия, стоявшая против русского города Владимира-Волынского, собралась и решила овладеть конною атакою городом Владимиром-Волынским, сорвать всю русскую мобилизацию и овладеть складами.
Эта дивизия состояла сплошь из венгерских магнатов, людей лучших венгерских фамилий. Она сидела на прекрасных кровных гнедых и вороных конях, была одета в блестящую, шитую серебром форму. Ее разъезды и соглядатаи донесли начальнику дивизии, что расположенная во Владимире-Волынском русская кавалерия ушла, что в городе остался только Лейб-Бородинский пехотный полк, который занят мобилизацией. Весь город переполнен запасными солдатами, телегами и лошадьми, поставляемыми по военно-конской повинности. Впереди города накопаны окопы, занятые небольшими пехотными заставами.
Венгерцы решили или умереть, или прославить в истории свое имя. Начальник дивизии, родовитый граф Мункачи, был мужчина пятидесяти пяти лет, низкий, кряжистый, крепкий, с красным лицом, с большими седыми, развевающимися усами, уходящими в длинные подуски. С ним служило в этой дивизии пять его сыновей, молодцев один лучше другого. Четверо были женаты, пятый был шестнадцатилетний юноша и состоял ординарцем при своем отце. Это был любимец графа.
Ранним утром 30 июля дивизия на рысях, в стройном порядке перешла русскую границу, смяв посты пограничной стражи, и быстро стала приближаться к Владимиру-Волынскому. Она шла густыми Волынскими лесами. Венгерцы оделись, как на парад. На них были темно-синие шако, темно-синие расшитые шнурами венгерки и такие же ментики наопашь на левом плече. Прекрасные кони были круто собраны на мундштуках. Это была красота старого конного строя, гармония изящных всадников, грациозных лошадей и блестящей одежды. Подойдя к городу, дивизия остановилась. Из-за ее рядов выкатили подводы маркитантов, и янтарное венгерское заиграло в кубках. Пили за здравие короля и императора, за славу венгерской конницы, за прекрасных дам.
А в это время стройными серыми рядами, блестя круто подобранными штыками и отбивая тяжелый шаг по шоссе, молчаливая и серьезная, извещенная своими заставами, вливалась русская пехота в окопы, клали винтовки на брустверы, едва возвышающиеся над землею, опиралась локтями на края, устраивая поудобнее локти для стрельбы. Офицеры обходили по окопам и спокойно говорили:
– Без приказа не сметь стрелять, хотя бы тебя рубить стали. Целить, куда укажу, либо в грудь, либо под мишень. Стрелять, не торопясь. Помни, как учили! Затаи дыхание, всю свою мысль собери на выстреле и целься внимательно. Лучше один выстрел попади, чем десять патронов зря просадить.
За спиною этой прекрасной пехоты спокойно шла в Владимире-Волынском работа и, хотя стоустая молва во много раз преувеличивала силы венгерской кавалерии, никто не считал возможным, что венгерцы могут овладеть городом и выбить из окопов российскую пехоту.
Было около 10 часов утра, когда венгерская кавалерия построилась поэшелонно. Граф Мункачи, старший сын начальника дивизии, командир первого полка, на холеном широком арабе, в сопровождении своего адъютанта и двух трубачей, в блестящем, залитом серебром мундире объезжал ряды полка и говорил слова ободрения:
– Не бойтесь этой русской сволочи! Помните 1848 год и отомстите за своих братьев! Рубите этих собак безпощадно.
Жадным, страшным огнем горели черные глаза солдат и сурово смотрели сухие, темные, загорелые лица с черными усами.
На сытом гунтере, украшенном золотом и шелками, с пеной, проступившей у подперсья, галопом прискакал начальник дивизии, горячо обнял сына, поцеловал его в губы на глазах всего полка и воскликнул:
– За славу Венгрии, за славу короля и императора, вперед!..
Полк зашумел по кустам и траве лесной опушки и рысью стал выходить на чистое поле, отделявшее лес от города. В полутора верстах были видны белые стены, дома, то высокие, каменные, то низкие, деревянные, церкви со сверкающими на солнце куполами, фабричные трубы и башня костела. Сжатые поля сменялись черным паром. Вдоль полей шло шоссе с телеграфными столбами с оборванной проволокой. По полям и поперек шоссе чуть намечалась линия пехотных окопов, присыпанная соломой. В них не было видно никакого движения.
Полк четырьмя ровными шеренгами, одна задругой, шел мощным полевым галопом, и на жирной пахоти полей, стоявших под паром, летели от копыт тяжелые черные комья. Яркое солнце блистало на серебре шнуров офицерских венгерок, на мундштуках и обнаженных саблях, на светлых ножнах. Лошади начали блестеть и покрываться потом.
Из окопов, закрытые по самые брови в землю, глядели на эту атаку лейб-бородинцы. Винтовки были положены на бруствер, и люди, чтобы не было соблазна, не прикасались к ним. Казавшиеся темными точками венгерские кавалеристы то разъезжались шире, то смыкались. Они, то приподнимаясь, то опускаясь, быстро приближались и, по мере того как приближались, росли и становились отчетливее. Стали видны отдельные лошади, и по блеску мундиров стало возможно отличить офицеров от солдат.
– Унтер-офицеры и лучшие стрелки! – раздалось по окопам, – возьми на мушку офицеров.
Чуть шевельнулись люди в окопах, и несколько штыков приподнялось от земли.
Тысяча сто шагов, девятьсот, семьсот, шестьсот…
Молчат окопы.
Тайная радостная надежда закралась в сердце графа Мункачи и его венгров. Русских нет – они ушли, они испугались. Венгерская дивизия ворвется в пустой город и займет его с белыми храмами и высокими домами во славу венгерской кавалерии!
– За Венгрию! Императора и короля! – крикнул граф хриплым голосом, оборачивая красивое лицо к солдатам. – Hourra!
И могучий, глухой, непривычный для русского уха крик донесся до окопов.
Стали видны лица всадников. Дальнозоркие люди различали черноту усов и нависших бровей.
– Вполгруди, наведи, попади! – раздался тонкою колеблющейся нотой пехотный сигнал открытия огня, поданный командиром, и сейчас же грянул одинокий, как будто неуверенный выстрел, другой, третий, и вдруг вся длинная линия окопов загорелась ярко вспыхивающими огоньками ружейных выстрелов, и окоп стал так часто трещать, что не стало уже слышно отдельных выстрелов, но трескотня слилась в общий гул. Властно разрезая трескотню ружей, точно громадные швейные машины, строчили кровавую строчку пулеметы.
Упал арабский жеребец под графом Мункачи. Мункачи, стараясь высвободить из-под него ногу, оглянулся назад. Как мало осталось людей! Как редки шеренги! Как много людей и лошадей уже лежат неподвижно синими и темными пятнами на черном поле и на сизо-желтой стерне. Атака отбита! Полк уничтожен!
Пуля ударила его повыше сердца, и он упал ничком в черную землю.
– За Венгрию! Императора и короля! – пролепетали его синеющие губы.
Оставшиеся в живых немногие люди поскакали назад, к лесу, и их преследовали тонким противным свистом одинокие пули. Навстречу им спокойными величаво-властными волнами вышел еще полк и также понесся, встречаемый зловещей тишиной, затихшей по сигналу пехоты.
– Протри винтовки! Остуди пулеметные стволы, – говорили по рядам солдат, словно дело шло об учебной стрельбе на стрельбище по мишеням.
Четыре атаки отбито.
Старый граф Мункачи был в ярости. Он собрал остатки полков и лично сам, сопровождаемый младшим сыном, последним отпрыском славного рода, повел пятую атаку.
Они с группой людей дошли до самых окопов, но не дрогнула, так же величаво спокойна была российская императорская пехота и верен глаз у маленьких землеедов лейб-бородинцев. На самом окопе упали отец и сын, а те, кто перескочил наполненный людьми окоп, были живьем переловлены солдатами резерва.
Так в первый день войны под стенами Владимира-Волынского погибла в безумном стремлении победить русскую пехоту лучшая в Австрии венгерская кавалерийская дивизия.
Бой затих. Санитары по приказу вышли собирать раненых венгерцев, роты выходили из окопов и сумрачно торжественные строились побатальонно. Конные разведчики и патрульная цепь пошли к лесу.
По пыльным улицам спасенного Владимира-Волынского расходились по казармам роты. Высоко, по-гвардейски, подтянув штыки и подравняв приклады, стройными серыми рядами в колоннах по отделениям, с песнями всею ротою, без вызова песенников шли Бородинцы, гордые сознанием только что одержанной победы.
– Тверже ногу! Отбей шаг! – кричал на роту ее командир, старый сорокалетний капитан.
На сытом коне у перекрестка улиц командир полка пропускал мимо себя полк.
– Спасибо, двенадцатая! – крикнул он, – славно стреляли!
– Рр-рады стараться, ваше высоко-бро-д-ио-оо, – заревела, отбивая могучий шаг, рота.
По всему Владимиру-Волынскому неслись песни и мерно гремел тяжелый шаг русской пехоты.
Барабан громко бьет,
Бородинский полк идет,
Идет, идет, идет!
Лихо пела двенадцатая, пройдя мимо командира.
Из деревень распоряжением исправника вышли мужики с лопатами копать могилы и собирать убитых. Их было около двух тысяч. Среди них пали люди лучших фамилий Венгрии. Санитары снимали с них шитые серебром мундиры, сабли, револьверы, обыскивали карманы. На телеги складывали винтовки и сабли, конные ординарцы и обозные солдаты ловили разбежавшихся лошадей.
Жарко и душно на улицах Владимира-Волынского. Вкусно пахнет печеным хлебом, солдатскими щами и гречневой кашей, и никому нет дела до того, что у самых окопов лежит полураздетый труп красивого старика с седыми усами и рядом юноша с лицом херувима, а по всему полю раскиданы вздувшиеся буграми темные тела лошадей и рядом, распластавшись, лежат убитые люди.
Это война.
Гулко гудит медный колокол собора. Духовенство собирается служить благодарственный молебен за избавление от опасности и блестящую победу, и, замирая в дальней улице, слышна лихая солдатская песня:
Барабан громко бьет,
Бородинский полк идет,
Идет, идет, идет!