Текст книги "Опавшие листья"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)
XXIV
Михаил Павлович после чая позвал Варвару Сергеевну к себе в кабинет. Это всегда обозначало какую-нибудь неприятность: или семейную, или денежную и Варвара Сергеевна нервно, дрожащими руками прибрав посуду и шепотом попросив тетю Катю напоить чаем Ипполита, Липочку и Лизу, когда они вернутся, с красными пятнами на лице прошла к мужу.
Михаил Павлович сидел в сером халате с малиновыми кистями у большого письменного стола, в кресле с полукруглой спинкой и курил из длинного черешневого чубука. И то, что он курил длинную «дедушкину» трубку, обозначало, что он находился в раздраженном состоянии.
– Ну, наконец-то!.. Слава Богу. Всех напоила? Наседка… ты к ним, а они от тебя… Нечего сказать!.. Воспитала!.. Золото нетянутое… Садись.
Михаил Павлович указал жене на диван, где ему уже была постлана постель.
– Почему Andre не пришел к чаю? – отрывисто спросил он.
– Ах, боже мой! Михаил Павлович… Я не знаю. Сегодня у него был последний экзамен. Латинский… Устал… Голова болела… Это так понятно.
– A Suzanne?
– Suzanne?
– Да, Suzanne… Милая моя… Ты все смотришь на детей, что они херувимы… Духи бесплотные!.. Они не наше поколение. Они не дворянчики, а в гимназии-то от кухаркиных сыновей чему-чему не научатся… Andre нигилист. В Бога не верует… Спиритизм и скрипка до добра не доведут. Да ты меня слушай! – возвысил он голос, увидав, что Варвара Сергеевна отвернулась к окну.
– Я тебя слушаю, Михаил Павлович, – не кричи на меня. Но я не люблю, когда ты так говоришь про детей.
– Ты все веришь, что они так чистыми и останутся! Гони природу в дверь – она влетит в окно… Не так они воспитаны. Мы воспитывались дома… Они на улице. Скажи, что делает Suzanne? Миша по-французски не говорит. Даже отметки по французскому плохие. С девочками тары-бары и все по-русски. За столом никогда не поправит. Какая ее роль?
– Но, Михаил Павлович, не могу же я выгнать девушку. Она четырнадцать лет прожила в нашем доме, и ей я обязана жизнью моих детей… Ведь Федя умер бы, если бы она не дежурила ночами при нем…
– И все это не резоны. Она женщина и женщина бальзаковского возраста. Эти шуры-муры до добра не доведут.
– У тебя, Михаил Павлович, всегда нехорошие мысли. Ты не можешь чисто смотреть на девушку.
– А, знаю я их! Одно у них на уме!.. У всех… слышишь, мать, у всех… И у Липы, и у Лизы… Природу не переделаешь. И вот мой сказ: от греха подальше. Suzanne пусть лето проживет на даче, а там расчет. Пусть теперь же ищет себе место. Довольно пожила. Другая состояние бы скопила. – Это на пятнадцать рублей жалования!
– Ее дело. Поменьше бы блузок шила. Вчера посмотрел: шелковые чулки! Это почему? С каких это пор такая мода? И Лизу с осени в институт. Надо попросить Юлию Антоновну. А то Ипполиту голову свернула… И Феню вон.
– Господи милостивый! Ее-то за что?
– А за Федьку.
– Михаил Павлович! Побойся бога. Мальчику четырнадцать лет.
– Пятнадцать почти.
– Игрушки у него на уме. Он, если на дворе, так это из-за савинских лошадей и кучеров. А Феня… да и она не девчонка. Невеста уже!..
– Э, матушка, такие-то мальчишек и портят. Уже больно он хорош… Да и возмужал. Нет, довольно. Моложе, чем няня Клуша, чтобы не было прислуги… Поняла?..
– Михаил Павлович. Пощади! Какая муха тебя укусила?
– Не муха, матушка моя, а… – Михаил Павлович потянул носом, – любовью этой самой по всей квартире пахнет, весна… И нехорошо… Так и знай… Не переменю. Ни Suzanne, ни Лизы чтобы к осени не было. И духом их чтобы не пахло.
– Михаил Павлович!
– Ну, будет… Кажется, не первый год знакомы… Когда наметила на дачу?
– В четверг, на будущей неделе.
– Уложиться-то успеешь?
– Да, кое-что укладываю.
Михаил Павлович пыхнул трубкой и окутался табачным дымом.
– Заботят меня, Варя, дети, – сказал он. – Вот они где у меня сидят. – Михаил Павлович похлопал себя по затылку. – Не имели мы права рожать их.
– Господи!.. Да что ты говоришь, – испуганно воскликнула Варвара Сергеевна. – Опомнись… Божие благословение… Благодать Господа на нас…
– Говорю, что думаю. Родить-то мы родили, а воспитать?
– Сделали, Михаил Павлович, что могли. Слава тебе Господи. Всех в гимназию определили. Идут – радоваться надо. Бога благодарить… Гордиться можем. Не у всех такие дети. По два года в классе не сидят.
– Гимназия… Да в гимназии-то чиновник… Поняла? Я – чиновник, и они уже чиновники. "От и до". Все рыцари двадцатого числа и только… Бога не вижу у них, любви…
У нас была семья, деревня, была Россия… Мы умели любить… И стихи, и цветы, и букеты, и конфеты… У них любовь – животный акт… А!.. Да не дергайся, матушка. Дело говорю. Говорю то, чем страдаю побольше твоего. Не поспевают они за жизнью. За народом не поспевают чиновники-то новые. Теперь Россия – колосс необъятный, вся в порыве вперед. За границей переводят и изучают Толстого, Тургенева, Гоголя, Достоевского. О нас уже там целая литература. Менделеев, Меншуткин, Бекетов, Потанин, Пржевальский, Яблочков, Семенов, Гоби – это, мать моя, европейские ученые и жизнь обязывает идти за ними… Обязывает, черт возьми, работать… А они остановились. А! не они виноваты… Царь виноват… Режим виноват… Я, матушка, либералом был, либералом и останусь. Я вижу – народ прыгнул вперед, а мы его земским начальником, исправником, становым, да полицией, да классическим образованием. Тишина!.. Да… Тишина…
Михаил Павлович замолчал и порывисто сосал длинный чубук. В черешневой обожженной чашке среди серого пепла вспыхивали красные искры. Хрипел чубук. Варвара Сергеевна испуганными глазами смотрела на мужа. Жизнь ее детей, как черная скала, надвигалась на нее, рисуясь острыми зубцами на красном мятущемся тучами кровавом небе. "Господи! – думала она, – и слава тебе, Господи, что тишина и порядок… Господи, тихое и безмятежное житие даруй нам во всяком благочестии и чистоте… Что еще Бога гневить!? Хорошо теперь… Тихо"…
– Тишина… – повторил Михаил Павлович и пустил кольцами дым. – А не обман ли? Могучий властный император все возложил на свои широкие плечи… А, не дай Бог, умрет? Общественность, придавленная теперь, потребует своей доли в управлении, и поднимает голову темный жадный мужик. Надо быть во всеоружии знания и силы… А с чем придут в жизнь мои молодцы? Мы знали жизнь. Мы видали деревню. Они наблюдают ее из дачного палисадника…
Гасли весенние сумерки в кабинете. Пригорюнившись, сидела на постели Варвара Сергеевна, и красные пятна сошли с ее поблекшего лица. Оно было бледно.
– Мой отец знал, что делал, пока не свихнулся. Он верил в Бога и боготворил царя. Он был примером для крестьян. Но он увлекся и бросил имение без своей руки. Я оторвался от деревни, но я верил в благодетельность реформ Александра II и слепо шел за ним… К парламентаризму… к конституции… Народ, мужика хотел я ввести в министерства и сказать: – Правь! Теперь тяжелая рука императора, оскорбленного в сыновних чувствах убийством отца, остановила нас на полпути и нам не говорят настоящего слова. Но инерции порыва вперед не остановишь. Работа идет и детям предстоит не жизнь, а борьба… Страшно, мать моя… Страшно!.. У нас были – Царь и Бог. У нас была Россия. Они отстали от веры, не благоговеют перед царем и Россия для них – географическое имя. Они жаждут идти в народ. А что они дадут народу, когда у них самих ничего нет. С пустыми руками, с безлюбящим сердцем идут они туда и порывом хотят заменить знание. И когда станут ошибаться – где найдут исправление? Когда я согрешил – я пошел в церковь… Они? Ни молиться, ни плакать, ни каяться они не умеют. Они все сами…
Михаил Павлович отставил чубук, встал и прошелся по кабинету.
– Знаешь, матушка, – сказал он, останавливаясь против жены, – что давит меня? Это – что так страшно тихо… Россия застыла в величавом спокойствии… Да застыла ли? Вот мне иногда чудится… Даже снилось как-то раз что-то подобное… Будто могучий разжиревший конь становился над крутым обрывом. Тяжелый всадник сильною рукою резко сдержал его скок и овладел его волею. Нагнув большую упрямую голову, раскрыв от напора железа пасть, с которой каплет пена, стоит громадный конь. Злобою сверкают его глаза. Он напружил передние ноги и уперся ими в край бездны. Но скользит под ним земля, змеится трещина за его ногами и шире становится… И чудится мне, что вот сорвется громадным комом и, увлекая всадника, полетит под обрыв, ломая кусты, сбивая скалы, калеча ноги, разбивая насмерть… Вот так-то, матушка, и Россия!.. Тишина… Да тишина-то – и не перед бурей, а просто-таки перед крушением…
Михаил Павлович подошел к жене, сел рядом с нею и сказал с глубокою тоскою:
– Тишина над пропастью… А дети!.. Растут дети!.. И они туда же!..
Варвара Сергеевна устремила глаза на образ, тускло мерцавший в углу, и застыла подле мужа. Верующая… покорная…
XXV
Suzanne вбежала в комнату, затворила на ключ дверь и бросилась на постель. Жалко щемило ее сердце. Она ждала единения сердец, бесконечных задушевных разговоров, ночей, проводимых в молчаливом любовании природой, и тихого горения любви, которое разумом приведет ее к алтарю. Спокойной пристани, домашнего очага алкала ее душа. Жаждала выйти из вечной опеки хозяев и самой завести свой дом. Были любовь и увлечение Andre, но были и другие мысли. Она знала, что Мише уже двенадцать лет, что дети перестали с нею заниматься, и понимала, что ее терпят. Она сознавала, что не сегодня-завтра перед нею снова станет вопрос крова и пищи и опять придется нянчить, возиться с жестокими, капризными детьми и приноравливаться к хозяевам. И то, что было возможным в двадцать лет, казалось трудным в тридцать четыре.
Горько было на сердце. Она искала в Andre души, верила в его благородство, и никогда ей не приходило в голову, что это может кончиться так грубо.
С ней поступили, как с гувернанткой, как с низшим существом. Вся ее гордость возмутилась в ней, Если бы она верила в духов – она призвала бы всех духов тьмы помочь ей отомстить наглому мальчишке… Но знала она, что какая-то сила у нее есть, что она может вызывать какие-то непонятные щелчки в воздухе, за две комнаты заставить расплакаться нервного Мишу или сделать так, что выскочат из гостиной девочки и станут уверять, что там кто-то есть, или звякнет фортепьяно, или поднимется стол, но что это за сила – она не знала и управлять ею не могла.
Она понимала: все потеряно. Это пойдет дальше и чем дальше, тем гаже, заметнее, пока не откроется. И ее с позором выгонят.
Любовница гимназиста. Любовница мальчишки. Мелкая дрожь трясла ее тело. С гадливостью она вспомнила красное, потное лицо и волосы, упавшие в беспорядке на лоб.
Она ходила взад и вперед по комнате и ломала руки. Она переоделась, пригладила волосы и подошла к зеркалу. Зеркало отразило поблекшие, увядающие черты. Оно не льстило ей. Лоб желтел и тонкие нити надвигающихся морщин протянулись по нему. Нос покраснел, длинные губы пересохли и потрескались и концы опускались вниз. Кожа желтела в их углах. Румянец горел неровными коричневыми пятнами. Только глаза были хороши. Страшные, трагические глаза. В ней всегда находили что-то фатальное… Но разве фатальные женщины созданы для утех, любви? Она хотела бросить и разбить зеркало. Старая гувернантка!
Как выйдет она к чаю и посмотрит в глаза милой, доброй Варваре Сергеевне? Как взглянет на нее Михаил Павлович? Он давно говорит про их сеансы: "не ндравится мне". У него, как у всех мужчин за сорок лет, какая-то подозрительная наблюдательность. И так же, как Andre, она сознавала всю невозможность продолжать жить в этой семье, где еще вчера ей было уютно и хорошо, где весело смеялись девочки и Andre говорил что-то умное и хорошее.
Сейчас она ненавидела Andre слепою жестокою ненавистью. Не понимала, как может снова быть утро, беготня детей, няни и горничной по коридору, столовая, розовая скатерть с узором петушками по краям, самовар, плюшки из немецкой булочной и постепенно собирающиеся дети…
– Bonjour, Suzanne (Здравствуйте, Suzanne.).
– Bonjour, Andre (Здравствуйте, Andre.).
– Avez-vous bien dormi? (Хорошо спали?)
– Bonjour, Suzanne.
– Bonjour, chere Липочка… (Здравствуйте, милая Липочка)
– Ты что, шалунья, видела во сне?
– Ох, я так спала, что едва глаза продрала, когда Феня меня будить стала.
– Липочка, quelles expressions! (Какие выражения!..)
– Современные, Suzanne, гимназические… Как же это теперь будет?..
… Она уйдет… Сначала к Юлии Антоновне, потом пойдет к Соне Бродович. Они богатые и Соня очень добрая. Соня, пожалуй, единственный человек, которому она могла бы сказать… намекнуть о причине разрыва… Завтра, когда еще все будут спать, в восемь часов утра, она тихонько выйдет, возьмет извозчика и уедет. Варваре Сергеевне оставит записку, поблагодарит ее за все… Но как объяснить уход?.. Такой внезапный!.. Что-нибудь надо придумать.
Suzanne подошла к комоду и стала выбрасывать на постель свой нищенский скарб. Старые платья, старые юбки, все такой хлам, что и везти не стоит. Стоптанные башмаки. Акварели… Ученические тетрадки Andre… Карточки детей. И брать нечего… Внизу комода шкатулка с лекарствами. Это Варвара Сергеевна ей дала спрятать, чтобы дети не взяли грехом. Там и ядовитые есть… Коробки с гильзами и табаком и машинка для набивания папирос. Она набивала папиросы Михаилу Павловичу и Andre, который дома курил.
Машинально перебирала лекарства. В памяти рождались бессонные ночи и дети, метавшиеся в жару. Маленькие розовые тельца, покрытые сыпью, жалкие, больные взгляды. В эти ночи Варвара Сергеевна, Чермоев и она сливались в одной общей тоске, в одной молитве утишить страдания ребенка, спасти его от смерти. Чермоев тихим голосом, шлепая толстыми губами над беззубым ртом и качая громадной головой, на которой, как у Бисмарка, торчало три волоса, читал им лекции о том, что надо делать и какое лекарство чем замечательно. Можно же быть таким безобразным, как Чермоев, и таким добрым, умным и симпатичным!! Настоящий детский доктор! Точно сорвался с иллюстрации к Диккенсу, и только клистирной трубки под мышкой ему недоставало. Огромное красивое лицо без бровей, без ресниц, без усов и бороды, все в морщинах, бегущих во все стороны, с крошечными, заплывшими жиром, слезящимися серыми глазками, короткая шея и неизменный черный сюртук ниже колен на грузном жирном теле… Он страдал свистящей одышкой и, когда поднимался к Кусковым, долго отдувался, тяжело дышал и отирал пот с голого черепа… А как его все любили! Спасителя детей!.. Первым желанием детей всегда было желание быть доктором "как Пал Семеныч"…
"Валериановые капли"… "если употреблять неумеренно, – говорил Павел Семенович, – можно испортить сердце. Явится сонливость, апатия и медленная смерть. И что замечательно, при судебном вскрытии трудно узнать, отчего умер человек. Одно хорошо, что вследствие сильного запаха жертва может заметить и заподозрить преступный замысел".
Судебная медицина была его коньком. В молодости он много работал над исследованием тайно действующих ядов, писал об этом диссертацию и состоял медицинским экспертом в суде.
Suzanne вынула маленький пакетик с темной этикеткой, перевязанный красным шнурком. Он лежал особо. От него шел нежный, пресный, будто трупный запах, и он холодил ее руку. Она прочла надпись. Пакетик дрогнул в ее руке.
– Будьте, ради Бога, осторожны с этим порошком, – говорил Павел Семенович, – я даю его вам потому, что знаю, что у вас никто не станет злоупотреблять им. Если подсыпать его в табак и дать вдыхать его дым, наступает блаженное радостное состояние покоя, потом головокружение, рвота… А если курить и курить, то и смерть – и никакое вскрытие не покажет, что человек отравлен…"
Зачем?.. Для чего дал его доктор?..
Ах, да. Он дал, как наркотик, когда в мучительной астме задыхалась мать Варвары Сергеевны. Дал, чтобы нюхать.
Вот она, ее судьба!.. Так надо!.. Уйти и курить отравленные папиросы. Вместе, обоим курить… И медленно, красиво умереть.
Головокружение… потом рвота…
Какая же это красота!?..
Suzanne подошла к письменному столу, на котором стояли коробки с табаком и гильзами. Привычным движением насыпала горку табаку и высыпала на нее блестящие, как снег, мягкие на ощупь, белые кристаллики страшного порошка и стала растирать и перемешивать их с табаком.
Что-то зашуршало у двери. Suzanne оглянулась испуганно. Кто-то протолкнул под дверь записку. Она выждала в полной неподвижности несколько минут, потом подошла, подняла записку, прочла ее, зажгла спичку и медленно сожгла. И когда пламя подошло к пальцам, она схватила черный пепел и растерла его в порошок. Большие темные глаза ее горели суровою решимостью. Упрямо выдался вперед подбородок, и дрожали длинные тонкие пальцы, насыпавшие табак в машинку.
Она делала папиросы и складывала их в отдельную коробочку.
Пустые глаза смотрели вперед не видя.
Сердце глухо и неровно стучало.
XXVI
Было десять утра, когда Suzanne, в длинной черной юбке с маленьким турнюром, в блузке, застегнутой сзади перламутровыми пуговками, в шляпке из желтой соломы с широкими полями и густой кремовой вуалью, высокая, стройная, гибкая, легкой походкой входила в Михайловский сад.
Она отвезла свои вещи к Юлии Антоновне в институт, оставила записку Варваре Сергеевне, что не вернется, и шла теперь, полная решимости, неся в маленьком мешке коробку с двадцатью пятью папиросами, заготовленными для себя. Она казалась себе удивительно красивой в своем решении. Ее голова была гордо поднята, она хотела сказать Andre все, обласкать его в последний раз, вызвать в нем чувство страсти и тогда – гордо кинуть ему, кто она и что она решила, и уйти… Навсегда.
Короткая густая трава тонкими иголками, точно бархатом, покрывала широкие газоны. Песчаные дорожки были приведены в порядок и цветы северной весны, белые и розовые маргаритки, скромно поднимали свои головки из темных клумб.
Раскидистые широкоствольные дубы и липы сияли молодою листвою. Дубы розовели почками, и черные их стволы выделялись в нежной зелени лип. В глубине сада стоял утренний сырой туман. Сад, как оранжерея, благоухал пахучей свежестью едва пробивавшейся листвы… Городские шумы доносились в тишину аллей заглушенными. Трещали по мостовой железные шины далеких извозчичьих дрожек. С Марсова поля раздастся команда, треск барабанов, поплывут плавные медные звуки оркестра… И смолкнут, заглушенные стволами, листвою, туманами. Тишина, мягкий сумрак аллей, редкие прохожие и где-то далеко неприятный отрывистый стук железного молотка по камню…
Suzanne шла по извилистой дорожке, забирая влево от входа и направляясь к дворцу. Тут было глуше, тише и сырее. Город был не слышен, гуще сплетались черным сводом толстые ветви. Сырость проступала из-под ног, и мягко подавалась упругая глина дорожек, оставляя маленькие мокрые следы.
Прямая аллея, открывавшая перспективу на дворец, была пуста. На боковой, шедшей вдоль дворца у Екатерининского канала, маячила, качаясь, тонкая фигура в гимназическом пальто, накинутом на плечи, и в темно-синей потасканной фуражке. Небрежность костюма Andre оскорбила Suzanne, надевшую на себя лучшее платье.
Andre увидал Suzanne и пошел к ней неторопливой походкой. Красивая речь разрыва, которую он приготовил, вылетела у него из головы при виде разодетой Suzanne.
"Ишь, разрядилась, старая дура!" – подумал он. Откуда-то, со дна души, поднимались едкие, обидные, черствые слова. Andre ненавидел в эту минуту Suzanne, она была ему противна, как была когда-то противна Клотильда Репетто.
Они сошлись у скамейки и остановились, не здороваясь.
– Сядем, – коротко сказал Andre и первым сел на краю скамьи.
Она молча села. Негодование подымалось в ее сердце, и она гневными глазами смотрела на Andre.
Andre сидел отвернувшись на краю скамьи, заложив ногу на ногу. Он вытянул левую руку вдоль спинки и нервно барабанил по ней пальцами.
– Suzanne, – наконец сказал он, глядя в сторону, в глубь аллеи, точно ждал оттуда кого-то. – Зачем все это было?..
Suzanne дрожала внутреннею дрожью. Ее подбородок прыгал, она едва сдерживалась, чтобы не расплакаться. Наконец, собравшись с духом, она, не глядя на Andre, низко опустив голову и чертя круги зонтиком по песку, сказала:
– Это вы… Вас… Вы хотели этого!..
– Я?.. Andre быстро обернулся к Suzanne. Он вдруг как-то особенно остро заметил блеклую кожу на шее, руки с тонкими пальцами в черных перчатках, потрепанную юбку, ноги в старых ботинках со следами глинистой грязи у подошв и на каблуке.
Она не ответила.
– Suzanne, – сказал он, – пускай я виноват… Я!.. Я пришел сказать вам, что как-нибудь надо кончить… Пусть этого как будто не было…
Когда Suzanne шла на свидание, она ожидала другого. Она ждала разбуженной, неудовлетворенной страсти. Мольбы о вторичном свидании, благодарного шепота, увещаний оставлять ночью открытою дверь ее спальни и жадного искательства новых сладостных минут. После вчерашнего – она ожидала новых попыток, более смелых… Так читала она в романах!!. О! Как она ему ответит!! Гордо, с достоинством и насмешкой. Он стал бы молить ее, она молчала бы долго и потом сказала бы ему о своем решении, показала бы папиросы и, гордая, встала бы… Он кинулся бы за ней и тогда, быть может… она простила бы его и полилась бы та песня любви, которой так давно ждало ее сердце.
– Что вам надо от меня? – кротко, со вздохом, сказала Suzanne.
Она еще ждала мужской ласки, мужского ответа на ее женский призыв.
– Suzanne, – жестко сказал Andre. – Будем логичны. Мы не романтики прошлого века и мы должны понимать сущность вещей. Вы знаете, я разочарован в жизни. Я вам не раз говорил, что ничто не привязывает и не влечет меня здесь. Напротив, желанна мне смерть. Вы мне сказали, что это потому, что я не знаю любви, что любовь движет всем миром и вне любви нет и жизни.
– Разве это любовь? – вздохнула Suzanne.
– А что же любовь? – желчно, с сарказмом, выкрикнул Andre, выпрямился на скамейке и прямо посмотрел на Suzanne. Лицо, закутанное вуалью, раздражало его.
"Тоже! Кокетка! – подумал он. – Прячет свои морщины и темные круги вокруг глаз. Прячет свой красный заплаканный нос"…
– Любовь, – начала Suzanne; в ее голосе послышались торжественные ноты. Порывистым движением она скинула вуаль и повернулась к Andre. Он видел все ее морщины, ее большие, обведенные темными веками, усталые глаза, ее покрасневший нос и опустившиеся щеки. О! какою старой она показалась ему в эту минуту! Как смешон был ему ее восторженный, таинственный шепот! Как гадка казалась вся жизнь.
– Любовь, – повторила она, – это горение двух сердец в одном сжигающем пламени…
– Вера есть уповающих извещение, вещей обличение невидимых, – в тон ей сказал Andre, и худощавое лицо его стянулось горькой складкой. "Глупая, старая институтка! Гувернантка, выросшая в детской, всю жизнь мечтавшая и никогда не осуществившая своей мечты!" Как человек к человеку, как христианин к христианину он не мог подойти к ней и подходил к ней лишь как самец к самке. Он быстро усвоил себе рассказ Благовидова о "неизъяснимом блаженстве" и искал его. Его не было. Его эстетическое чувство не было удовлетворено, за ним стояли стыд и страх вчерашнего, и в виски колотилась одна мысль: скорее, скорее бы кончить. Сердце было пусто давно, а пустое сердце не могло гореть.
– Andre, – сказала Suzanne с укором… – Грех, Andre. Вы помните, как мы шли по набережной и я говорила вам о любви. Я любила вас… Я люблю, вас, несмотря ни на что… Я все простила вам. У меня нет против вас злого чувства… Все, что вы ни делаете – мне все кажется прекрасным… Это любовь!
Нервным движением она отстегивала и застегивала свой маленький мешочек, и Andre видел в нем толстую коробку папирос, едва помещавшуюся в нем. Suzanne не курила. Значит, принесла для него. Andre показалось, что он будет иметь более независимый вид, если закурит. Он протянул руку и осторожно вынул коробку. Она не заметила.
– Suzanne, – сказал Andre холодно, – я просил вас прийти не для этого. Вы понимаете, что после того, что было вчера, нам трудно жить в одном месте, в постоянном общении, под наблюдением восьми пар глаз. Смешным мне не хочется быть. У нас все вызнают, все выследят… Одна Липочка чего стоит!.. Жандарм в юбке.
– Andre! – голос Suzanne звучал мольбою. – Andre, не наносите мне удара, которого я не заслужила!
– Я думал и о вас, Suzanne, – чуть мягче сказал Andre.
– Andre, я девушка. Я честная девушка, из хорошей семьи. Неужели вы… Я уже переехала от вас… Оставила письмо Варваре Сергеевне…
– Куда?
– Не все ли вам равно? – невольная кокетливая улыбка скользнула по губам Suzanne.
– Да, конечно, мне это решительно все равно, – сказал Andre. – Но как вы объяснили маме причину вашего отъезда?
– Я написала, что очень расстроились нервы от спиритических сеансов. Мне… страшно жить. Это правда, Andre, мне страшно жить… Я решила…
Она потянулась к сумочке и заметила отсутствие папирос. Бледное лицо ее стало еще бледнее, страшный испуг глядел из глаз. "Неужели она потеряла и кто-нибудь нашел… и курит… и умрет!.." – подумала она, но сейчас же увидела папиросы в руках у Andre и сказала, вставая:
– Andre, отдайте!
– Вы принесли их мне.
– Нет. Это я себе приготовила. Я прошу вас: отдайте!
– Давно ли вы стали курить? – насмешливо сказал Andre и лениво поднялся со скамьи.
– Отдайте, Andre. Я требую!.. Это нечестно… Вы украли их!
– Это становится забавным… Что вам эти папиросы?
– Andre. Молю вас.
Он протянул ей руку и сказал чуть в нос: До свиданья, Suzanne. Прощайте. Две параллельные линии никогда не сходятся. Отныне мы – две параллельные…
Острым, пронизывающим взглядом смотрела Suzanne в глаза Andre. Хотела проникнуть в душу его и рассмотреть, что там. Холодно было худощавое замкнутое лицо, и скорбная складка резче легла вдоль щеки.
– Прощайте, Suzanne!
Она до боли любила его и до боли ненавидела. "Пусть умрет, – серым трусливым зайцем прометнулась мутная мысль, – пусть умрет".
Краска прилила к лицу, и лицо ее стало коричневым. Каждая жилка дрожала в ней от волнения, гул стоял в ушах, она сама не чувствовала себя. Точно это была не она, а другая, страшная женщина, совсем ей незнакомая…
– Andre, – сказала она глухим голосом и не слышала себя, – я заклинаю вас: отдайте папиросы!
Andre положил коробку в карман и иронически улыбнулся.
– Беру на память о вас, Suzanne, и буду хранить, как святыню!
Она резко повернулась и пошла по дорожке. Влажный песок расступался под ее неровными, то торопливыми, то медленными шагами. Она шла, не видя куда, и светлая шляпка нелепо колыхалась на ее голове. Со спины, с ее худыми лопатками и очень тонкою талией, она казалась еще старше. Andre смотрел ей вслед.
"Фатальная женщина, – подумал он. – В ней что-то есть не от мира сего, если только существует какой-то мир, помимо здешнего".
Andre криво усмехнулся… "Что-то есть… Нездешнее… Фатальная женщина!.. Женщина… "шикрокобедрый, низкорослый, коротконогий пол могло назвать прекрасным только раздраженное чувственное воображение мужчины…" – вспомнил он из Шопенгауэра… – Я выше этого!.."
Он долго бродил по Михайловскому саду, ни о чем не думая. Когда он вернулся домой, няня Клуша таинственно передала ему запечатанное сургучом письмо.
– Посыльный принес, – прошептала на, – наказывал с рук на руки передать.
Andre хмуро взял письмо. На нем карандашом был написан адрес и крупно стояло: "Няне Клуше. Передать Andre. В собственные руки".
Он пошел в свою комнату. В углу за столом сидел Ипполит и зубрил. У него завтра был экзамен.
Andre сел к своему столу, развернул все ту же геометрию. Открылась опять на том, что две параллельные никогда не сходятся.
Осторожно, тихонько вскрыл конверт.
Нервным почерком было написано:
"Andre, умоляю всем святым!.. Папиросы отравлены!.."
Саркастическая улыбка скривила его губы. Andre не сомневался, что Suzanne хотела его отравить. Он долго думал, потом медленно, стараясь не шуметь, разорвал записку и конверт пополам, еще и еще, разодрал на крошечные клочки, перемешал в руке и подошел к раскрытому окну. Было тепло. Ветер завивал пыль на дворе, куры бродили по куче в мусорном ларе. Звонко пел светло-желтый с черным, отливающим в зеленое хвостом петух. На дворе не было никого. Andre бросил кусочки бумаги, и они закружились по ветру, стали падать в ларь, полетели через желтый деревянный забор соседнего дома. Куры жадно бросились на них и стали клевать, затаптывая в навоз. Andre самодовольно улыбнулся.
Ему казалось, что он стал выше ростом, старше, важнее… Ему стало жаль Suzanne.