Текст книги "Опавшие листья"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 38 страниц)
XXXVII
Варвара Сергеевна знала, что в этот день – производство. Она знала, как оно будет, и по часам рассчитала, когда Федя должен приехать.
"В час дня кончатся маневры, и, значит, около двух Федя станет офицером… Сейчас домой… Около трех, в начале четвертого, он должен войти во двор…" Она первая его увидит. Работа с утра валилась из рук. Утром Варвара Сергеевна ходила во Владимирский собор, к обедне, потом накупила булок, пирожных, конфет, бутылку вина и красной смородины, так любимой Федей. В час села с тетей Катей за завтрак, но ни к чему не притронулась. После завтрака накрыла стол для себя и Феди и в три часа стала у окна ждать. Мысли Варвары Сергеевны следили за Федей. Вот он пришел на станцию, взял билет, уже не в третьем классе, как нижний чин, а во втором, и едет домой. "Вот он вышел, взял без торга извозчика, где уже там торговаться, поди торопится – и вот… вот… он уже давно должен быть у ворот. Господи! Уже не случилось ли чего!".
Варвара Сергеевна вздрагивала при каждом треске дрожек. Ехали и ехали… И кто ехал?.. Зачем ехали?.. Его – не было. Дом был еще пуст, жильцы не съехались с дач. Никто не входил в ворота. Било четыре, и Михаил Павлович вышел на прогулку для моциона. Пора накрывать к обеду. Варвара Сергеевна попросила тетю Катю посмотреть в окно, сама стала накрывать. Торопилась, кое-как ставила тарелки. Ревновала к тете Кате, что она первая увидит Федю и ей первой поклонится Федя офицером. И как только накрыла, снова подошла к окну.
Липочка качающейся усталой походкой прошла через двор.
– Ну как Федя? – еще из передней спросила она.
– Нет еще.
– Что же это, мама? Не ошиблись ли? Сегодня ли?
– Сегодня. Сама читала. Разве перемена какая? Да нет, дядя Володя написал бы или зашел сказать. Уж я и ума не приложу, что могло задержать.
Говорила, а от окна не отрывалась. Следила, как медленно ползла тень от главного флигеля. Когда начала смотреть, весь двор, залитый свежим асфальтом, блестел на солнце. Теперь тень от дома закрывала больше половины двора и Федя пойдет уже не озаренный солнцем.
"И когда надвинулась эта тень? – думала Варвара Сергеевна… – Как я ее не приметила?"
Михаил Павлович, сгорбившийся, жалкий в своем черном, узком, коротком пальто, прошел обратно.
– Приехал Федя? – спросил он. Варвара Сергеевна махнула рукой.
– Ну, давай, мать, обедать.
Варвара Сергеевна сидела как на иголках. Рассеянно разливала суп, резала жаркое – она приготовила утку для Феди, а сама прислушивалась, не стучат ли по лестнице знакомые торопливые шаги, через две-три ступеньки… Вот-вот задребезжит колокольчик.
Михаил Павлович, как нарочно, долго сидел за столом. Он медленно курил дешевую сигару, которую называл "Regalia Capustissima", и ворчал:
– Дождешься, матушка! Поди с товарищами закатился куда-нибудь по злачным местам опрыскивать эполеты. Что ему, что мать волнуется.
– Нет, не такой Федя, – робко защищала Варвара Сергеевна.
– Все они одинаковые… Хороши! Современное поколение… А мы, дурни, радовались детям. Вот будут утешать, ублажать на старости.
– Грех так говорить, Михаил Павлович. Мало ли что могло случиться.
Было тяжело. Ревнивая обида против воли закрадывалась в душу.
Наконец в шесть часов Михаил Павлович ушел в свой кабинет отдохнуть перед клубом, и Варвара Сергеевна, поручив Липочке прибрать стол, а кухарке держать обед на плите и поставить самовар, поспешила опять к окну.
Солнце освещало лишь узкую полоску у самой их двери, и там щурилась и грелась полосатая желтая с белым кошка старшего дворника.
Тетя Катя подошла и сквозь ветви филодендрона заглянула в окно.
– Ишь, кошка умывается, – сказала она. – К гостям, значит. Сейчас и приедет.
Постояла и отошла.
Кошка умывалась, и хотелось верить, что это неспроста. Но против воли вставали в голове ужасы. Мало ли что могло случиться! Говорят, ни одни маневры не проходят без несчастных случаев. То задавят кого-нибудь, то пушкой убьет… Мог и заболеть, солнечный удар мог случиться… Мало ли что!
Медленно и звонко, каждым ударом отдаваясь в сердце Варвары Сергеевны, часы с рыцарем пробили семь. Кошка улеглась в крошечном четырехугольнике света. Весь боковой флигель был под косыми солнечными лучами, стекла в верхних этажах блестели так, что было больно глазам.
В своих думах Варвара Сергеевна прослушала, как подъехал извозчик… Но шаги в воротах сейчас же узнала. Шибко забилось ее сердце. Федя шел быстрыми шагами стройный и тонкий в светло-сером пальто с золотыми погонами и пуговицами. Он сейчас же увидел ее и замахал ей рукою.
Она хотела броситься в прихожую, чтобы самой открыть дверь, как много раз открывала, когда он был гимназистом, кадетом и юнкером, но вдруг отяжелели и стали мягкими ее ноги, в глазах потемнело и она, шатаясь, едва дотащилась до дивана.
– Липа! Липочка! – слабым голосом позвала она. – Открой! Федя…
Все завертелось у нее перед глазами. Липочка побежала в прихожую.
– Мама! Что с тобою! Какая ты бледная!
– Ничего, Липа… Это так. От радости… Пройдет… Сейчас пройдет… Открой же!
– А мама? – услышала она, как сквозь сон, тревожный вопрос Феди.
– Я здесь… Так, сомлела немного, – проговорила слабым голосом Варвара Сергеевна и сейчас же почувствовала горячие поцелуи на руках и как во сне увидала, как склонилась перед нею на колени стройная фигура в темном сюртуке со светлыми погонами. Круглая голова с мягкими, шелковистыми, отросшими волосами просунулась ей под руку… и сознание вернулось к ней.
XXXVIII
Через час она сидела за столом. Липочка подкладывала брату куски разогретой утки, и он ел не глядя и торопясь рассказывать. Михаил Павлович ходил по комнате, в пальто и в шляпе, и слушал сына. Он притворялся недовольным, но счастье семьи захватывало и его.
– Что же так долго не шел? – спросила наконец Варвара Сергеевна.
– Знамя, мамочка, относили. Да как! Мы сложились и дали «пескам» сто рублей, и они всю дорогу, по Вознесенскому, то польку, то беглый марш играли, и мы лупили таким шагом, что извозчики рысью не могли нас догнать. Знамя принял Старцев. Он очень красивый, – сказал Федя, – и к Рождеству будет старшим портупей-юнкером.
Потом рассказывал Федя, как государь говорил с ним и сказал ему "храни вас Господь".
– Ты знаешь, мама, он такой добрый, он такой хороший!.. А императрица! Вот уже точно Ангел Небесный!.. Подумай, мамочка, теперь можно тридцать шесть дней отдыхать.
– Да разве отпуск такой большой? – спросила Варвара
Сергеевна.
– А поверстный срок! Я, мама, рассчитал. По железной дороге считают триста верст в сутки и на лошадях семьдесят пять, а мне более пяти тысяч по железной дороге и тысяча шестьдесят четыре на лошадях. Вот и набежало целых восемь дней.
– Не опоздай только, Федя. Я знаю, ты рад для меня. А ты обо мне не думай. Служба прежде всего.
Долго сидели они этим вечером в гостиной. Федя с матерью на диване, Липочка в кресле у стола и тетя Катя в углу под часами.
– Ты, Федя, к няне Клуше съезди, – сказала Липочка.
– Как же, непременно. Завтра утром, мама, мы с тобою к «Спасителю» поедем, а оттуда к няне… Я думаю, и к mademoiselle Suzanne надо съездить.
– Да, – сказала Варвара Сергеевна, – заезжай. Ведь она тебя выходила, когда ты был болен тифом. Она такая одинокая.
– А обедать у дяди Володи будем, – сказала Липочка. – Тетя Лени тебе сюрприз приготовила. А какой не скажу.
– Тетя Лени такая душка!
– По-прежнему влюблен? – сказала Липочка.
– В тетю Лени! – восторженно воскликнул Федя, – как всегда… А что, мама, Ипполита нельзя навестить?
Покрылись пятнами щеки Варвары Сергеевны.
– Тебе, я думаю, нельзя. Меня-то пускают, но при свидетеле.
– Что же Ипполит?
– Ничего, – со вздохом сказала Варвара Сергеевна, – Читает очень много.
– Позволяют?
– Грех жаловаться. Обращение хорошее. Со стороны ему помогают. Бродовичи как-то умеют и книги, какие он хочет, доставить ему. Ведь вот, Федя, жиды, прости Господи, всюду сумеют и найдутся. Жандармский полковник у них бывает, вышли они сухими из воды, ничего их и не тронули, а бедный Ипполит пострадал. А, прости меня Господи, всему коновод Соня.
– В чем же обвиняют Ипполита?
– В пособничестве Сторе. Уже доказано, что Сторе была у него накануне покушения, и что они были вместе в городском саду. Шефкели, у которых Ипполит репетировал, арестованы. Говорят, вся их организация раскрыта.
– Ну, а Ипполит?
– Боюсь, Федя, и думать о нем.
Замолчала Варвара Сергеевна. Словно серые тени метнулись по углам гостиной. Тетя Катя, хромая, пошла к себе. Липочка принесла в гостиную бутылку с остатками вина, налила бокалы матери, Феде и себе и сказала: "Сегодня можно!".
– Знаешь, мама, – сказал Федя, – у меня остается от прогонных сто рублей, и вот что я придумал. Возьмем на месяц дачу… Осенью дачи дешевы… Поедем втроем: ты, Липочка и я и отдохнем. А то вы обе такие бледные.
– Нет уж, что уж, где уж, нам уж, – заговорила, махая худенькой ручкой, Липочка. – Ты, Федя не знаешь… Папу бросить нельзя. Он вечером – клуб, клуб… А днем, как ребенок, ходить за ним надо.
– И, Федя, – сказала Варвара Сергеевна, – что задумал. Осень на дворе. Это сегодня такая погода, а польют дожди, станут холода и какая уж дача! С одной перевозкой сколько хлопот! Стара я стала. Мне укладываться невмоготу… Проживем и так. Только посиди со мною… Хоть часочек в день мне отдай. Я и тем буду рада.
– Ну, мама… Тогда будем ездить по утрам на острова. Ты же любишь острова, они тебе твое детство напоминают. Будем сидеть у моря и смотреть на него, и греться на солнце.
– Вот это ты молодец, Федя, что так придумал, – сказала Липочка и подсела к брату на ручку кресла.
Далеко за полночь Федя сидел в комнате Ипполита на постели, а по комнате быстро ходила Липочка и торопливым шепотом говорила:
– Мама у себя Богу молится… Федя… я боюсь, страшно боюсь за Ипполита. Сторе, я слышала… вешать будут… А его… самое меньшее, – в Сибирь на поселение. Его то спасло, что у него ничего не нашли. Юлия молодец, сказала, что у нее было с ним только любовное свидание… Ничего политического… Кто-то донес, что у Ипполита, если он участник, должны быть какие-то вещи. И вот – искали… везде искали… и не нашли. И потому сомнение. Ипполит ли сообщник или был кто-то третий, а Ипполит попался случайно и оговорен мужиком из Выползова из ревности… Ты знаешь, уже выяснено, что мужики надругались над Лизой и повесили ее. Господи, какой ужас на Земле творится. Какие, Федя, люди звери…
– А что Бродович?
– Я уверена, Федя, их дело. Да… они умеют. Где деньгами, где красотою Сони, они все улаживают.
Липочка остановилась против Феди.
– Ты устал, Федя, смертельно устал, а я тебе мешаю своею болтовней. Ты бы лучше спать лег.
– Нет, говори, говори… Завтра я могу встать когда хочу. Я не юнкер…
– Да… ваше благородие, – улыбаясь, сказала Липочка. – "Ваше благородье – свиньи в огороде"…
И снова металась Липочка по комнате и гонялась за нею ее длинная черная тень.
– Федя… А мама! Мама!.. Сегодня чуть не упала в обморок… Это не первый раз… У папы стал совсем скверный характер. Из клуба приходит пьяный. Страшно ему на глаза попасться. Ругается… Миша прислал открытку из Крыма. Бродит с кем-то, и Бог его знает с кем!.. Ты уедешь – ведь мама истоскуется по тебе. Господи! И зачем ты этакую даль вышел!
Как сера и буднично уныла была их жизнь!
– Ну, ложись, Федя. Надоела… Вот, мы смеялись над тобой… А ты самым хорошим вышел… Потому что… Бог тебя принял… Он защита тебе… А мы все… как-то свихнулись.
И Липочка, махнув рукою, тихо вышла и на цыпочках пошла в комнату матери.
Там горела лампадка, и Варвара Сергеевна лежала на постели с открытыми глазами.
– Ты, Липа? – сказала она.
– Что не спишь, мамочка?
– Так, Липочка. Какой у нас хороший Федя. Ты заметила, какие у него усики. А голос ломаться стал… Федя – офицер… Даже смешно. Я счастлива, за него, Липочка… Он не только офицер, но он уже и герой… Я тебе расскажу когда-нибудь, что он сделал… Ты можешь гордиться им.
– Спи, мама. Тебе надо отдохнуть.
– Знаю, Липочка. Да вот не засну никак. Уже очень мне хорошо. Смилостивился Господь надо мною.
Федя, как только прикоснулся головою к подушке, точно провалился в бездну. Мелькнуло поле, покрытое сжатою рожью, и батальонный в фуражке «корабликом» командует: – Батальон! Под знамя!.. И все исчезло.
Когда проснулся, двор был залит лучами солнца, солнце рисовало желтые квадраты на шторе, на дворе кричал разносчик.
Посмотрел на часы. Было без четверти двенадцать…
XXXIX
Эти тридцать шесть дней, что провел Федя дома, казались Варваре Сергеевне самыми счастливыми днями ее жизни.
Утром, в девятом часу, Федя выходил в столовую в белом кителе блестящей чертовой кожи.
Варвара Сергеевна его ожидала, и они пили чай вдвоем. В доме все еще спали. Они смотрели в окно: какова-то погода, и совещались, как заговорщики, куда ехать. И если светило солнце и день казался теплым и надежным, они отправлялись на острова, в Петергоф, в Стрельну, в Царское или Павловск. Если было пасмурно или моросил дождь, они ехали в Эрмитаж, в Академию художеств, в Казанский или в Исаакиевский собор. Когда выходили к столу тетя Катя и Липочка – у них уже все было решено. Липочка была в заговоре с Федей и взяла на себя все домашние заботы.
Варваре Сергеевне было забавно, что у Феди были свои деньги, что ей не нужно думать, сколько запросит извозчик и как она ему заплатит.
Они приезжали на Елагин остров. Шли вдоль Невки под сенью желтеющих лип, под дубами, украшенными желудями, смотрели на играющую солнечными блестками реку, на застывший у яхт-клуба ярко-белый на темной листве парус, на порыжевшие камыши. Они слушали, как шумела листва и плескалась вода, растекаясь по песку. Они садились на скамейке на берегу залива. Никого – в эти ранние часы. Проедет всадник с амазонкой, пройдет сторож в коричневой шинели… И опять одни… Смотрят на залитый золотом залив. На горизонте показался черный дым. Он протянулся по небу, обрисовался темный силуэт парохода, и скрылся за зеленою косою Крестовского острова. Ялик, сверкая веслами, точно птица машет крыльями, перекосил от Лихты и идет, борясь против течения. У тони, уродливой каракатицей, влезшей в море, подняла паруса двухмачтовая лайба и, один серый, другой розовый, безжизненно повисли они в солнечном пригреве. Донеслись голоса рыбаков, у Чернореченской брандвахты звонко пробили склянки… и снова тишина… Набегают волны, шуршат камышами и плямкают о пристань, будто смеются ясному августовскому дню.
Варвара Сергеевна рассказывала сыну про старый Петербург, про дворцы, про соборы, про наводнения. Она так рассказывала, как застраивался Петербург, как жил Петр, как курил он крепкий кнастер, сидя в Подзорном дворце в устье Фонтанки, принимал голландских шкиперов, как будто сама была свидетельницей всего этого.
– Мама, откуда ты все это знаешь?
– Читала.
В эти часы узнал Федя, что его мама перечитала Щебальского и Брикнера, что она в подлиннике знала Расина и Корнеля и многое помнила наизусть.
Федя совсем не знал французской литературы. Федя слышал что-то о Викторе Гюго. Мама читала его всего.
– Как же это, мама? Ты училась дома и в пансионе?
– Да… дома и в пансионе.
– Откуда же ты все это знаешь?
– Наш век, Федя, был веком красоты. Барышню дворянку готовили для того, чтобы она понимала настоящую красоту. Мы читали и заучивали французских классиков, мы учились музыке, танцам и рисованию…
– Ну, а потом, мама?.. Я никогда не видал тебя танцующей?
Засмеялась Варвара Сергеевна.
– Ну, еще бы! Когда родился Ипполит, я перестала выезжать.
– Почему?
– Не хватало средств, и некогда было. Когда вас стало пятеро, всегда кто-нибудь был болен, да надо уложить всех спать, накормить, тут уже не до танцев. И отяжелела я.
– Мама, ты отдала нам все…
– Это долг, долг женщины… Но как теперь горжусь я, Федя! Ты сторицею отдаешь мне, что я тебе дала.
Федя слушал ее. И говорит она по-русски не так, как он. Вот сказала «давеча»… «намедни», вспомнила поговорку – "за Богом молитва, а царем служба не пропадают".
– Так-то, Федя, не пропадет и моя служба государю – родить и воспитать ему верных слуг.
И вздохнула. Должно быть, вспомнила об Ипполите.
– Мама, а вот… слыхал я… говорили… Равноправие женщины… При тебе этого не было?
– Было и при мне… И тогда говорили. Я, Федя, Жорж Санд читала. Жизнь-то, Федя, по-иному учит.
– Ты никогда не хотела быть свободной?
– Свободы, Федя, нет. Жизнь, люди не дают возможности быть свободным. Свободен только тот, кто живет для себя, а он тяжел и неприемлем в обществе людей.
– Но, мама, теперь все прямо помешаны на этом.
– Жизни не знают. Жизнь требует непрерывного труда, а труд исключает свободу…
После полудня Федя вел Варвару Сергеевну на поплавок. Они завтракали, и странно было Варваре Сергеевне, что Федя спрашивал счет, доставал бумажник и платил за нее.
Дома Варвара Сергеевна отдыхала после прогулки. Федя разбирал свои вещи и укладывал их в большой темно-зеленого цвета сундук, с белыми буквами "Ф. К." – этот сундук должен был вместить все его имущество.
Федя выдвинул ящик своего старого письменного стола. В этом ящике его ключом были заперты все его "драгоценности".
Яйцо «принц»… Желтое с облезлым лаком и синими линялыми цветочками. Внутри, когда раскроешь, зеленый мех и маленький белый лебедь с крутою шеею. Он казался когда-то прекрасным, зачарованным, как в сказке.
Федя раскрыл яйцо. Пожелтел и искрошился мох. Осталась только грязная дощечка со следами клея. Лебедь был безобразен. Время смыло краски, пыль уничтожила его светлую белизну. Когда-то от него пахло духами тети Лени. Теперь пахло пылью и деревом. Сказка детства не вернется больше и не стоит облезлым лебедем будить воспоминания.
Федя отложил яйцо. Пусть мама кому-нибудь подарит.
Старый, совсем почерневший серебряный рубль со спиленной решеткой и буквами "М. С." – "Мария Савина". Это тот рубль, который заплатила Мария Гавриловна за свечку, когда шла к исповеди. Он сохранит его, как память о чистой, безотчетной любви к прекрасному. Тогда он сказал, что будет хранить этот рубль всю жизнь… Воспоминание об этом миге восторга не стыдно. Да, он будет хранить его всю жизнь. Он не изменит первой далекой даме своего сердца…
Портрет Игната и Федосьи. Игнат в длинном черном сюртуке и Федосья в подвенечном платье стоят навытяжку рядом. Фотография Везенберга на Разъезжей. И он когда-то снимался в ней гимназистом. Где-то Игнат? Запивает ли по-прежнему или остепенился? Быть может, стал машинистом, получает большие деньги. Что сталось с Феней? Как сейчас почувствовал прикосновение крепких зубов к своим губам, когда поцеловала его, христосуясь, Феня. Ходит ли по праздникам на Охту удить рыбу Игнат? Они прошли через его жизнь и как будто не оставили следа. Но не они ли зародили в нем любовь к народу, к простому человеку? Федя повертел карточку в руках и отложил в сторону.
Задорное лицо девушки, в офицерской фуражке поверх кудрявой головки. Танечка… Смешно… и стыдно… Как он был глуп, когда сидел в подвале на Николаевской, ел орехи, а дворник играл на гармонике… Ну, кто увидит эту карточку? Эти подведенные большие глаза и стыдливо наглую усмешку, блуждающую в ямочках на щеках. Федя порвал карточку на мелкие куски. "Бедная Танечка! Не стала актрисой!"
Белый металлический герб с его фуражки – С. П.1. Г. – "сенной площади первый гуляка!"… Гимназия… Ipse… Митька… Тетрадки extemporalia и толстые книги в зеленом переплете – Юлий Цезарь с комментариями… маленькая книжечка "Vade mecum", шпаргалки… и толстый Теплоухов, и шалун Леонов…
Федя вздохнул. Воспоминание о гимназии было связано с воспоминанием об Andre, Ипполите и Бродовичах… А за ними стоял таинственный сверток и то, что разлучило его с матерью и Петербургом…
Старый герб полетел за окно.
Федя бережно спрятал на дно сундука кадетские и училищные погоны и стал укладывать книги, маленькие тетрадки уставов, белье, шаровары…
Вечером он сидел в гостиной на диване и мама, по его просьбе, медленно разбирала вальс Годфрея. Не слушались отекшие пальцы. Ошибалась мама, начинала снова, вытягивала шею и щурилась близорукими глазами, чтобы видеть ноты.
XL
Приехал Миша. Он вырос, огрубел, загорел, оброс молодою кудрявой бородкой и в свои 18 лет казался старше двадцатилетнего брата. Он осмотрел Федю, шумно захохотал и сказал:
– А знаешь, Федя, мы таких, как ты, офицеров – барабанными шкурами зовем! Пра слово… Ух и не любим мы вас!.. Так бы всем вам зубами горла перегрызли бы…
Он снова захохотал.
"Мы" – были Гришка, Ванька стрекулист, Петр Федорович и «географ» – Алексей.
Миша рассказывал, как раз они, голодные, подошли к даче и увидали открытое на кухню окно, и там в печи "на духу" пирог румянится. В кухне никого.
– Ванька мигом сообразил, в чем дело. Живо в окно, пирог нам и был таков.
– Боже мой! Миша! – воскликнула Варвара Сергеевна. – Это воровство!
– Устарелое, мама, понятие. Мы, новые люди, не признаем воровства. Правильное распределение достатков. Им – это лишнее чревоугодие, а мы с голодухи зубами лязгали. Пирог, мама, оказался расчудеснейший, со свежими грибами. Мы по-товарищески разделили его и уписнули в кустах в два счета. Прекрасно было…
Миша описывал путешествие по Волге на плотах караульщиками. Когда им надоело, они отвязали у чьей-то дачи хорошую косовую, бросили плоты на произвол судьбы, а сами – "вниз по матушке по Волге"…
– Как Ванька, мама, поет! Что за бас! Удивление, восторг. Ему в оперу надо. Дошли до Царицына, лодку тем же манером пустили по Волге, а сами зайцами на Грязи… Косарями пошли на Дон… Черт знает что мы, мама, там делали! Что за народ казаки! Какие песни поют! Как духовита ночью степь, как голосисты ее жаворонки! Эх, мама! Вот что значит – воля! Надоело! И пошли мы странниками в Ростов. Там – три дня арбузы грузили, потом нанялись провожать посуду на Керчь. Три дня морем парусами шли, песни пели. Бывало, к ночи вечер стихнет, мы парус собьем, парусом укроемся и спим, а море колышет тихое, темное, и звезды блестят. Мама… Гимназия, наука, университет… – это все ерунда!
– Миша… Неужели ты и в университет не пойдешь?
– Пойду, мама. Мы с «географом» говорили. Он университет кончил. Он советовал. Иди, говорит, на зиму, а с весною кликнем клич и куда-нибудь так махнем, что чертям будет тошно.
– Миша! Но это общество… эти люди… они тебя до добра не доведут… То, что ты делал, преступления. Вас могли поймать, судить.
– Э, мама! Не пойман – не вор, а была бы своя совесть чиста.
– Не может, Миша, совесть быть чиста, если вы украли пирог, погубили чужие плоты, украли и загнали чужую лодку.
– Что, мама, ты думаешь, мы худые люди! Нет, мама, Гришка да Ванька, а особенно Петр Федорович и географ – честнейшие и благороднейшие люди. Чтобы человека обидеть, мама, ни-ни… Петр Федорович – последнюю рубаху снимет, нищего оденет. У него, мама, жалость ко всему живому. По нему клоп ползет, так он его не убьет, а снимет и пустит. "Не признаю, – говорит, – смертной казни даже и над клопом". Это, мама, идеалисты!
– Миша, все в вас перевернулось. Без Бога вы, без креста.
– Это, мама, точно. В Бога никто из нас не верует. Знаем, что его нет, так зачем же и паморки-то забивать. Мы в Царицыне повидали-таки чудес. Как донской казак, монахом обрядившись, народ тысячами морочил и к святой жизни звал. Что же, мама, и там Бог?.. У нас не Бог, а воля и земля, что кормит и греет нас. И, пойми, мама, какая сладость на душе, точно крылья выросли, когда чувствуешь, что весь мир для тебя и что хочешь, то и делаешь.
Миша до поздней ночи рассказывал свои приключения, как удирали от полиции, как прятались от кондукторов, как по ночам воровали кур, резали их, ощипывали и варили в поле похлебку, как продавали чужие яблоки, как раз угнали лошадей, и все покрывалось шутками Гришки, песнями Ваньки стрекулиста, хохотом Петра Федорыча, который громыхал так, что желуди с дубов сыпались, и ядовитыми сарказмами географа.
– Мы, мама, новые люди. Мы – будущая Россия, без полицейского права, без закона, с новою совестью, с новыми понятиями о собственности и, как таковые, мы, мама, – сила!
Варвара Сергеевна терялась от смелого наскока младшего сына. Она не понимала, как в одно лето застенчивый, замкнутый в себе, угрюмый Миша мог обратиться в бродягу.
Новое горе надвигалось на Варвару Сергеевну. Черными тучами заслоняло оно радость общения с Федей и грозило несчастьями.
Дни Фединого отпуска прошли. Варвара Сергеевна и Липочка проводили его на Николаевский вокзал. Долго махали платками, пока не скрылся поезд.
Когда Варвара Сергеевна наконец отвернулась от поезда она пошатнулась и обеими руками ухватилась за тоненькую бледную Липочку.
– Нет, Липочка, – сказала она. – Не жилец я больше на этом свете. Нет Феди… Для чего мне и жить.
Дома взялась за работу. Но валилась работа из рук…
Чаще заставала Липочка Варвару Сергеевну за книгой, еще чаще видела, что сидела она в углу без дела и тихо тряслась ее голова, постаревшая, с седыми прядями в волосах. Так догорает одинокая забытая лампада и слабо мигает ее трепетный огонек, прежде чем погаснет навсегда.