Текст книги "Опавшие листья"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)
Часть четвёртая
I
Федя высадился на станции Кабул-Сай. Он был единственный пассажир, вылезший на ней из большого поезда с белыми вагонами. Багажный кондуктор выбросил на платформу его темно-зеленый сундук. Поезд, точно из приличия, постоял минуты две. Сторож пробил три удара на колоколе, свистнул обер-кондуктор, поезд дрогнул, заскрипел цепями, звякнул на стыках и умчался.
Был полдень. Конец сентября. Легкий жаркий ветерок завевал песок на низкой каменной платформе. Небольшое здание станции под палящим небом было как мертвое. Сторож и начальник станции ушли.
Две чахлые, обожженные солнцем акации прижались к станционному зданию. За ним был песчаный бугор. Пыльная там шла дорога. Рельсы лежали в выемке.
Спереди – пологие желтые песчаные холмы. Редкая синеватая травка. Вправо, под синим небом, в легкой дымке дали – прозрачные, золотистые горы. На бугре – низкое деревянное строение под железной крышей. Большой двор обнесен высокой стеной из темной глины. Торчит журавель колодца. Длинные шесты скирдов сена и соломы. Подле крылечка тоскливо жмутся два старых, запыленных тарантаса. На белой доске над крылечком черно нарисован двуглавый орел. Под ним надпись. У ворот кривой столб с белыми, черными и оранжевыми полосами. На столбе – фонарь.
Невыразимой тоскою веяло от всех этих предметов. Кругом, до самого жаркого синего неба, желтые пески, бугрившиеся во всех направлениях. Кое-где, точно серые змеи, не то корни, не то стволы какого-то странного сухого растения. Железнодорожный путь, прямой вправо, прямой влево, исчезает в золотистом мареве песков.
Федя вышел на станцию. Никого. Толкнулся в багажное отделение: сторож в углу на лавке.
– Скажите, пожалуйста, – сказал Федя, не расстававшийся с ручным портпледом, – мне надо ехать на Верный. Где это лошадей нанимают?
Сторож глядит мутными, сонными глазами, нехотя, тяжело встает и говорит удивленно-вопросительно:
– На станции?
– А где же станция?
Удивление еще сильнее на лице сторожа. Казалось – "вот чудак, – думал он, – не увидать станции в этой пустыне. Не иголка!".
– Там!..
– А как быть с вещами?
– Оставьте здесь. Никто не тронет. Опосля ямщики заберут.
Сторож садится и дремлет. Кругом царство сна. Черные мухи мириадами реют в пустой комнате. Черны от них пыльные окна. Они везде, особенно на лице сторожа, потном, сальном.
Федя топчется на месте, идет на платформу. То же безлюдие и напряженное молчание пустыни. Скучно светит солнце. Время стоит. Федя шагает по пыльной дороге через переезд к одинокому строению.
Нога тонет в мягкой розовой пыли. Пыль золотым столбом остается сзади.
На доске надпись: "Почтовая станция Кабул-Сай. Лошадей тридцать шесть… До Ташкента 86, до Чимкента 79, до Верного 825 верст".
По покривившимся серым, некрашеным ступеням Федя идет на крыльцо. Дальше сени. Направо на двери надпись: "Комната для проезжающих". Открыл дверь. Мухи с густым жужжанием бросаются с пола, со стен, с больших черных диванов. На столе, крашенном черною краскою, – графин с темно-желтою ржавою водою и опрокинутый стакан. Никого… За окном двор. Навесы. Под навесами телега, коляска с поднятым верхом. Федя идет в другую дверь. Комната… Мухи… Жужжание… Стол с чернильницей… Кипа ведомостей на серой бумаге. На диване кто-то сочно и густо по-дневному храпит. От спущенных занавесей – полумрак. Храпит старик в длинном сюртуке из коломянки с золотыми пуговицами. По лицу ползают мухи, густятся у открытого рта, точно слушают…
Федя стучит ногами. Храп тише…
– Послушайте… А! Послушайте, – говорит Федя. Храпит… Федя трогает старика за рукав. Старик открывает глаза, садится, со скукою смотрит на Федю.
– Послушайте… Вы… смотритель?
– Смотритель, – мрачно мычит старик, потягивается и собирается снова ложиться.
– Вот… Послушайте… У меня предписание… Мне надо ехать… Лошадей.
– На Джаркент что ль? – вглядываясь в погоны, говорит старик.
– На Джаркент.
– Лошадей нет.
– Как нет?.. Мне надо… Я не по своей воле еду.
– Очень просто, не по своей. Понимаю. А только, сказано – лошадей нет.
– Когда же будут?
– Не знаю.
– Нет… Послушайте, в самом деле…
– Вот почта придет… Поглядим.
– А когда почта придет?
– А кто ее знает. Еще на скольких тройках придет. Ежели большая почта будет, так и совсем лошадей нет.
– Что же я делать буду?
– Обождать придется.
– Обождать?.. А сколько времени?
– Кто его знает… И неделями ждут… И меньше. Это как кому какая планида выйдет. Может, вам попутчик подвернется. Вдвоем поедете. Дешевле.
– У меня вещи на станции. Сундук.
– Пусть лежит. Лошадей дадим, тогда заберем. Ложится старик. Поворачивается лицом к стене. Отчаяние находит на Федю.
Он идет в комнату для проезжающих, снимает пальто, шапку…
Невесело начинается его служба. Ждать лошадей, почту… В этом краю не торопятся. В углу жалобная книга. Жалоб много и в прозе и в стихах. Коротких и длинных. Похоже, что их никто не читает, и что их пишут больше для успокоения самих себя. На подоконнике пожелтевшая книга. Какой-то роман из приложений к «Свету», без начала и конца. На дворе – пусто. В задней пристройке возится толстая женщина, пахнет печным хлебом.
– Проезжающий? – говорит женщина ласково певучим голосом. – Чать, голодны?
– Голоден. Что тут можно пообедать?
– Могу сготовить, коли не побрезгаете.
– А что можно?
– Щи с баранины. Ладно будет?
– Отлично, щи… А еще что?
– Курицу… или яичницу…
– Ладно, дайте курицу… А что стоить будет?
– Да не обидите.
– Ну, все-таки?
– По такцыи: щи – восемь копеек, курица – двадцать… Ну, прибавите что, за беспокойство.
– Скоро будет готово?
– Да так через час. Я вам пока самовар поставлю. Чайком побалуетесь.
– А лошадей не дадут за это время?
– И, родный! Раньше ночи и не ждите.
Опять та же комната для проезжающих. Федя открывает окна, гонит мух платком. Они крутятся темной тучей подле окна и возвращаются в комнату. Ничего не поделаешь.
Федя садится на диван… Ему кажется, что время застыло.
II
В полночь Федя, прилегший на диване, услышал далекий шум. Бились и заливались колокольчики. Он вышел на крыльцо. Пустыня спала в лунном блеске. Высоко над нею, зеленовато-синее и прозрачное, с полупотухшими от лунного света звездами, простерлось небо. Густые тянулись от построек тени. Из серебристой дали четко доносился топот конский, покряхтывание телег и звон бубенцов. Но почты еще не было видно. Звуки рождались в пустыне, замирали и потом снова слышались громче и ближе. Ожила пустыня…
Вдруг, совсем близко, показались тройки. Они неслись в облаках пыли. И на пыли трепетали тени лошадей, ямщиков и телег, и казалось, что призрачные тройки гнались за ними.
Смотритель, теперь живой и бодрый, вышел на крыльцо, и еще когда далеко была почта, крикнул в серебряную мглу:
– На скольких?
– На пяти, – ответили из пустыни.
– Ну, подавай Бог.
Мелкие запотевшие лошади остановились и устало фыркали, опустив головы и поводя боками. С грузных телег, заваленных длинными, плоскими, черными, кожаными баулами на проволочных кольцах с замками и печатями, соскакивали почтальоны в черных сюртуках, с револьверами и шашками на боку.
Повылезли откуда-то люди, русские и киргизы. Они с грохотом выкатывали со двора телеги, вели лошадей в хомутах, несли звенящие колокольцами дуги. Они возились в лунном свете, как черные призраки. Почтальоны с треском бросали тяжелые баулы с подводы на подводу, киргизы уводили усталых лошадей, в конторе ярко горела лампа, и высокий почтовый чиновник со смотрителем писали на серых листах. В соседней комнате пыхтел самовар. Стряпуха устанавливала стаканы и тарелки с большими ломтями ситного хлеба. Жарко и светло горела большая висячая керосиновая лампа.
Почтальоны шли туда, снимали шапки, крестились на образ и садились за стол. Дули– на стаканы с бледно-желтым чаем, чавкали губами и, обжигаясь, торопливо пили.
У подъезда ямщики-киргизы еле сдерживали лошадей. По двору и подле станции бегали какие-то люди. Киргизка в алом халате принесла ямщику тулуп и долго и нежно что-то ворковала ему по-киргизски.
– Готовы что ль? – крикнул кто-то с крыльца.
– Есть готовы, – отвечали от головной тройки.
– Ну, с Богом! Отправляйте!.. Счастливо!..
Из станции бегом бросились почтальоны и вскакивали на ходу на тронувшиеся телеги. Колокольцы и бубенцы залились, звонко гикнул киргиз-ямщик, взметнулась густая пыль и лунный сумрак поглотил телеги, ямщиков и лошадей. И только вдали, все замирая, раздавалось погромыхивание колокольцев.
Федя остался на крыльце. Ночь была теплая. Кругом затихала разбуженная пустыня. Месяц стоял, окруженный сиянием.
– Господин офицер, – окликнул его смотритель. – Ваше счастье. Давайте подорожную. Сейчас вас пропишем, и айдате с Богом…
Через полчаса Федя трясся на телеге, сидя на своем сундуке. Перед ним моталась киргизская голова в черном островерхом малахае, взмахивалась рука с кнутом, но не била лошадей.
– Кореча, Кореча, о-о-о-х, – завывал киргиз, смолкал, махал кнутом и опять начинал: – кореча, кореча-а, о-о-ох…
Пустыня неслась навстречу, необычайная в лунном блеске. Спускались в какие-то балки, казалось, зазвенит в низине ручей, покажутся рощи деревьев, но в низине было пусто и гуще лежала пыль и мягко шумели по ней колеса. Снова тащились вверх по освещенному луною скату. Телеграфные столбы то уходили от дороги и прямою линией карабкались на холм, то подходили к самой дороге и гулко пели какую-то песню, точно рассказывали о дальних странах, откуда они шли. И ничего кроме них, ни куста, ни травы, ни построек.
Проехали два часа. Луна склонялась к горизонту и краснела, точно румянилась от прикосновения к раскаленной пустыне. Ярче стали звезды… Федя смотрел на них и думал:
"Если бы Ипполит, Бродовичи, Сторе знали все это, они бы на совсем иное направили свои способности. Равенство… свобода… Столица с театрами, музыкой, с квартирами, крепко запертыми на запоры, с днем, размеренным по часам и минутам, с ее освященными улицами, полными шумной толпой, и эта пустыня, где звенит колокольчик и, будто устав, вдруг приникнет и задохнется, где киргиз машет рукою с кнутом, где бешено несется почта и едет скромный подпоручик служить на далекой границе. Ну-ка, Абрам и Соня, как приложите вы свой петербургский аршин к старику смотрителю, толстой стряпухе и почтальонам? Как проведете вы знаки равенства между этой толстухой, Виргинией Цукки, Леоновой и Семенюк? Похожа жизнь Абрама и Сони на жизнь смотрителя, спавшего днем, а ночью отправляющего почту? Знак равенства! Но «а» никогда не равно «б», и «а» плюс «б», плюс «в» плюс еще много каких-то букв в мирном сцеплении дают тот великий икс, который называется Россией. И сложить ее из равных величин нельзя, потому что масса Бродовичей, или масса киргизов, машущих кнутами, не дадут России…"
И казался Феде Петербург с его «умными» разговорами до странности глупым.
Только мама знала жизнь и правду. Мама, а теперь – Липочка.
В тумане ночи мелькнуло желтое пятно. Исчезло… Выявилось снова и стало настойчиво перед глазами, говоря о человеческом жилье. Фонарь маячил в темноте. Маленькая глинобитная постройка, столб, доска с двуглавым орлом. Надписи: "до Кабул-Сая, до Чимкента, до Верного"…
Сонный смотритель вышел с пузатым фонарем на проволоке. Посмотрел тупо на Федю и мрачно проговорил:
– Лошадей нет… Заходите, однако.
Шел третий час ночи и морило сном.
Жесткий черный диван принял Федю, и он не слышал, как ямщик устанавливал его сундук в сенях станции.
III
Две недели прожил Федя какою-то необычайною жизнью в почтовой телеге и комнатах для проезжающих. То целыми сутками томился на глухой станции, в пустыне, в комнате, переполненной другими ожидающими, пил по пяти раз в день чай, ел вареные яйца, спал днем на диване, облепленный мухами, слушал жалобы и брань на почту, то ясными лунными ночами мчался в пыли, глядя на месяц и звезды. Каким-то косым зигзагом, черным силуэтом маячил перед ним ямщик в халате, взмахивал кнут, заливались бубенцы и мысли летели быстрее тройки.
Серым утром он проехал "крепость Чимкент", искал следы крепости, но видел глинобитные стены, что руками мог завалить. Маленькими уличками мимо крошечных домиков с широким проспектом, с аллеями пыльных пирамидальных тополей выбрался за город. За городом пошли поля высокой джугары и хлопка, серые болота, поросшие рисом. По дощатому мосточку перебрались через головной арык, наполненный пахучей джигдой, карагачами и зарослями колючих кустов и камыша, и снова – пустыня, желтый песок, колючая травка и камни.
Спустя пять дней справа от дороги показался, как стена, горный хребет. Розовые вершины без растительности, без ледника и снега, не большие и не маленькие, таяли в синей дымке. В полдень они были прозрачными и далекими, вечером краснели, пламенели на закате и четко рисовались глубокими ущельями, пиками и пропастями. И снова под лучами месяца уходили и казались загадочным серебряным поясом, стягивающим пустыню.
Федя спросил у смотрителя, что это за горы.
– Александровский хребет. Он проехал день, другой… пятый – Александровский хребет был его неизменным спутником, всегда одинаковый, не высокий и не низкий.
Ни дымка, ни признака жилья, ни зеленого ската, ни стада не видать. Желтые осыпи, розовые скалы, круглые, острые, ровные вершины – точно вылепил его кто грубыми пальцами из песка пустыни, как лепит кухарка борт на пироге из ягод.
Всему пришел конец. Он исчез как-то сразу, вдали показались новые, громадные, горы. По пустыне зазвенели в зеленых берегах арыки. Пустыня ожила, поля клевера, джугары, хлопок, рис стали чередоваться квадратами и пестрым ковром тянулись до горизонта.
Навстречу стали попадаться сарты в ярких халатах, в белых и зеленых чалмах на маленьких крепких лошадях. Тройка вдруг влетела в селение; видны кубические белые домики с плоскими крышами, зелень садов, ковер расстелен под кустами винограда. На нем степенно расселись люди и курят трубки.
Федя дремал в телеге, и, когда просыпался, ему казалось, что картинки из "Тысячи и одной ночи" проносятся перед ним. Сладко сжималось сердце от сознания, что и эта красота – Россия.
Очнулся… Ночь… Сильно тряхнуло на мосту… Поднялся удивленный. Луна светила ярко. Телега ехала шагом по тесной улице среди толпы. Смуглые лица, белые чалмы, пестрые халаты текли потоком между домов. Под парусиновыми навесами горели свечи. Их пламя не колебалось. Терпкий запах ладана и курений стоял на улице. На косых прилавках лежали длинные сливочного цвета дыни, громадные зеленые арбузы, с черным прихотливым узором, горы винограда, бледно-желтые палочки халвы, орехи, сладости. В темноте лавки едва намечалась круглая голова сарта-торговца. Точно пестрый сон плыл перед глазами Феди. Он остановил телегу, зашел в лавку. Огни свечей уходили вдаль, и в их свете пестрыми пятнами вспыхивали товары. Там висели розовые в белом сале бараньи туши, там легкий пар струился от большого, красной меди, чайника и отсветы пламени горели бронзой на смуглых лицах, на руках с чашками, там пестро светились лоскутки материи.
Федя купил длинных белых персиков, что тают во рту, как мороженое, громадных груш, темневших от прикосновения пальцев, и крупного черного, как глаз быка, винограда.
Чем ближе были темные горы, заслонявшие полнеба, чем ярче сверкала белая полоска снегов на вершинах, тем местность становилась населеннее. Стали попадаться русские поселки. Широкие улицы с молодыми тополями в четыре ряда тянулись на несколько верст. Русские избы из глины, с деревянными и соломенными крышами, приветливо смотрели из зелени садов. На дороге играли ребятишки. Бабы смотрели на Федю, мужики кланялись ему. Ямщика-киргиза сменил русский бойкий ямщик, лошади стали сытее. Другая пошла езда. Ямщик-то болтал с Федей, то пел песни, и захватывало дух от широкого напева. Вместо почтовой телеги подавали тарантас на дрожинах, на станциях давали то утку, то жареное мясо и душистый ржаной хлеб. Какая-то сильная, могучая культура врывалась в тишину застывшей Азии и где приспособлялась, где ломила по-своему. Русский мужик норовил запречь в работу киргиза и сарта, а самому стать хозяином. Федя заметил, что лошадей выводили и запрягали киргизы, они же смазывали колеса и таскали Федин сундук, а когда все было готово, выходил русский ямщик в красной рубашке и шапке с павлиньими перьями, садился на козлы, разбирал веревочные вожжи и бойко вскрикивал, сразу пуская тройку вскачь. И Федя вспомнил церемониал запряжки савинских рысаков: Егора и Андрея. На лошадях был медный набор, и колокольцы под дугою и на хомутах по-иному пели.
– Поглядывайте, барин, ночью за вещами сзади, – заботился ямщик, – а то народ здесь такой. Ночью лошадьми нагонят, срежут, и не заметите как.
На одном перегоне киргиз, бойко говоривший по-русски, спросил: – А револьвер у тебя есть?
– Есть, – отвечал Федя.
– Держи под рукой. Тут третьего дня на двоих напали. И проезжающих, и ямщика убили. Тут грабят…
С гиканьем и звоном, никому не давая дороги, неслась встречная почта. На черных баулах сидели почтальоны, и у заднего, кроме револьвера, было ружье со штыком.
Вместе с культурой русские несли и еще что-то, чего раньше не знали ни сарты, ни киргизы.
Как-то под вечер проехали город Пишпек. От сонных улиц с деревянными домами, от тряской мостовой, дощатых тротуаров и тенистых садов за высокими деревянными заборами пахнуло русским провинциальным захолустьем. И только близкие черные горы, покрытые угрюмым лесом, говорили о чем-то чужом. Ярко блестели на них ледники вечных снегов.
Точно живые наступали горы.
IV
Пустыня кончилась. Второй день Федя ехал по отличной дороге среди полей и деревень. Воздух ядрено пах яблоками. Они лежали повсюду в садах громадными пирамидами. Часто попадались навстречу семиреченские казаки. Они ехали верхом в белых и розовых рубахах, в фуражках с малиновым околышем, с косами и граблями на плече, снимать третий укос.
Кругом все дышало сытостью, привольем и ленью. В городе, раскинувшемся у подножия гор, улицы шли широкими проспектами, редко стояли деревянные и каменные одноэтажные дома. Посередине высился бледно-розовый новый собор, хитро построенный из дерева.
Федя зашел на почту. Он ждал писем от мамы. Письмо было только одно, от Липочки.
Федя сел у забора, под большою яблоней, протягивавшей ему ветви, и вскрыл письмо.
Нерадостно было оно. Отец чем-то обидел тетю Катю, была семейная сцена. Тетя Катя ушла в богадельню, где mademoiselle Suzanne служила кастеляншей. Миша уехал в Новгород к Петру Федоровичу и сделался маляром, чтобы ближе стать к народу. "Все это так подействовало на маму, – писала Липочка, – что она слегла и вот уже пятый день лежит. Мы вызывали доктора. Он сказал, что у нее нервный удар, и очень плохо сердце. Если что случится, я буду телеграфировать в Верный, а ты дай указание, куда дослать телеграмму"…
Кругом стояла тишина сентябрьского полудня. Три недели только прошло с того дня, как Федя покинул дом, а сколько бед!
"Мы обедаем с папой вдвоем, – писала Липочка. – Он ворчит, куражится, но он, как ребенок. Последние дни и в клуб не ходит. Но пьет много и мне трудно от него отнимать водку…"
Душистые яблоки, величиною с голову ребенка, висели над Федей. В просвете прямого, как стрела, переулка, в зеленой раме садов видно было синее небо, серебристо-белые вершины, и в лиловый горный хребет, тонущий в сизой дымке, погружались зеленые поля и рощи. Было тепло. Аромат кашки и яблок стоял в переулке, и, казалось, так было тихо в домах и так прекрасна и счастлива жизнь.
"А мама лежит теперь в постели за старыми, зелеными, ободранными ширмами. Тяжело утонула ее голова в подушках. Она совсем одна. Липочка на службе. Аннушка ушла на рынок. Папа к Фалицкому, и мама одна… Хмурый сентябрьский день на дворе, воет ветер, и капли дождя стучат в окна. В гостиной, за две комнаты, бьют часы с рыцарем. Как томительно тянется ее время!".
С ним его милая мама… Он послал ей телеграммы: из Самары, из Оренбурга, из Кабул-Сая, из Аулие-Ата, сейчас послал из Верного. Он написал ей письма из Кабул-Сая, Чимкента и Пишпека. И первое уж дошло до нее. Мама следит за ним, как он едет, смотрит по старой карте и не находит тех мест, где он проезжал.
Давно ли сидели на берегу залива, плямкали волны серебряным звоном о доски пристани, и у тоней розовели на солнце серые паруса? Мама рассказывала про Петра Великого и про Елизавету… Давно ли толстые короткие пальцы милых маминых рук перебирали клавиши старого рояля и старый вальс Годфрея дребезжал по сумрачной гостиной?
Вся душа Феди рвалась к матери и, казалось ему, не вынесет он, если случится с нею что-нибудь.
"Да и молода еще мама!.. Что ей?.. всего пятьдесят три года!"
И когда ехал из Верного по широкой, камнями мощенной дороге, в аллее тополей, карагачей и буков, мимо громадного запущенного парка, не видел тенистой красоты разросшихся кустов, не вдыхал аромата земли, дарящей осенние плоды, не наслаждался тишиною дня и прозрачностью далей. Маленькая комната с мерцающей в малиновом стекле лампадкой стояла перед глазами. Видел Федя милое морщинистое лицо, с большими серыми глазами, видел образ в серебряном чеканном окладе и тени, бродящие по нему.
В Илийском уже под вечер зашел на телеграф.
Телеграфист, старик в белом кителе с черными с желтым петлицами, зорко посмотрел на Федю, спросившего, нет ли телеграммы Кускову.
– А вы сами и будете Кусков?
– Да.
– Телеграмма-то есть… мужайтесь, молодой человек. Все под Богом ходим. Всем нелегко.
Он подал маленький пакет.
"Мама скончалась сегодня, в пять утра. Липочка"…
Федя вышел из конторы и тихо пошел по улице. Лошади ждали его. Сундук был увязан на задке. Ни о чем не думая, он сел в телегу. Он не видел моста на сваях через широкую, быструю, желто-серую реку, не видел песчаного обрыва, кустарника и подъема по каменной мостовой вдоль берега с высокими столбами. Весь мир куда-то ушел. Когда Федя очнулся, кругом была пустыня… Ночь… На бархате неба серебряные звезды.
Сколько их! Если бы знать, что одна из них – душа его мамы…
"Мама! Хотя бы помолиться за тебя! Хотя панихиду отслужить, как служили мы по Andre!".
Казалось, отслужить панихиду, и станет легче. "Мама почувствует, что не забыл ее Федя… Ее любимчик".
Он хотел повернуть назад и гнать на Верный. Но что-то удержало его.
"Ах! Панихиду бы… Помолиться как следует, пропеть "вечную память…"
Меняли лошадей в пустыне, и снова черная ночь, осеребренная звездами. Ущербный красный месяц поднимался из-за гор огромный и зловещий. Поднялся в небо, застыл, и потянулись тени впереди лошадей. Мутная призрачная тройка, стелющаяся по земле, точно обгоняла путников.
Федя не спал. Думал о маме.
"Панихиду бы!.."
Журчали колеса, звонко, надоедливо стенал тоскливую песню колокольчик на дуге.