355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Опавшие листья » Текст книги (страница 20)
Опавшие листья
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:31

Текст книги "Опавшие листья"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)

– У меня сестра.

– Вы можете спросить портупей-юнкера Кускова. Мы не нарочно. Так, просто невнимание, прослушали команду.

– Нельзя, господа… Ну, мы после поговорим.

Фельдфебель поднялся с табуретки, на которой сидел перед просителями, и через их головы сказал подходившему к нему дежурному:

– Кругликов, строй роту на поверку.

– Так как же, господин фельдфебель? Купонский поморщился и сказал:

– Да ладно!.. скажу, Бог с вами. Вряд ли что из этого только выйдет.

Рота строилась. Федя ровнял свой первый взвод. Купонский с длинным списком в руке начал поверку юнкеров.

– Абрамов! – вызывал он.

– Я! – глухо ответил из рядов смуглый черноглазый юнкер.

– Александров…

– Я-о!

– Абхази…

– Я-п!

– Акацатов, Бабков.

– Я-я-ай.

– Господа, попрошу без шалостей, – строго сказал Купонский, и продолжал перекличку: – Кононов, Кругликов, Фуфаевский… Шлиппе, Языков… – Все были налицо. Несколько раз крики «я» прерывались суровыми ответами взводных: «болен», "в лазарете", "спит – дневальным ночью", "дежурный по кухне", "артельщик"…

– На завтра, – читал по записке фельдфебель, – дежурный по роте портупей-юнкер Кусков, дневальными… Господа, сегодня его превосходительство начальник училища при обходе ротного помещения нашел окурок на подоконнике. Я не желаю знать, кто позволил себе курить в роте. Мне это безразлично, но я указываю на то, что это недостойно юнкера. Начальник училища хотел арестовать взводного того взвода, где лежал окурок. Вы подвели бы своего товарища… Я прошу, господа, беречь честь роты… Во время вечернего отдыха, при обходе моем роты, я видел юнкеров Гребина и Мазуровского спящими на койках, в сапогах. Неужели так трудно снять сапоги? Портупей-юнкер Кононов, наложите на них по два дневальства не в очередь.

– Слушаюсь, господин фельдфебель, – отвечал взводный.

– В воскресенье, – продолжал тем же ровным голосом фельдфебель, – по случаю храмового праздника, в Екатерининском женском институте вечером будет бал. На бал приглашено сто юнкеров нашего училища. Начальник училища приказал от роты его Величества назначить тридцать прекрасно танцующих юнкеров. Белые перчатки иметь обязательно. Прошу желающих, после молитвы, записаться у меня. Рро-та, на-лево! Петь молитву!..

Как любил Федя эти сладкие минуты вечерней молитвы в роте! Все забывалось. Лекции, ответ на репетиции, мороз на ученье, «помпон» Старцев с его картавым голосом. В сумраке залы блистала лампада и мягко намечался архангел с огненным мечом. Перед Федей, все понижаясь, в строгом ранжире уходили к образу круглые, гладко остриженные черные, темные и русые головы и алели под ними погоны и петлицы бушлатов. Чистые молодые голоса сразу, музыкально, брали: "Отче наш". Хоровая молитва захватывала и уносила с собою душу. "Да придет Царствие Твое", – повторял Федя слова молитвы. И смутно прекрасное царство рисовалось ему. Было оно и земное, и небесное вместе. Мама, Танечка, Лиза, Старцев играли в нем какую-то чудную роль… Но говорила молитва: "да будет воля твоя" – и Федя смиренно склонялся перед волею господа своего… "Что хочешь возьми – отдам"… говорил он. А молитва опережала его мысли – "Не введи нас во искушение"… Старцев, мазочка… ох! искушение, искушение! "Прости мя, господи, грешного!"

– Спаси, Господи, люди Твоя, – все повышая голоса, пели юнкера, и в душе у Феди рождались новые Величавые Думы.

– Побе-еды благоверному императору нашему Александру Александровичу, на сопротивные даруяй и Твое-е сохраняй, крестом твоим жительство.

Каждый день пели эту молитву, и каждый день одна и та же мысль приходила Феде в голову: "Пока будет эта молитва, пока будет эта вера, сохранится крестом и наше жительство, наша Россия"…

После переклички, до половины одиннадцатого, все разбредались. В ярко освещенном длинном, идущем вдоль роты, коридоре ходили, делали гимнастику и ружейные приемы те, кому что-нибудь не удавалось. Подле шинельной собрались певчие и оттуда неслась залихватская песня. Ее прерывали рассказы и громкий смех.

Федю тянуло туда, но, исполняя приказ ротного, он брал винтовку, надевал ремень и фуражку и звал Акацатова: "Князь, пожалуйте сюда".

Он становился против Акацатова и говорил:

– Неужели не можете? Принесите стакан, полный воды. Федя ставил на голову стакан, брал винтовку "на плечо"

и начинал маршировать, твердо отбивая ногою шаг. Ни одна капля не пролилась из стакана.

– Фокус! – говорил Акацатов, безнадежно глядя на Федю. – Я не могу.

– Ну, сделайте так, – и Федя брал "на караул" и при втором приеме заставлял винтовку быстро перевернуться около оси и стать как раз вовремя на место.

– Фокус! – еще печальнее говорил Акацатов.

– Э, погодите и вы будете такие же фокусы делать. Не боги горшки лепят. Ну, станьте смирно… Так… Каблуки сожмите теснее, левый носок чуть поверните и немного назад. Колени свободно… Вот, уже стойка лучше, уверяю вас – лучше. Шею на воротник, подбородок на себя… Хорошо!.. Право хорошо… Три пальца на погонном ремне… прямые. Не заваливайте при этом правого плеча. Отлично, князь. Все образуется… У вас будет великолепная стойка!

Когда в одиннадцатом часу Федя, разложив по правилам одежду и белье на табурете, ложился на соломенный тюфяк и подкладывал уютнее подушку, – он только собирался продумать все, что было днем, как сладкая истома прохватывала тело, медленно согревались застывшие ноги, сумрак надвигался на голову и он не успевал пожалеть себя, что в шесть часов ему надо опять вставать, как уходила в темноту вся рота, не видно было умывавшегося за аркой юнкера, кто-то командовал "На пле-е-чо!", улыбался кокетливой улыбкой Старцев и говорил "Б'гендо, Б'гендо"… "Как это, – думал Федя, – он сказал: "les chants desesperes"…" и вдруг проваливался в небытие, из которого его пробуждали печальные звуки пехотного горна. Горнист трубил повестку перед зарею.

Было очень холодно, сумрачно и неуютно в помещении государевой роты.

III

По средам и субботам Федя ходил в отпуск. По средам до 11 часов, а по субботам с ночевкой.

Федя крепко любил семью. Ему доставляло удовольствие дышать воздухом их маленькой чистой квартиры, видеть рояль, бронзовые часы в гостиной, гладить ласково визжавшую старую Дамку и вспоминать Маркиза де Карабаса, околевшего два года назад.

Когда на дребезжащий на пружине звонок в прихожей раздавались шаркающие торопливые шаги матери, сердце его билось и он испытывал сладкий восторг ожидания.

Старилась мама! Становилась будто ниже ростом, больше морщин прорезали ясный лоб, и уже не румянцем, но пятнами были покрыты щеки. Но, казалось, с еще большею любовью смотрели на него серо-голубые глаза.

– Экий какой! – говорила она, маленькой рукою с четко проступавшими синими жилами хлопая его по рукаву шинели. – Да ты никак еще вырос… Солдат! настоящий солдат! гвардеец!.. Дай нашивочки твои посмотреть!.. Молодчина ты у меня. Устал, поди-ка? Знаю: не скажешь, не сознаешься. Замерз? Ишь – шинелька-то ветром подбита… Пехом шел?

– Пешком, мамочка, – снимая ремень со штыком, – говорил Федя и чувствовал, как сразу его окутывала родная атмосфера.

– Знаю… Не на что… Ну, на конке поехал бы. И то, на имперьяле холодно, а внутрь нельзя, не пускают…

– Дома что?

– По-старому. Сейчас обедать будем. А то, хочешь, чайку согрею? Я живо… На плите.

– Нет, мама, я сыт…

Квартира была в том же доме, но этажом выше и на две комнаты меньше. Федя, когда ночевал, спал в гостиной на диване, к которому приставляли кресло.

Mademoiselle Suzanne ушла в дом престарелых женщин кастеляншей. Лиза уехала учительницей в деревню. Прежняя квартира стала велика.

В отпуску у Феди своего угла не было. Он бросил книги, перевязанные ремнем, в гостиной под лампу и сел в кресло. Мать стоя любовалась им.

– Похудел ты у меня, Федя. Учиться будешь здесь?

– Да, во вторник репетиция по механике. Хочу подтвердить формулы.

– Ко всенощной пойдешь?

– Пойдем, мамочка. И к обедне завтра пойдем. Дома никого нет что ли? Тихо как.

– Липочка еще из комитета не пришла.

– Устает?

– Страшно! Позеленела вся. Ипполит у себя, Миша тоже дома.

В гостиную вошла няня Клуша.

– Здравствуй, Федор Михайлыч. Дай полюбоваться на тебя. Ишь, воин царев! Унтер-офицером уже! Радоваться на тебя надо!

За обедом было по-прежнему тяжело. Эти полчаса, что они сидели за столом, Федя чувствовал себя не в семье, а в каком-то враждебном стане.

Михаил Павлович сидел в голове стола и презрительно косился на погоны Фединого мундира.

– Солдат!.. Солдат!.. – иногда ворчал он вполголоса, ни к кому не обращаясь. – Тьфу!.. дожил.

Ипполит в студенческом форменном сюртуке, по правую руку отца, ел мало, молча и торопливо. По левую руку Михаила Павловича была тетя Катя. Она стала еще скрытнее и молчаливее. Седые косицы ее висели над белою старою шеей. Рядом с Ипполитом сидела Липочка. У нее было бледное усталое лицо, и она уже не смеялась всему. Рядом с нею Миша. Федя подле тети Кати, рядом с матерью. Варвара Сергеевна незаметно подкладывала Феде лучшие куски, но Михаил Павлович видел это и ворчал:

– Кричали женщины ура и в воздух чепчики бросали! Обаяние военного мундира… От времен Марса и до времен Маркса… Интеллигентная семья… Я, профессор, мечтавший о вечном мире, о разоружении народов, и сын – солдат. Ерунда! Ерунда!..

Варвара Сергеевна умоляющими глазами смотрела на мужа.

Липочка вдруг вступилась за брата. Она говорила порывисто, злобно, и краска заливала ее бледные щеки пятнами, как у матери.

– Ты бы, папа, лучше молчал. Пусть хотя один из нашей семьи выбьется на дорогу, и не будет висеть у тебя на шее.

– Ты что понимаешь! – фыркнул Михаил Павлович.

– Я понимаю все! Где моя молодость?.. Радости жизни? Счастье? Для чего я училась? Для чего была на курсах? Очень нужна я, ученая женщина? Часами в комнате за цифрами и так… на всю жизнь… А вы… вечный мир… счастье народов!.. Идеалисты!.. Маниловы!..

– Ты погоди! – спокойно сказал Михаил Павлович. – Нет, киселя не надо… – отмахнулся он от тарелки. – Миша, – принеси папиросы.

Он сел боком, закурил толстую папиросу и начал:

– Мои идеи – святые идеи. Надо, чтобы народы, составляющие одну семью, и жили одною семьею, человечеством, признавая над собою один общий авторитет.

– Кто же этот авторитет? – холодно сказала Липочка.

– Лучшие люди всего мира собираются где-то и создают какое-то верховное судилище, которому обязываются повиноваться все нации.

– Где-то, какое-то… Кто же эти таинственные кто-то? – раздраженно сказала Липочка.

– Люди, подобные Льву Толстому, Карлу Марксу, Кропоткину, из умерших – Вольтеру, Руссо, Сократу, Христу… – нудно говорил Михаил Павлович.

– Михаил Павлович, – умоляющим голосом сказала Варвара Сергеевна.

– Э, матушка! Попов здесь нет, а дети побольше нас с тобой понимают.

– Кто же станет их слушаться? – спросила Липочка.

– Кто? А пусть никто. Плевать!.. Плевать, что никто… Но надо, понимаешь, чистые идеи бросать в мир… и они сами… сами… Сократ не был воителем. Его осудили несправедливо. Он принял смерть, чтобы показать пример, и мы его чтим… Христос пошел на муки. Как Бог он мог сойти со креста и чудом поразить народ. И пали бы ниц все члены синедриона, судьи, архиепископы и цари и Христос был бы во всей славе своей… И вот – принял страшные муки во имя идеи… Так и эти люди – эта надстройка над нациями будет давать идеи и в конце концов овладеет умами народов и подчинит их себе.

– Ты веришь в это, папа? – насмешливо спросил Ипполит.

– Верю? Гм… Надо верить!

– Но прошли тысячелетия и умирали Сократ, Христос и Будда, а народы гибнут все так же в братоубийственных войнах и ничто их не остановит.

– Да, пока есть… Феди…

– Оставим Федю в покое, – примирительно сказал Ипполит. – Не он создавал этот проклятый порядок и не он, так кто-нибудь другой все равно пошел бы поддерживать и отстаивать его. Это, папа, утопия!

– Молод ты отца учить, – недовольно сказал Михаил Павлович и замолчал, попыхивая папиросой.

– Ну, если так рассуждать, то лучше и не поднимать разговора.

– Тьфу!.. Ты не понимаешь… Думаешь, мне легко его видеть… Мой ведь сын!

Михаил Павлович поднялся из-за стола и вышел. Федя молчал.

IV

После всенощной Федя прошел к Ипполиту. Ипполит, одетый в новый сюртук с блестящими пуговицами, собирал на столе какие-то записки. Он вздрогнул от стука двери и быстро обернулся.

– А, это ты, – сказал он. – Что тебе? В механике что ли помочь?

– Нет, Ипполит… я так… только поговорить хотел.

– Ну что? Замучили себя ученьями? Ишь худой какой, и даже зимою загорел.

В отношениях между братьями была прикрытая наружною грубостью нежность. Федя не понимал Ипполита. Он чувствовал, что они по-разному смотрят на свой долг, но авторитет Ипполита всегда стоял у него так высоко, что осудить его он не мог.

"Быть может, – думал он, – мы стремимся к одной цели, но только идем разными путями. Не может Ипполит не любить Россию, не может жидов предпочитать русским".

– Ипполит, – сказал Федя, – отец меня очень презирает? Он не любит меня?

– Он никого, Федя, не любит. Отец несчастный, замученный интеллигент. Были и у него порывы, но порывы шестидесятых годов. Крепко сидит в нем маниловщина всеобщего братства, которое как-то само сделается путем сеяния либеральных идей. А сам… со своими страстишками справиться не может. С клубом, с картами. Отец замучился и нас замучил. На что стала похожа Липочка? Миша в шестнадцать лет издерганный неврастеник. Лизу выжил в деревню, и все это искренно желая всем нам добра.

– Но меня он ненавидит за то, что я пошел на военную службу.

– Ненавидит?.. Нет… это сильно сказано. Он не понимает тебя. Суди сам: быть антимилитаристом и иметь сына юнкера, да еще и портупей-юнкера – плохая вывеска.

– Ипполит!.. А ты… Ты тоже осуждаешь меня?

– Нет… мне тебя жаль, Федя.

– Жаль?

– Да. Ведь, поди, тяжело все это? Казарменная жизнь? Грубая пища, окрики начальства, отдание чести?..

– Тяжело?.. Нет, Ипполит. Это не то. У нас все это как-то скрашено… Я не сумею объяснить как… Не знаю, поймешь ли?

– Попробую понять.

– У нас все это скрашено любовью… Понимаешь, в Евангелии сказано: "Научитесь от Меня… Ибо Мое благо и бремя легко есть".

Ипполит поморщился.

– Опять евангелие, – брезгливо сказал он, – нельзя ли без него? Ведь не монахи же вы?

– Мы не монахи, Ипполит. Но мы любим свое дело. Для меня… для большинства… пожалуй, для всех нас рота, наш батальон, училище, армия, Россия – святыня, и мы готовы все отдать за них.

– Это так кажется, Федя, потому что вы еще дети и игра в солдатики вас забавляет. Но тебе уже двадцать лет. Полюбишь какую-нибудь девушку, а жениться нельзя.

– Да, до двадцати трех лет жениться нельзя, а потом до двадцати семи нужен реверс, пять тысяч… Да зачем мне любить?.. Для чего жениться?.. Мне и так хорошо.

– Не в том дело… Жениться тебе рано, положим. Я это сказал к тому, чтобы показать тебе, что у тебя отнята свободная воля.

– Да… воли нет. Но как я могу полюбить какую-нибудь девушку, когда мое сердце уже отдано России? И быть рабом ее, отдать ей свою волю – это счастье.

Ипполит пожал плечами. Наступило долгое молчание.

– Ипполит, – сказал Федя, – скажи мне, почему, когда мы были в гимназии, мы люто ее ненавидели. "Чтобы она провалилась. Хотя бы сгорела гимназия". Мы ненавидели науку, которую там преподавали… Ipse, Митька, рыжий Цербер – адский пес, козел, батька – вот как мы называли своих учителей. Я ненавидел науки. Даже к таким предметам, как история и русский язык, я был холоден… В корпусе… напротив… Гимназию я и сейчас вспоминаю с отвращением. Темно-коричневая снаружи, она мне кажется темною и внутри… Напротив, корпус – светлый-светлый. Я с удовольствием ношу наш корпусной жетон, погон в венке из дубов и лавров. А училище!.. В нем, правда, очень тяжело. Недаром нас называют дисциплинарным батальоном. За всякую провинность наказание… А я?.. Мне оно бесконечно дорого. Ты знаешь, как я люблю наш дом… Я с тоскою иду в воскресенье из отпуска, но увижу ряды ярко освещенных окон, дежурного офицера, поднимусь в роту – засветится в мерцании лампадки наш образ – и так хорошо станет на душе!

– Я не знаю… Почему ты не любишь гимназию? Я ее, положим, тоже не жалую. Может быть, потому что в корпусе и училище науки легче, интереснее. Преподаватели читают более популярно.

– Нет, Ипполит. Этого нельзя сказать. Не всегда так. В гимназии по русскому у нас был Алексей Александрович Глазов: он чудно учил. Его уроки были – наслаждение… Совсем не то в корпусе – там был плохой учитель… А Глазова я не любил, а Владимира Сергеевича очень люблю. И батюшка… такого батюшки, как наш отец Михаил, в корпусе нет. Я отца Михаила обожал, но в гимназии я боялся это сказать, а в корпусе и в училище мы все такие. И в гимназии, и в корпусе начальство учит нас быть русскими, но в гимназии мы стыдимся России, а в корпусе мы гордимся ею.

– Ну, вероятно, это потому, что в корпусе однороднее состав. Нет третьего сословия, сословия озлобленного, забитого нуждою, затурканного.

– Нет, Ипполит. И корпус и особенно училище все – сословны. В корпусе были сыновья купцов, сын виноторговца сидел рядом со мною, много было детей мелких чиновников. В училище есть дети крестьян и простых казаков. Ты знаешь, Ипполит, я думал не раз об этом. И мне кажется, что в этой ненависти и презрении к России виноваты… Я боюсь тебе это сказать…

Федя замолк.

– Ну, кто? – спросил Ипполит.

– Жиды! – крикнул Федя. Ипполит вспыхнул.

– Никогда, Федя, не называй так евреев. Это их оскорбляет!

– Но Достоевский… – начал Федя. Ипполит перебил его.

– Ты с ума, Федя, сошел! – воскликнул он. – Вот то, чего я так боялся. Натравливание одной народности на другую, создание ура-патриотов, развитие погромной жажды – вот она, русская школа Ванновского и Александра III.

– Нет, Ипполит, нет, – горячо заговорил Федя. – Никто мне ничего про евреев не говорил. Боже сохрани!.. Это я сам. Передумывал, переживал гимназическое прошлое и понял. Бывало, как только зашевелится в сердце горячая вера в Бога, подступят к глазам слезы при чтении "Тараса Бульбы" – Канторович, Бродский, Слонович жестко, грубо высмеивают в нас это движение. Точно высекут по самому сердцу. Они везде первые ученики. Ты помнишь, как мы ненавидели фискалов, как мы горою стояли друг за друга. А вспомни историю Аронсона. Весь класс решил не отвечать латинисту. Аронсон сказал: "Это глупо, я буду отвечать". И ответил, и сорвал себе пятерку, потопив класс. Если бы это сделал Волошин, первый ученик, его избили бы, его уничтожили бы презрением, а перед Аронсоном смолчали. Весь класс покорился жиденышу… Мы смеялись над жидами. Мы им складывали полы мундира и показывали свиное ухо, мы издевались над ними. Но это они незаметно внушали нам нелюбовь к гимназии, к науке, к России, к Богу!..

– Федя, если бы тебе не было двадцать лет и ты не был бы портупей-юнкер роты Его Величества, – чуть заметная ирония прозвучала в этих словах Ипполита, – я бы сказал тебе, как говорил, когда ты был маленьким: "Ты глуп, Федя", – или сказал бы, как Липочка: "Сядь в калошу". Но в твои годы, мне кажется, ты должен с корнем вырвать это страшное заблуждение. Евреи – сильная и талантливая раса. Они не только в классе, они и в жизни первые. Великий учитель политической жизни народов, указавший путь раскрепощения бедноты, – Карл Маркс – еврей. Спенсер – еврей, и если хочешь, а по-нашему так и есть, Христос, великий учитель, преподававший самое высокое учение, – еврей.

– Он Бог.

– Оставим это, Федя. Это мировой спор, и мы не будем разбираться в тонкостях вероучений. Я – юрист, ты – воин. Это дело богословов… В искусстве, на сцене – везде евреи занимают первое место.

– Почему?

– Это сложный вопрос. Может быть, потому, что они – древнейшая раса, что они в чистоте сохранили культуру многих веков. Но нельзя отрицать, что они душевно тоньше нас и потому, естественно, покоряют и поучают нас.

– Ипполит, – сказал в волнении Федя. – Ипполит!., мне страшно за тебя… Ты во власти их!.. Они погубят тебя!..

Ипполит засмеялся. Нехорошим показался смех его Феде.

– Смешной ты, Федя. Помнишь Бродовичей? Разве не хорошо тебе бывало у Абрама? Ты играл его игрушками, восторгался его паровою машиною, тебе давали спирт, чтобы ты пускал ее в ход. А разве не нежна и не ласкова была к тебе Соня? А что ты был для нее – мальчишка! – Это правда. И Соня, и Абрам дали мне много ласки… – Федя задумался. – А знаешь, – быстро сказал он. – А счастья не давали… – Играю в игрушки Абрама и чувствую: не то, не то!..

– Слыхал ты что-нибудь худое от Абрама или Сони про Россию? Газета Бродовича – одна из лучших русских газет. Нужно быть справедливым. Слушай, Федя, по воскресеньям у Бродовичей собирается молодежь. Не для карт или выпивки, как у русских. Иногда танцуют, но редко. Больше музицируют и говорят. Я хотел бы, чтобы ты пошел в будущее воскресенье. Я переговорю с Абрамом. Я уверен, они будут рады принять тебя. Там бывает человек тридцать – сорок молодежи. Читают рефераты, молодые поэты декламируют свои стихи. Там ты услышишь Надсона, Минского, Фрута, Фофанова – весь новый Парнас бывает у Бродовичей. Присмотрись: ни сплетен, ни злобы, ни клеветы друг на друга; тихая беседа, порой шумные споры, доходящие даже до крика, но никогда никаких оскорблений. А там – почти наполовину евреи. Посмотри их сам и скажи: прав ли ты, делая вывод, что в корпусе тебе было лучше, лишь потому что там не было евреев. Помни, Федя, евреи тоже люди и во многих отношениях лучшие, чем мы… Уже хотя бы потому, что они не носят национальных шор. Так пойдешь со мной?

– Пойду.

– Ну, вот и отлично, Федя. А теперь – до свидания. Я тороплюсь.

– Куда?

– К Бродовичам.

Федя сделал движение вперед, точно хотел удержать брата. Он и сам не понимал, почему он сделал это движение. Ипполит улыбнулся тонко с чуть заметным презрением, но была и нежность в его улыбке.

За этою нежностью Федя не заметил презрения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю