Текст книги "Опавшие листья"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 38 страниц)
XIX
Юлия Сторе была приговорена к смертной казни через повешение. Она спокойно выслушала приговор и отказалась подать просьбу о помиловании.
После суда ее перевезли в Трубецкой бастион Петропавловской крепости и посадили в просторную комнату, где был черный кожаный диван, тяжелый стол и тяжелый табурет. В комнате было светло. Мертвая тишина днем и ночью нарушалась только шагами часового по коридору.
Юлия знала, что не могут найти палача и потому задерживают казнь.
С нею хорошо обращались, стол был хороший. Ей давали читать все, что она захочет. Смотритель, угрюмый старик с окаменелым, чисто бритым лицом, никогда ничего не говорил, но был внимателен и предупредителен.
В тот день, когда в Джаркенте было открытие собрания и бал, часов около трех, дверь ее комнаты открылась, и к ней прошел пожилой сухощавый священник. Он наклонил голову и остановился у двери. Юлия сидела на табурете, спиною к окну, положив локти на стол и опустив подбородок на ладони.
Она догадалась. Сегодня ночью – казнь. Ни один мускул не дрогнул на ее лице. Длинные загадочные глаза ее сурово устремились на священника.
Священник поправил на груди крест и достал из-за пазухи небольшое евангелие в черном бархатном переплете.
– Я пришел к вам, – тихо сказал он тем кротким голосом, которым так умеют говорить русские священники, – чтобы побеседовать с вами, чтобы успокоить вас и дать вам уверенность и надежду на милосердие Божие. Быть может, вы пожелали бы… может быть, у вас есть потребность…
Молчание и неподвижность Юлии, пристальный взгляд ее немигающих глаз смутили его.
– Вы крещены… Исповедовали святую православную веру и у вас должна быть потребность… должно быть желание… покаяния.
– Я не звала вас, – металлическим голосом ответила Юлия, не двигаясь с места.
– Я бы мог помочь вам, – смиренно сказал священник.
– Вы!.. Мне! – с гордым вызовом воскликнула Юлия и вдруг встала, отодвигая ногою тяжелый табурет. Точно стальная пружина развернулась в ней и выпрямила ее.
– Душа бессмертна… – сказал священник… – И Христос в бесконечном милосердии своем не отринет искреннего покаяния.
– Бросьте этот вздор, – презрительно кинула Юлия. – Души нет. По ту сторону – ничего: небытие и не вам меня учить. Вы и я!.. Вы для меня, как маленький ребенок для взрослого, как дикарь для образованного человека. Что вы говорите и собираетесь сказать, звучит смешно и дико. – Вы заблуждаетесь, – начал было священник, но резко перебила его Юлия:
– Спасибо, что пришли. По крайней мере, я знаю теперь, что… сегодня… Да?
– Священник опустил голову.
– Эх вы! – воскликнула Юлия. – Пилаты! Ну что же?.. Крови боитесь! Все вы такие! Фарисеи… Чиновники! Идите прочь и оставьте меня одну…
Священник сделал движение, чтобы выйти. Юлия жестом остановила его.
– Постойте… Скажите… Можете вы мне оказать одну услугу перед смертью?.. Не предадите.
– Вы можете быть уверены, что все, что вы доверите мне, умрет во мне.
– Клянитесь!
– Христос заповедал нам не клясться понапрасну.
– А я говорю вам, клянитесь, что не предадите… О!.. Все вы… Люди! – со страшным презрением прошептала Юлия. – Клянитесь.
– Христос свидетель тому, что я всею душою своею буду стремиться исполнить ваше желание, – произнес священник.
– Тут, – быстрым шепотом заговорила Юлия, – вместе со мною обвиняли одного… студента… Ипполита Кускова… Он не виноват… Разыщите его… Узнайте, где он. Сходите… напишите… Передайте ему, что я… я прошу его простить меня…
Ее голос сорвался. Священник едва слышал последние слова. Но Юлия сейчас же справилась с собою, повелительно вытянула руки от плеч и, сгибая тонкие длинные кисти, крикнула:
– Ну!.. будет!.. Ах, не могу я больше!.. Не могу! Идите… Идите! Оставьте меня одну… Одну!
Священник от движения ее руки невольно попятился и вышел.
Щеколда щелкнула, и сухо закрылся ключ. Часовой заглянул в окошечко.
Юлия уже сидела спиной к двери, опираясь локтями о стол, а подбородком о сложенные пальцы.
XX
Юлия ходила по камере. Сделает три шага вперед, остановится, повернется, подойдет к окну, постоит и снова идет назад. Часовой, заглянувший в окошечко, испугался, увидав ее лицо. Белое как бумага оно, и громадные горели глаза.
Тянулись часы, Юлия все ходила. У нее подкашивались ноги. Она заставила себя ходить. Ходьба хотя немного сбивала четкость ее мыслей. Сторож зажег лампу, принес ужин – она не притронулась.
"Неужели все – ошибка!" – чуть не вслух воскликнула она и остановилась у каменной стены. По стене, точно слезы, текли капли воды. Юлия провела пальцем, слила одну каплю с другою, резко повернулась и кинулась к двери. В окошко смотрело усталое лицо часового. Ей хотелось плюнуть в бравую солдатскую рожу, но она сдержалась.
"Да, ошибка! – думала она. – Всю жизнь ошибаться и принять смерть во имя ошибки. Мы убивали лучших. Убивали наиболее подготовленных лишь потому, что они нам не нравились. Нам не нравились их шитые золотом мундиры, их ордена, их холеные лица и уверенность в поступках. На их места сейчас же садились другие, только сортом пониже, нравственностью подешевле и становилось не лучше, а хуже… Ну, а кого посадить?.. Ляпкина, Бродовича, Ипполита… Ничего они не умеют! Только болтать и способны!.. Абрам в губернаторском дворце? Абрам в деревне, на смотру войск, на молебствии, среди хоругвей, попов и крестьян!.. Ничего этого не надо… Что же остается? Разглагольствования Абрама и ничегонеделание под видом какого-то дела"…
"А что же делать?.. Что нужно народу… Когда меня арестовали, меня ругали. Толпа хотела расправиться со мною, растерзать меня… Губернатора, которого я убила… Я убила… и не знаю даже его имени. Не знаю, кто он… Как ужасно стало его лицо, когда я произнесла наш приговор… Приговор?.. А за что?.. Меня приговорили за убийство… Мы его… За что?.. Вот оно… Это лицо… Оно глядит на меня из темноты ночи… Вздор, это мой платок на спинке дивана… Губернатора любили, а меня ненавидели… У нас в боевую дружину считают за честь идти… Чтобы убивать… Они… палача для меня найти не могут!.. Что же это такое? Абрам кричал: все долой… Собственность… Земля крестьянам… в собственность?.. А их дача в Павловске? А дом на канале?.. Отдадут что ли? Какой обман!.. Отец Абрама свои капиталы держит в английском банке… Вожди… У тех Христос, в рубище рыбака… Бедный, ничего не имеющий, весь для других… У нас: Абрам в платье от лучшего портного и с перстнями на пальцах… Обеды, ужины у Кюба и Донона и связи с балетом… Или Бледный, мотающийся из Швейцарии в Россию с туго набитым золотом кошельком. И меня готовили к этому же… К собственности… Богатству… сытому желудку и хмельной голове… Угару страсти и нравственному излому… Бледный, когда лишал меня невинности, тоже прикрывался какими-то высокими целями. "Вы лучше станете, Юлия, свободнее, больше станете понимать". Тьфу!. Гадость! пошлость… мерзость и все они пошляки… И вся жизнь такая. Скорее конец… Скорее бы!.."
"Там – ничего", – говорила себе. И уже не верила, что «ничего», но ожидала чего-то. И боялась, что в последнюю минуту сорвется совсем неожиданно: "Господи! Прости!"
"Нет! Этого не будет. Признать это – признать все. Бог не создал людей свободными, и Христос подтвердил рабство на земле и личным примером доказал повиновение тиранам… Зачем я о Нем думаю?.. Равенства Он не признал на земле, а о братстве говорил с тоскою, как о чем-то невыполнимом и невозможном на земле… Зачем я думаю о Нем?.. Мы выше Его… Я уйду… сменятся, быть может, многие поколения революционеров, но мы своего достигнем… Достигнем счастья людей… Любви…"
Остановилась в темном углу, смотрела кай безумная.
"Счастья, любви!.. Бомбами, револьверными выстрелами… убийством… насилием… Через трупы людей… Ульянов сказал: нет другого пути… А что такое Ульянов?.. Почему Шевырев?.. Ульянов?.. Я? Кто мы такие? Почему – мы?.. Бледный говорил: вам и им потом памятники будут ставить! Человечество не забудет ваши имена…" Ах!.. Так!.. Опять то же самое… Монументы и преклонение толпы… И возвышение, и неравенство, и подчинение, а не свобода. То же самое, только наизнанку. Был Александр III – станет Ульянов, а останется то же самое. И жандармы, и сыск, и смертная казнь, и палачи… Только хуже будет потому, что за ними вековая культура и брезгливость к крови, за нами грубость каменного века и отсутствие брезгливости".
"Мать?.. Странно?.. У меня была мать?.. Как давно это было… С той поры я привыкла холодно произносить хулу на мать и смеяться над семьей… Семья?.. – мне говорили: семьи не должно быть. Это не человечно. Семья – все… Значит: и часовой, и губернатор – семья… А я убила губернатора… Я не помню матери… Не хочу помнить ни ее, ни отца… Я ушла от них, когда мне было пятнадцать лет и я увлеклась речами Ляпкина… Ляпкин проклял семью и научил меня гнусным мужским ругательствам. Он мне сказал: "В них народная мудрость и отрицание семьи". И когда я пятнадцатилетней девочкой узнала все, я возненавидела мать и отца…"
Юлия стояла у стены… Струи водяного пота на стене блестели от лампы.
Юлия сдержала стон. Хотелось крикнуть: – "Мама!.. мама!.. спаси меня"…
Откуда-то из темноты тянулись невидимые нити связей, казалось, давно уже порванных.
"Нет, только не это! Только не слабость!.. Я человек, а не животное!.. Я ничего не боюсь… И даже лучше умереть… Если не умру?.. Что будет!? Совсем другими глазами стану я смотреть на жизнь… Отыщу маму… Стану молиться Богу!"…
"Слабость… Надо быть крепкой!.. О, если бы знали они, как слабы мы накануне смерти – они никогда не казнили бы!"
XXI
Юлия спала и в то же время чутко ощущала сквозь сон все, что происходило вне камеры и касалось ее. В камере было так тихо, что было слышно, как сипела лампа, а за толстою дверью вздыхал часовой. Ни одни звук внешнего мира обычно не доносился в камеру. Но сквозь сон Юлия услышала разговор на узком дворе равелина, скрип железных ворот, шаги по лестнице и голоса в коридоре. Она вскочила… «Уже!» – подумала она.
Она была спокойна. Умылась, тщательно причесалась, надела шляпу. В ней была она в день преступления, когда ее арестовали. За дверью шел взволнованный разговор. Странно нарушал он тишину ночи.
– Номер восемьдесят седьмой? – спросил кто-то.
И поняла, что про нее. С тоскою подумала, что как «смертник» она не имеет имени.
– Не могу я отпустить, когда бумага без скрепы адъютанта, – ворчливо говорил смотритель.
– А Боже мой! Печати и подпись коменданта в порядке.
– Это точно… Но скрепы нет.
"Еще отсрочка, – подумала Юлия. – Нет, не надо… Я готова. – Хотела крикнуть: – Скорее. Ради Бога, скорее!"…
– Слушайте, вы понимаете, медлить нельзя. Рассвет не за горами. Ехать очень далеко.
– Очень даже понимаю. Но и вы должны понять, что раз предписание не в порядке, я не имею права отпустить восемьдесят седьмого номера.
Позвоните по телефону… Вам сказано верно.
– Извольте… по телефону…
Опять все стихло. Эти минуты были самыми мучительными минутами в жизни Юлии. Она уже простилась с жизнью. И вот опять что-то тянется, удерживает. Так тяжелы бывают минуты, когда уезжающий уже простился с друзьями и вдруг остается, ждет. Молчат провожающие. Все сказано, вянет разговор. Все было сказано в ее душе. Все мысли передуманы. Новая мысль вела к надежде. Юлия не хотела надеяться. Надежда ослабила ее.
Наконец дверь отворилась и смотритель резким, крикливым голосом сказал:
– Восемьдесят седьмой номер!
Звеня шпорами, вошел в камеру Мечислав Иосифович. Он был в шинели и синей с алыми кантами фуражке. Усталое лицо было бледно. Длинный нос в рыжих веснушках висел над рыжими усами, борода, расчесанная на две косматые бакенбарды, блестела. Никогда он не казался раньше Юлии таким безобразным. Юлия заметила, что у него тряслись руки.
"Урод, – подумала Юлия… – Вешателями и палачами могут быть только уроды… А я?"
За ним протиснулся в камеру штатский в черном пальто и в котелке. На очень бледном, холеном, бритом лице его сверкали очки. Он посмотрел на Юлию, вздохнул и стал старательно избегать ее взгляда.
– Одеться потеплее у вас есть во что? – ласково спросил Мечислав Иосифович.
– Нет, – коротко ответила Юлия.
– Гм. Как же так? Очень холодно. Снег, – в какой-то нерешительности проговорил Мечислав Иосифович.
– Я дам женин салопчик, – сказал смотритель. – Он ей ночью без надобности. А вы потом с жандармом вернете.
– Давайте, ради Бога, но только скорее.
– Сейчас, сейчас…
На Юлию надели ватный салоп, доходивший ей до колен.
– Пожалуйте… – сказал Мечислав Иосифович.
Два жандарма ожидали в коридоре, два стояли внизу, у лестницы. Юлия вышла на двор. В пяти шагах от дома возвышалась высокая, темная, гранитная, обледенелая стена. Газовый фонарь освещал сугробы снега. Пошли вдоль дома по узкой, каменной, скользкой панели.
Юлии было холодно в ее тоненьких туфельках. Морозный воздух опьянял ее. Сейчас за домом – железная решетка и ворота. Два часовых в тяжелых бараньих тулупах топтались у ворот. Черная карета, запряженная парою лошадей, и конные жандармы показались темными силуэтами.
Проверили бумаги. Пропустили за ворота. Мечислав Иосифович раскрыл дверцу кареты и подсадил Юлию под локоть. Она легко, привычным движением вскочила в карету. Мечислав Иосифович сел рядом.
"Рад он, – думала Юлия, – что выследил меня и я попалась… Или ему стыдно. Будет он по-прежнему бывать у Сони, играть в карты в клубе с Бледным? Когда-нибудь «наши» прикончат его, как сегодня он прикончит меня… Игра… Какая глупая, однако, игра…"
Против Юлии сели штатский и жандармский унтер-офицер.
У окна кареты, в свете фонаря, моталась лошадиная голова. Белая пена прилипла к железу мундштука, цепка звякала кольцами.
– Трогай! – сказал Мечислав Иосифович и поднял стекло. Он хотел опустить шторку, но пружина не действовала, и окно осталось не затянутым.
Колеса заскрипели по снегу, стукнули о камни, чуть покачнулась карета, круто поворачиваясь на узком дворе, и покатилась мягко и быстро.
Юлия смотрела в окно. "Последние звуки, последние картины, – думала она. – А там", – но тут ее мысли обрывались. Хотела вообразить виселицу и сцену казни и не могла.
Высокая красная, кирпичная стена, тускло освещенная фонарями, тянулась долго. На нее местами налип прихотливым узором иней. Какой-то бульварчик с чахлыми голыми деревьями, темные большие, в решетках, окна белого собора, тускло мерцающие огнями лампадок, опять деревья бульварчика, ворота и мост через канал – все плыло перед Юлией не то наяву, не то во сне. Ехали парком. Был он безлюден, тих и молчалив. Редкие городовые равнодушно смотрели на карету.
У окна надвигалась лошадиная морда, то отставала, то опережала, и тогда вид на улицу заслоняла солдатская шинель. Она распахивалась, и видно было колено, синие с кантом штаны и голенище высокого сапога.
Странны, нелепы, неестественны казались лошадиная морда, шинель, сапоги. Точно снились Юлии.
Живое колено какого-то человека ерзало по бурой коже седла, живая лошадь мотала головой, открывала и закрывала нижнюю серую губу и брызгала белою пеною. Они, живые, ехали для того, чтобы сделать мертвой ее: "восемьдесят седьмой номер".
По улице мерцали фонари, попадались прохожие, вдруг пронеслась мимо, звеня бубенцами, тройка, послышались пьяные крики. Никому никакого дела до восемьдесят седьмого номера.
Юлия ехала в каком-то оцепенении и не сознавала времени. Проезжали длинные мосты. Мутным простором открывалась в сумраке ночи оснеженная река. Пустые дачи, поле, лес… Все казалось Юлии новым. Точно никогда не видела она леса зимою, темных дач с забитыми деревянными щитами окнами и балконами.
"Ах, если бы так ехать и никогда никуда не приехать"…
Но карета остановилась.
Мечислав Иосифович медленно вылез и расправил затекшие ноги.
– Пожалуйте, – сказал он. – Может, хотите покурить?
– Благодарю вас – Юлия закурила папиросу из портсигара, предложенного Мечиславом Иосифовичем. Папироса была кстати. Юлия ослабела. Папироса вернула ей силы, и она вышла из кареты.
Должно быть, светало. В сером сумраке низко упавших тяжелых туч виден был снежный простор моря. Сзади чуть шумел густой сосновый бор. Воздух был свеж, чист и упоительно легко вливался в грудь Юлии. Маленькие ножки тонули в снегу и мерзли.
Что-то длинно и скучно читал человек в черном. Юлия не слушала его. В каком-то блаженном восторге она пила волшебный простор замерзшего моря и тихого бора и не могла напиться.
Ни о чем не думала… Ничего не понимала.
Священник в шубе с непокрытой головой придвинулся к ней с крестом. Она сделала жест руками, отстраняя его. Ей не надо было его. Ненужным казалось прикасаться губами к холодному металлу креста. Все равно – ничего!..
"Если простит, простит и так", – мелькнула неясная мысль… Испугалась самой мысли о возможности, что еще что-то будет… И будет прощение.
Но уже не сомневалась в эту минуту, что сейчас не конец, а начало… И не знала, как готовиться к этому началу… Жадно захотела креста. Но было поздно.
– Что же? – сказал кто-то дрожащим голосом. – Приступим.
Никто ничего не ответил. Жандарм снял с нее салоп. Холодный воздух крепко обнял ее и прижал к себе. Захватило грудь…
Человек в длинном драповом пальто с барашковым воротником подошел к ней, взял за руку и повел за собою.
Она покорно пошла за ним. Он поднялся с нею на дощатый помост.
Стал виднее белый простор моря. Светлая полоса тянулась под тучами.
"Какая-то погода будет завтра?" – подумала Юлия.
– Снимите шляпу! – нетерпеливо крикнул человек в пальто. – Нельзя же так.
Юлия вздрогнула и поторопилась снять шляпу. Она держала ее в руке, ища, куда положить. Шляпа была с широкими полями и дорогими страусовыми перьями. Положить было некуда. Был узкий помост. Снег кругом… Человек в пальто резким движением вырвал шляпу у нее из рук и бросил далеко на снег.
Юлия с удивленным вниманием следила, как ее шляпа вертясь полетела и врезалась полем в сугроб.
В ту же минуту человек в пальто проворно надвинул на голову Юлии пахнущий холстом мешок.
Стало темно. Ей казалось, что это мешок сдавил ее шею так, что стало душно. Она хотела руками поправить его, но руки дернулись и бессильно упали.
XXII
Липочка долго и жалостливо смотрела на затихшего на больничной койке отца. Он лежал страшный и худой, утонув головою в подушки. Косматая седая борода топорщилась вперед, над провалившимися глазами кустились брови. Большие тяжелые руки в узлах вен бессильно брошены вдоль тела.
Грешные мысли колотились в голове у Липочки. "Хотя бы развязал скорее! Доктор говорил, что все равно долго не протянет. Только замучил своими капризами"…
Вошла сиделка.
– Спит? – спросила она.
– Спит.
– Пожалуйте, я вас подменю на часок. – Благодарю вас.
Липочка сняла с вешалки в углу комнаты старенькую, бывшую Варвары Сергеевны, шубку на потертом беличьем меху, укуталась серым шерстяным платком и вышла.
Апрельский вечер тихо догорал. Липочка прошла по дорожке между молодых деревьев мимо часовни с иконой св. Николая Чудотворца за ворота, свернула налево, дошла до конца ограды и села на скамейке. Узкая глинистая грязная дорога на Коломяги отделяла от нее глубокую канаву. В канаве внизу еще лежал серый, рыхлый снег и под ним шумела вода. За канавой были темные поля со ржавой прошлогодней травой, стояли лиловые кустарники и вдали, в синеве бледного вечернего неба, чернел густой Шуваловский лес.
Отец умирал… Может быть, неделю – не больше, могло протянуть еще это длинное худое тело, мог ворочаться этот тяжелый мозг, уже не разбирающийся в самых простых явлениях. Когда отец умрет, Липочка останется одна. Тетя Лени и дядя Володя уехали далеко на юг, где дядя Володя получил место. Фалицкий забыл о своем старом приятеле. Он был верен себе. Он ценил людей по той пользе, какую он мог иметь от них. Михаил Павлович, клубный игрок, спорщик, собеседник и слушатель, ему был нужен, но беспомощный и жалкий Михаил Павлович, все позабывший, говоривший странные, пустые слова, был не нужен Фалицкому, и он ни разу его не навестил.
Одной приходилось справляться со всеми делами. И если бы не помогли Лисенко и Теплоухов – Липочка не знала, как бы она все сделала. Но как-то вышло так, что дворник сказал матери Теплоухова, просвирне, что у Кусковых несчастье: – "Сам с ума спятил", и надо везти его на Удельную, барышне одной никак не справиться. И просвирня послала сына на помощь.
У Теплоухова с Липочкой знакомство было «шапочное». Теплоухов, бывший в одном классе сначала с Andre, потом с Ипполитом, видал Липочку в церкви и знал, кто она. Так же и Липочка знала, что фамилия высокого, толстого, краснощекого гимназиста, продававшего свечи и принимавшего поминания, – Теплоухов.
Теплоухов сказал Лисенко, и они решили, что надо помочь Липочке. Когда Липочка не знала, что делать с больным отцом, они явились к ней, съездили куда надо, достали разрешения. Теплоухов сел на извозчика и, обняв крепко притихшего при виде военной формы Михаила Павловича, повез его на Удельную, Липочка поехала сзади с Лисенко. Они устроили ей возможность поместиться при отце, они же помогли ей передать квартиру, распродать и сдать на хранение в склад мебель и вещи и стали навещать ее, помогая, чем могли.
Липочка знала, что они бедны, как "интендантские крысы", как говорил Теплоухов, и что существенно они помочь ей не могли. Но они давали ей больше, чем деньги, они давали ей нравственную опору, и эти совсем чужие, чуждого ей мира люди стали ей близкими и дорогими.
Деньги уходили. Больница стоила дорого. Михаил Павлович капризничал, хотел то того, то другого, и Липочка, зная, что дни его сочтены, не могла ему отказать. Оставалось в кошельке всего три рубля, и уже нечего было продать или заложить.
Липочка сидела, вдаль устремив прекрасные, большие, серые глаза, такие же добрые и глубокие, как у Варвары Сергеевны, и неприятно пожималась под мягким мехом салопчика. Она переживала сегодняшнее утро. Надо было думать о будущем. Надо было искать работу. Службу в комитете она оставила ради отца. Ее место было занято. Надо было достать хотя несколько рублей, чтобы заплатить за отца, и, как ни жутко было думать об этом, нужны были деньги на предстоящие похороны.
Липочка ездила утром в город. С Финляндского вокзала она пошла пешком на канал к Бродовичам. Ни Сони, ни Абрама не было дома. Нарядный лакей в ливрейной куртке с плоскими золотыми пуговицами и лиловыми бархатными обшлагами и воротником нагло посмотрел на Липочку и сказал:
– Дома их не застанете. Пожалуйте в редакцию. От трех до четырех прием.
Было двенадцать. До двух Липочка съездила на конке на Смоленское, помолилась на могиле Варвары Сергеевны.
"Есть же Бог, наконец, – шептала Липочка белыми сухими губами. – Есть Бог и он мне поможет твоими молитвами, мама!"
Ровно в три, усталая, шатающаяся от голода, Липочка поднималась по мраморной лестнице, устланной, ковром, в третий этаж собственного дома Бродовича, где помещалась редакция. По лестнице вверх и вниз сновали с озабоченными лицами молодые люди и красивые, с завитыми волосами, поднятыми по моде вверх, нарядно одетые барышни.
Липочка прошла в большую полутемную приемную. В ней стоял стол под темною суконною скатертью. На столе были навалены ворохами газеты на всех языках. Толстый рыжий господин в очках, в коротком пиджаке, упираясь коленями в кресло, а локтями на стол, дымя папиросой, просматривал газеты. В углу юноша еврей с черными длинными волосами быстро писал карандашом.
Два штатских разговаривали вполголоса у окна.
Служитель, в такой же ливрейной куртке, как и на квартире Бродовича, подошел к Липочке, остановившейся робко в дверях, и спросил, что ей угодно.
– Мне надо видеть Абрама Германовича по личному делу, – сказала Липочка. – Обождать придется. Присядьте, пожалуйста. Липочка села в углу. В глазах у ней темнело, мутило от голода.
Стоявшие у окна курили сигары и говорили вполголоса.
– Об этом кричать надо, Виктор Петрович, – сказал один.
– Теперь не покричишь, – ответил другой.
– Да… Сильная власть… Глупый, но сильный человек и у него не вырвешь из рук кормило. Но, может быть, вы иносказательно напишете?
– Переносится действие в Пизу и спасен многотомный роман, – смеясь, сказал его собеседник.
Через приемную проходили люди и исчезали за тяжелыми темными дверями… У одних были листы бумаги, у других вороха газет. Два раза выходил и Абрам. Он позвал одного из говоривших, потом вышел и кинул молодому еврею:
– Написали?
Тот вскочил, собрал разбросанные листки и подобострастно сказал:
– Написал.
– Давайте.
Абрам исчез в дверях кабинета.
Было четыре, половина пятого. Липочку никто не звал.
Наконец дверь кабинета открылась. Из нее вышел Абрам с толстым портфелем под мышкой.
Служитель подбежал к нему и, показывая глазами на Липочку, начал что-то говорить.
– В типографию, – сказал важно Абрам служителю, передавая портфель, и, кивнув головой Липочке, процедил: – пожалуйте.
Липочка пошла за ним.
В просторном кабинете пахло дорогою сигарою. Сизый дым струйкой протянулся над столом и стоял, не улетая. Громадный стол был заставлен бронзою и завален бумагами. Липочке особенно запомнилась большая темной бронзы статуэтка, стоявшая на углу стола. Она изображала худую, стройную, обнаженную женщину в бесстыдной позе.
Абрам сел в глубокое кресло за стол и круглыми глазами сквозь пенсне смотрел на Липочку.
– Я – Липочка Кускова, – тихо сказала Липочка. Абрам не шевельнулся.
– Сестра Andre и Ипполита… Ваших товарищей по гимназии. Они бывали у вас… Я тоже два раза была.
– А! – промычал Абрам. – Чем могу быть полезен?
– Мой отец… профессор… умирает в больнице для умалишенных… У нас совсем нет денег… Платить нечем… Я должна была оставить место… Я ищу работу…
– М-м… – сказал Абрам и засунул руку в карман.
У Липочки темнело в глазах. Толстая золотая цепь с брелоками и печатками на большом круглом животе Абрама парализовала ее.
– Я бы могла переводить… Я знаю французский…
– Мало знать, – сонно, в нос, проговорил Абрам. – Надо быть литературным человеком, уметь литературно писать…
Он вытащил из кармана белую двадцатипятирублевую бумажку и протянул ее через стол Липочке.
– К сожалению, мест нет… У меня все полно… Но… я рад помочь вам… Я любил ваших братьев… Мне жаль, что Ипполит не послушался меня и пошел по революционной дороге… Он подавал надежды… Возьмите!.. Я вам даю…
– Простите, – чуть слышно, чувствуя, как кровь приливает к ее щекам, сказала Липочка. – Я прошу труда!..
– Я вам сказал, у меня нет места. Берите!
Липочка нагнула голову и быстро пошла к дверям. Абрам кисло скривился, пожал плечами и спрятал ассигнацию в карман.
– Идиотская дворянская гордость, – пробормотал он. Липочка не помнила, как вышла из кабинета, как, сутулясь и пряча глаза с неудержимо бежавшими слезами, прошла через приемную, спустилась по лестнице и вышла на улицу.
"Мама! Что же это!?.. Мама, что же ты?" – билась тоскливая мысль.