355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Опавшие листья » Текст книги (страница 7)
Опавшие листья
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:31

Текст книги "Опавшие листья"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)

XX

Больше Федя не слушал. Слезы душили его. Притаившись, сжавшись маленьким комочком, отстегнув бляху пояса, чтобы она своим блеском не выдала, стараясь тихо дышать, он слушал жестокие слова отца. И мама, мама не заступилась за него. Тетя Лени молчала! И эти гадкие, стыдные слова про Феню!.. И при тете!

Глаза застилало слезами. Тонули в сумерках лица игроков, и свечи казались расплывчатыми яркими звездочками, от которых шли во все стороны длинные тонкие лучи и тянулись до самого потолка. Он – грубый, он никуда не годный мальчик. Это слушала милая, добрая мама и ничего не сказала. Он стыдными глазами смотрит на Феню и тетя Лени – обожаемая фея-волшебница, нежная, светлокудрая тетя Лени, существо из какого-то особого мира, – слышала это! И что! Что она подумала про него! Стыдно будет показаться ей на глаза.

Стоит ли жить, когда папа не любит его и говорит о нем с таким пренебрежением… За что? За двойку по латыни и тройку с минусом из греческого!.. Но это потому, что Эдмунд Альбертович его ненавидит, а рыжий Кербер никогда не дает ему времени подумать и справиться с аористом. Но по закону Божьему, по русскому у него пять. И по геометрии четыре, по географии, по алгебре, по истории четыре и пять… Папа сказал, что это не важно. Это второстепенные предметы. И Митька на пятой неделе поста вызывал к себе и отчитывал за пренебрежение к наукам. Грозил переэкзаменовкой и оставлением на второй год!

Его все презирают за то, что он плохо учится. Его считают никуда не годным мальчиком.

Неправда!.. Он всею своей жизнью докажет, что это неправда… У дяди Володи в каком-то военном журнале он прочитал одну фразу и запомнил ее навсегда.

"Никакая слава в мире не может сравниться со славою полководца", – так начиналась какая-то военная статья. – "Писатель чтим и уважаем сравнительно малым числом грамотных и читающих его людей, художника и скульптора знает еще меньшее число людей, видавших их произведения, ученого знает еще меньшее число людей науки, – и только имя полководца гремит по всему миру и превозносят его победители и трепещут его имени побежденные и из века в век гремит его имя, передается из поколения в поколение в истории его побед, в легендах, песнях и поэмах"…

Федя дословно помнит эту фразу. В ней он услыхал правду. Да… О каком-нибудь Софокле, Платоне или о Парразии, о художниках древности – что говорит история? Пять-шесть строк. А Киру и Ксерксу, Александру и Юлию Цезарю посвящены целые страницы!.. Их походы изучают самым подробным образом. Осаду Трои мы знаем и только чуть-чуть слыхали про каких-то там ученых…

Кто они? Федя имена их позабыл. А Наполеон? Суворов? Скобелев? Нет спичечной коробки, на которой не красовалась бы фигура бравого генерала и не были бы подписаны стихи о всаднике на белом коне. А Бакланов? Ипполит, когда Федя ему сказал о Бакланове, скривился и сказал: "Не слыхал такого", а Федя сам слышал, как шла рота по плацу и солдаты дружно пели:

 
Генерал-майор Бакланов,
Бакланов генерал…
 

Рявкнут всею ротою и снова тенора звонко, хватая за душу, начнут:

 
Генерал-майор Бакланов
 

и вся рота, могуче отбивая шаг, ответит:

 
Бакланов генерал…
 

Видно, был герой?! Или Гурко, Радецкий"?

И Федя будет таким. Он не будет во время боя сидеть на складных стуликах да издали смотреть на сражение в бинокль, как нарисовано у Верещагина. Нет, на белом коне он пойдет, как шел Скобелев при атаке Гривицкого редута или под Шейновым. Федя помнит эти картины Верещагина. И ему, как Скобелеву, солдаты будут махать белыми кепи и кричать громкое ура!

Он будет полководцем! А разве нужно полководцу знать латинский язык?.. Ему нужно быть храбрым… Федя храбр… Он не боится привидений, он может взять лягушку в руки и не бежит от мыши… Он не боится темных комнат и духи mademoiselle Suzanne не смеют появляться при нем. У него стальные нервы и железная воля – это все, что нужно для полководца. Так ему говорил дядя Володя.

Федя приоткрыл глаза. Свечи горели покойным неярким светом, освещая зеленое сукно, исписанное длинными колонками цифр. Медленно и скупо раздавались слова:

– Пас!

– Пас…

– Владимир Сергеевич, а вы?

Долго молчал дядя Володя и беспокойно разглядывал карты. Наконец говорил холодно, как бы печально, обиженным жалким тоном:

– Я тоже – пас!

XXI

Andre и Suzanne, к великому негодованию тети Кати, заперлись в комнате у Suzanne. Тетя Катя ходила, ковыляя, по столовой, помогала няне Клуше накрывать стол для ужина и говорила:

– Хоть бы гостей постыдилась, бесстыдница! Ох, совратит она Андрияшу.

– И что вы, барышня! – говорила Клуша. – Ведь ребеночком его мадмазель знала. Рази можно такой грех!

– Растут дети! Растут, нянька… Ох, не видели бы мои глаза, как растут. Гадкими становятся барышни, что кобылы здоровые стали – им женихи на уме, танцы, а не то, чтобы серьезное что. Жертва идее, народу… А мальчики? Ипполит от Лизаветы не отходит. А та, бесстыдница, как увидит его, вся краской зальется и глаза блестящие делаются. Ох, нянька, разврат по дому ходит. Нет, чтобы себя в девичестве соблюсти, Христовой невестой остаться, служить человечеству, а не семье. О другом думушка.

– Да что ж им, барышня. Дело молодое. А что ж хоть бы и поженились. Одно, что сестра двоюродная, нехорошо. Так, может, они так только, а там кого другую найдут. Только бы не Софью Германовну.

– А что же Софья Германовна?

– Нехорошо, барышня. Все как-то… Жидовка.

– Эх, нянька! А тут лучше? Француженка… Духов вызывают. Поди – целуются. Я ходила подслушать. Тихо. Не слыхать, чтобы что… А Федя?.. Я уже мамаше докладывала, что Феньку прогнать надо. Пялит на нее буркалы мальчишка… Няня, няня, и какие они хорошие были маленькими!.. Век, нянька, плохой. Стыда не стало. Прежде не так.

– Ну, барышня, что о прежнем поминать! Прежде-то тоже девичьи были. Хорошего мало. Теперь все острастка есть. Нельзя этого.

– Постой, кажись, играют на скрипке. Пойди послушать, что такое. А подсмотреть, хоть и не подглядывай. Темень такая – ничего не видно.

Из комнаты Suzanne слышались тихие звуки скрипки. Окно было занавешено одеялом, и в мрак чуть виднелась стройная фигура Suzanne, стоявшей у столика, посередине комнаты. У книжного шкафа стоял Andre и, прислонившись спиною к шкафу, играл на скрипке, то начиная, то обрывая игру.

– Andre, вы слышите? – задыхающимся взволнованным голосом прошептала Suzanne.

– Погодите… Сейчас поймаю… Кажется так?

– Да… Ми… ми… ми… ре… ми… ми… фа… Я слышу…

Да, так, так…

Жалобная стонущая мелодия начинала нарастать, скрипка пела громче. Недетская страсть заговорила со струн. Точно греховные мысли Suzanne звуками лились ему в ухо. Эта музыка пробуждала в нем новые, незнакомые чувства. Томила неясным ожиданием. Как будто что-то знакомое, где-то слышанное, срывалось со струн; но иными, живыми, полными силы звуками. Чуть глухим, но верным голосом запела, вторя скрипке, Suzanne. И страсть колебала ее голос. Andre почувствовал, как он горячею струею пробежал по его телу. Смычок дрогнул в его руке.

 
Мой голос для тебя, и ласковый и томный,
Тревожит позднее молчанье ночи темной…
 

Плакала скрипка и креп подле нее голос. Он говорил о чем-то таинственном, как тайна бытия, и сильном, как море, готовом унести к неизведанным наслаждениям.

 
Во тьме твои глаза блистают предо мною.
Мне улыбаются… И голос слышу я… —
 

Оставьте… – с рыданием в голосе крикнула Suzanne… – Довольно… Я не могу больше. Сейчас я впадаю в транс… Садитесь… Бросьте… Бросьте вашу скрипку…

Со звоном упала скрипка на кровать Suzanne. Наступила напряженная тишина.

– Садитесь, Andre, – прошептала Suzanne. – Вот так. Холодная рука Suzanne коснулась пальцев Andre. Опять, как ночью в Страстную субботу, приблизились к его лицу длинные блестящие глаза. Горячее дыхание Suzanne обжигало его лоб и шевелило тонкие волосы. Пряный аромат восточных духов туманил сознание. В углу комнаты еле видным красным огоньком на пепельнице тлела монашка и сладкий запах ладана становился все гуще, заполняя небольшую комнату. Было томительно тихо. Время летело. Через коридор и прихожую были слышны голоса игроков в гостиной и всякий раз, как они говорили, Suzanne морщила лоб и шептала с досадою:

– Ах! Мешают… мешают… Ждите… ждите… Чувствую… будет! будет!..

Прошел час. От напряжения у Andre стал проступать на лбу мелкими каплями пот. Его рука стала влажной. Пальцы Suzanne казались еще холоднее.

– Вы слышите?.. – прошептала Suzanne. – Есть… Здесь…

В углу, за умывальником, резко щелкнуло. Точно пол треснул.

Щелчок повторился ближе, у самой кровати, похожий на короткий разряд электричества.

– Не оглядывайтесь… Тихо… Тихо…

Холодная как лед рука Suzanne дрожала. Пальцы корежились конвульсивными движениями, как береста на огне.

– Дух!.. – взволнованным шепотом сказала Suzanne. – Это ты?..

Щелчок раздался у самых ног Andre, и страх перед чем-то непостижимым липкими волнами побежал по телу Andre от ног к голове.

– Дух! – сказала снова Suzanne, и Andre слышал, как срывался ее голос в пересохшем горле. – Ты будешь отвечать нам?.. Я надеюсь, – ты хороший дух?..

Щелчки раздались у постели, у шкафа, у занавешенного окна. Вдруг с тихим шелестом соскочило пришпиленное к окну тяжелое темное одеяло и бледный свет петербургской ночи тихо вошел сквозь натянутую штору и расплылся по комнате. Andre испуганными глазами искал таинственную причину щелчков. Комната стояла во всем своем будничном порядке. Японские бумажные веера висели в углу левее письменного стола, правее были акварели работы Suzanne, у окна косо стоял письменный стол и на нем лежала стопкой бумага. Верхний лист вдруг сдвинулся, точно от ветра, и, медленно порхая, упал на пол возле стула Suzanne.

– Писать будет… – прошептала Suzanne. – Не разрывайте тока… Поднимите бумагу. Карандаш есть?.. Возьмите. Держите так… Дайте конец мне… Так… Хорошо… Дух, – сказала она, чуть возвышая голос – Мы готовы… Кто ты?

Карандаш в руке Andre двинулся и провел волнообразную линию. Suzanne держала его конец в руке, и он нервно двигался, заставляя двигаться и руку Andre.

Лицо Suzanne близко нагнулось к лицу Andre. Белые яркие зубы показались из-под тонких красных губ и были на вершок от губы Andre, затененной молодыми усами. Они ловили дыхание друг друга.

Медленно, едва касаясь бумаги, пошел карандаш. Чуть заметная серая линия потянулась за ним. Буквы сливались с буквами, образуя какую-то круглую вязь, и с трудом угадывались.

– Миласуреи… – прочла Suzanne. – Это имя духа…

– Дух, – прошептала она, и ее дыхание было так горячо, что обжигало губы Andre. – Твои намерения?.. Что ты хочешь?..

Было тихо. Карандаш то трогался, то останавливался в нерешимости и возвращался на прежнее место.

И вдруг резко пошел. Остановился… И буква за буквой написал слово «люблю». В то же мгновение горячие уста прильнули к губам Andre и Suzanne впилась в них долгим жгучим поцелуем несдерживаемой страсти.

Пол зашатался под ногами у Andre, ему казалось, что стул колеблется под ним. Сладко спирало горло, мешая дышать, и он так же, как Suzanne, старался выпить ее дыхание. Это было непонятное блаженство. Он хотел обнять Suzanne за талию, поднял руку, и сейчас же подряд резко застучали щелчки в разных местах комнаты и с треском полетел столик на пол.

За две комнаты раздался испуганный голос Миши. Он кричал во сне:

– Мама… Мама…

Торопливо на его зов пробежала из гостиной Варвара Сергеевна.

– Оставьте, будет! Что с вами, – прошептала Suzanne. – Вы порвали связь… Вы испугали духа…

XXII

Письменный экзамен латинского языка только что окончился. Последний и самый страшный, самый трудный экзамен. Гимназисты, один за другим, подавали листки с написанным extemporale. Первый ученик, Бродович, красивый брюнет с тонким носом и широкими ноздрями, встал первым, тихо подошел к столу, за которым сидели Митька и Верт, сухощавый латинист с маленькими черными бачками у висков, уверенно положил свою работу и вышел, никому не кланяясь. За ним потянулся сухой Лазаревский, страдавший вечным насморком, со старческим плоским лицом и черными острыми глазами, потом подал свою работу коренастый, рано возмужавший Благовидов, сын адвоката, гордившийся своими связями через отца с художественным, артистическим и литературным миром.

Andre кончил последнюю фразу и мучился, правильно ли он употребил сослагательное наклонение. Он попробовал подглядеть у своего соседа, Ляпкина, но тот писал, прикрывая рукою. Andre решительно дописал последнее слово и стал перечитывать. Кажется, вышло гладко. "После того, как Эпаминонд" так, так… perfectum или plusquam-perfectum? Perfectum… да… "и чтобы закрепить свои завоевания, он… Ut… ну, конечно, – finale"…

Andre дописал перевод, встал с нагретой скамьи и подал Митьке.

Митька не глядя положил его на маленькую стопку листов, прикрытых книгою.

Andre поклонился и вышел.

Праздник оконченных экзаменов пел в его душе. В соседнем шестом классе были настежь открыты окна. Они выходили на большой гимназический двор, где за полуразрушенной деревянной оградой был старый, запущенный гимназический сад. На дворе несколько гимназистов младших классов играли в мяч. Они поддавали его палкой вверх и бегали за ним с поднятыми головами, глядя, как поднимался к синему небу, становился золотым и точно таял большой серый мячик. По краям у стен домов росли одуванчики и уже цвели яркими пушистыми желтыми звездочками.

По аллее, шедшей вдоль решетки, ходил Бродович, поджидавший Andre.

В углу класса, у печки, как заговорщики, толпились человек восемь гимназистов, разглядывали какие-то картинки и слушали рассказ Благовидова. Лица у всех были красные, взволнованные, возбужденные.

Andre подошел к ним.

По рукам гимназистов ходили карточки, изображавшие обнаженных женщин. Благовидов с важностью рассказывал товарищам:

– Очень просто это, господа… Прихожу вчера под вечер… Пушкинская, номер четырнадцатый. Зовут ее Анюта… Маленькая, черненькая… спереди кудряшки барашком завиты… Горничная у ней… кричит: "Барышня, кавалеры гимназисты пришли"… Я и Баум…

– Это которого в прошлом году выгнали?

– Ну да… Он теперь в корпусе. Бравый такой кадет… Молодчик…

– Ну, как же вы?.. Не знали совсем. Незнакомые и при шли.

– Это все равно. Соломников нам адрес дал. Принесли пиво… наливку… Шоколадные конфеты… Баум пошел к ее подруге… Я остался… Она говорит: что же, раздеваться будем…

Andre тихонько отошел от гимназистов. У него пересохло в горле и кружилась голова. Было противно. Товарищи, столпившиеся подле Благовидова с красными потными лицами, показались ему похожими на собачонок, стаей бегающих за сучкой. Невысокий, голубоглазый, кудрявый Бачинский, симпатия Andre, чистый, хорошенький мальчик с розовыми щеками, покрытыми нежным пухом, стоял с полуоткрытым ртом. Прищуренные глаза его были масленисты, он неровно дышал и невольно чмокал губами. Он стал противен Andre.

Но уйти Andre уже не мог. Он, отвернувшись лицом к окну и делая вид, что заинтересован игрою мальчиков в саду, слушал одним ухом рассказ Благовидова.

– Удивительно… Неизъяснимое блаженство. Восторг… Это, господа, нечто… Нечто такое, что передать нельзя… Надо самому испытать… Когда я понял это, мне открылась вся прелесть поэзии Овидия и смысл стихов Пушкина и Анакреона… "Ars amandi" ("Искусство любить".), мне стало ясно, как шоколад.

Andre вышел в коридор. Лицо его горело. Он прошел в раздевальную, надел фуражку, ступил одною ногою на двор, чтобы идти к Бродовичу, но повернул назад и тихо пошел домой.

Кровь стучала ему в виски. "Пушкинская, 14… Пушкинская, 14", – повторял он про себя. Зовут Анюткой… Всего три рубля… Неизъяснимое блаженство… А номер квартиры?

Дурак… Надо было спросить… Войти. Каждый может… Спросить дворника, где «девочки» живут…

Он дошел до ворот своего дома, заглянул в пустой двор, на который скупо падали солнечные лучи, и повернул назад. Он не мог идти домой.

– "Неизъяснимое блаженство, – подумал он, – да, так и должно быть… Иначе, почему вся литература вертится подле этого вопроса и нет романа, повести без этого? А история? Благовидов рассказывал про Наполеона и его романы… А почему Александр I вступился за Пруссию? Pour les beaux yeux de la reine de Prusse (Для прекрасных глаз прусской королевы.). Весь мир в этом. И кто не познал этого, тот не жил".

Andre вынул кошелек и пересчитал деньги. Он хорошо знал, что у него четыре рубля сорок копеек, и все-таки пересчитал… Он шел колеблющейся, нерешительной походкой через Кабинетскую к Ямской и остановился. Пошел обратно. Лицо было красно, тело пробивал горячий пот. Перед глазами встала газетная простыня и длинный ряд маленьких квадратиков объявлений врачей-специалистов. Ужас охватил его. Так легко заболеть! Узнает мама!.. Скажет отцу!.. Братья будут знать!.. Лиза… Suzanne… Какой ужас!..

Он вернулся домой и заперся в своей комнате. Мелкая дрожь трясла его, как в лихорадке.

Был полдень. Дома никого не было. Он был один. Он отказался от мысли идти туда, где был Благовидов, но он стал уже другой. Мерещились виденные издали фотографии и казались прекрасными. Тайна глядела с них. Хотелось раскрыть эту тайну. Весь свет перевернулся. Suzanne, Лиза, Соня Бродович вдруг стали другими. Точно он видел их тела сквозь материю платья. Неужели они такие? Они женщины со всею притягательной силой женщины. О Шопенгауэре забыл, но вспоминал стихи Овидия и видел в них новый смысл… "Неизъяснимое блаженство!"… Женщины!

Неделю тому назад был поцелуй Suzanne. Он пережил его снова. Усилием памяти восстановил каждую мелкую подробность последнего сеанса. Он играл на скрипке, Suzanne пела и прервала пение там, где говорится: "Люблю… твоя… твоя…" Потом щелкало. Дух написал это странное слово «Миласуреи». Он прочел наоборот и вышло: «Иерусалим»… написал «люблю» и затем – поцелуй… Кровь ударила снова в голову и прилила к лицу. "Дурак, – подумал он. – Дурак, чего же тебе еще надо? Вот она, настоящая страсть во всей прелести взаимности". И уже во всей власти женщины встал перед ним образ Suzanne. Длинные, миндалевидные, темные глаза в черной опушке ресниц, с темными веками… умышленно небрежно закрученные волосы. "Тонкая, гибкая и, должно быть, – страстная… Француженка!" А он, он ходил вокруг да около и не видел. "Сегодня суббота… – подумал он. – Все уйдут ко всенощной. Ипполит и Лиза уедут. Дома никого. Папа в клубе. Мы одни… Неизъяснимое блаженство… – прошептал он, – неизъяснимое блаженство".

Он обдумывал каждый шаг, каждое движение, и кровь клокотала в его жилах. "Надо отдохнуть", – подумал он и прилег на койку.

"А дальше что?.. Она гувернантка… А вдруг он обманулся… все это не так… Она честная девушка… Закричит… пожалуется маме… отцу… Позор!.."

Вспомнились слова Благовидова и его смех через растянутый рот, из которого торчали гнилые зубы: "Теперь честных нет. Всякой хочется".

Уткнулся лицом в подушку и лежал, ни о чем не думая, с горящей воспаленной головой и спутанными волосами. Томился… Казалось, не наступит никогда вечер.

XXIII

В сумраке комнаты с окном, занавешенным одеялом, чуть намечались так хорошо знакомые и давно надоевшие предметы. Сквозь щели окна с боков пробивались лучи вечернего солнца и таяли в темноте и только там, где упадала их узкая полоса, в странной четкости вставали: ножка стола, угол чернильницы, корешок книги.

Andre привык к сумраку и видел письменный стол Ипполита, стоящий у стены, свой стол у окна, кровать Ипполита, низкую, железную, с бело-розовым одеялом и двумя мягкими подушками, этажерку с книгами на стене, другую, стоячую, с толстыми на ней листами гербариев, с ящиками насекомых. В углу умывальник… Сам Andre сидел на стуле, и у него было чувство, как перед какою-то медицинской операцией. Сердце колотилось… во рту пересохло.

Ипполит давно уехал с Липочкой и Лизой в Павловск. Миша с утра исчез играть с гимназистами в лапту. Отец в клубе. Все остальные в церкви. Голос Фени был слышен на дворе, она зубоскалила с дворниками. На кухне была только Аннушка.

Suzanne обещала прийти на сеанс. Если через пять минут она не придет, он пойдет к ней. – Andre…

Дверь тихо отворилась, и в золоте узкого солнечного луча, пробивавшегося из столовой в коридор, появилась Suzanne.

– Вы уже все приготовили… Постойте, а столик? Я сейчас принесу.

Она ушла и вернулась с небольшим круглым столиком на столбике. Они сели. Положили руки.

– Andre. Я боюсь, сегодня ничего не выйдет. Я не в настроении. Боюсь, что не впаду в транс, – сказала Suzanne. Ее голос дрожал.

Andre сидел, не смея дышать. Его слух был так напряжен, что он слышал, как тикали его серебряные часы на письменном столе. Малейший шум на дворе доносился, заглушенный одеялом и шторой. Хохотали дворники. Мороженщик кричал на дворе.

– Дух, ты здесь? – спросила Suzanne, и голос ее отозвался по углам комнаты. Ничто не треснуло, ничто не щелкнуло в углу.

– Нет, ничего не выйдет, – сказала надорванным голосом Suzanne и быстро встала. Andre несмело взял ее за талию. Она стояла, опустив голову и руки. Лицо ее горело. Andre неловко стал целовать ее в губы, щеки, в шею, куда попало. Она не отвечала на поцелуи, не шевелилась, – не противилась.

– Что вы делаете? – прошептала она испуганно, когда он дрожащими руками стал расстегивать сзади пуговки ее кофточки. – Зачем?..

Он повлек ее к постели Ипполита и усадил на нее. Он ничего не помнил и не соображал. Временами у него темнело в глазах. Она смотрела на него испуганным взглядом, но помогала раздеть себя и покорялась каждому его движению.

– Andre, – прошептала она… – Что же это?..

"Неизъяснимое блаженство"… – прошептал Andre, когда полуодетая Suzanne вырвалась от него с блузкой в руках и пробежала в свою комнату. Он криво усмехнулся. Он сидел на смятой и взбудораженной постели Ипполита и думал. Весь разговор их в пасхальную ночь вставал перед ним и ясно было одно. Он не создан для этого. Ни для любви, ни для страсти… Ни вообще для жизни… Все это довольно-таки противная штука. Давно уже решил он, что жить не стоит. Тогда, под звон колоколов, Suzanne сказала ему, что жизнь заключается в любви, что любовь есть цель и наслаждение жизни. Иначе говорили Шопенгауэр и Скальковский, каждый по-своему…

Andre встал, привел комнату в порядок, снял с окна одеяло.

– "Если бы кто видел?!.. Какая гнусность. И если это надо делать таясь, как вор, так что же здесь хорошего?!."

Он схватил с полки первую попавшуюся книгу, развернул ее и бросил на стол., Квартира оживала, могли войти. Он раскрыл книгу… Геометрия…

"Геометрия, так геометрия! Не все ли равно? Две параллельные линии никогда не встретятся, – прочел он… – И мы не встретимся больше никогда… Стыдно… А как же?.. Нет… это надо продумать… Что же было? Было что-то стыдное, ужасное… Но как же Suzanne? Он должен теперь жениться на ней. Ему восемнадцать лет, ей тридцать четыре. Через три года он может на ней жениться. Они будут жить вместе… всю жизнь… У них будут дети… Нет… это невозможно… Но вообще… Чего же он хотел? Какая цель этого нелепого существования, называемого жизнью? Сегодня утром он писал extemporale на экзамене. Старался… мучился… Для чего? Чтобы кончить хорошо гимназию. А потом?

Со двора был слышен смех. Пиликала гармоника. Смеялась Феня. Andre послышался голос Феди.

"Федя может. Ему все открыто. Теперь, поди, сидит с савинскими кучером, конюхом и Феней, щелкает семечки, смеется. Его все радует: светит солнце – бежит, кричит: "Мама, мама! Посмотри, какое солнце! Как красиво горит оно на окнах!" Льет дождь – "Какой приятный дождь! Мама! Это весна идет с дождями, смывая снега, скоро лето!" Летят зимою снежинки, а Федя у окна: "Мамочка – как создал Бог снежинки!" Чудак Федя. Он поверил в эту сложную сказку, придуманную попами, и его не собьешь… Федя не растерялся бы… Две параллельные никогда не сойдутся… И черт с ними… и пусть не сойдутся. Недавно Соня Бродович сказала: "Если жизнь не удается – возьми и уйди". Соня Бродович! Уж если жениться, если надо это все… "неизъяснимое блаженство", так жениться на Соне. Такой красавицы не было и не будет… И как богато они живут!.. На Пасху он был у них. Они евреи, но все служащие ее отца христиане, и в их доме, на Екатерининском канале, были устроены роскошные разговены и пасхальный стол во всю громадную столовую трещал от пасок, баб, куличей, пляцек, мазурок, баумкухенов, окороков и всякой снеди.

– "Соня, – сказал он ей, – как же это, ведь вы – евреи?" – Она задорно повела плечом и, вскинув на Andre свою изящную голову, матово-бледную, с темными волосами, ползущими на лоб, сказала: – "Истинно интеллигентный человек не имеет религии. Он не верит в бога. Но это доставляет радость людям, и папа решил это сделать".

Воспоминание о Соне обожгло Andre. "Если бы это Соня? О! Все было бы иначе! Она бы не убежала так!.. Все, все было бы иначе. Да и не могло бы быть так".

Вдруг встали все подробности жизни в тесноте, на маленькой квартире и то, чего не видел и не понимал раньше, стало так ясно.

– Suzanne моя жена! Suzanne невеста. А что скажет мама… папа?!! Крику, брани, попреков не оберешься… Ипполит будет кривить тонкие губы, Липочка сделает «ужасное» лицо и скажет: "Andre, неужели это правда? Ты и Suzanne! Какой ужас!" У нее все – ужас… А Лиза?.. Лиза!.. Как, должно быть, надменно-презрительна будет ее усмешка. Andre – замкнутый полубог и спутался со старой гувернанткой. О, какая пошлость!.. Миша будет сидеть на углу стола и смотреть любопытными глазами, и если не осудит кто, то только Федя… А тетя Катя!.. Она уже ищет, подглядывает, прислушивается и, если узнает, – как будет торжествовать! Она давно ненавидит Suzanne, давно преследует ее за то, что она занимается спиритизмом… Хорош спиритизм!"

Andre встал и еще раз брезгливо оправил подушки и одеяло. Ему все казалось, что постель выдаст.

Вечерело. Его позвали пить чай. Он отозвался нездоровьем и сказал, что не хочет. Он слышал через стену, что и Suzanne отказалась. Отец рано вернулся. Ходил по столовой и все ворчал.

– "Надо решиться! – жить не стоит. Но и надо иметь мужество объясниться".

Andre написал записку: "Прошу вас, завтра, в 10 утра, в Михайловский сад у дворцовой решетки", – сложил и молча просунул под дверь комнаты Suzanne.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю