Текст книги "Опавшие листья"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)
VII
Когда Ипполит с Федей пришли в девятом часу к Бродовичам, гостиная уже была полна молодежью.
За концертным роялем с поднятой крышкою, на круглом стуле, сидел Ляпкин, в черном сюртуке. Длинные волосы мягкими пушистыми прядями висели почти до плеч. Ляпкин небрежно наигрывал на рояле какие-то вариации. Ипполит подошел к Соне. Она молча пожала ему руку. В это время Ляпкин оборвал игру и сказал приятным, мягким баритоном:
– Это Бах. Удивительная музыка. Я совершенно им поглощен… Никогда раньше не подозревал, что он писал такие вещи. Вы этого нигде не найдете! Какая красота! Тоже Бах.
– Вы не помните симфонии Рубинштейна? – спросила Соня.
– Эту? – Ляпкин начал играть.
– Да, эту. Помните, в последнем московском концерте он начал ею.
Ляпкин обернулся.
– А вы слыхали его вариации на его же «Ночь»? Это только что написано. Не знаю, есть ли в продаже?
Соня гибким жестом указала вошедшим Ипполиту и Феде на диван. Они сели рядом.
В юнкерском мундире с галуном, белыми армейскими петлицами и тремя нашивками на красных, обшитых золотом погонах, в черном ремне с золотою бляхою с пылающею гранатой, со штыком, в смазанных сапогах, от которых пахло тем особым, солдатским, русским запахом, который так нравился Варваре Сергеевне, Федя чувствовал себя неуютно. Погоны, штык в черных лакированных ножнах с медным шариком и высокие сапоги казались здесь неуместными, почти неприличными. Он был здесь единственным военным. Ему пришла в голову странная мысль: "Нужна ли армия всем этим молодым людям, собравшимся у Бродовичей?"
Молодые люди были хорошо, по моде, одеты. Изящные визитки, вычурные галстуки, длинные черные сюртуки, студенческие сюртуки и мундиры бутылочного «гвардейского» сукна виднелись крутом. Абрам в модной светло-серой расстегнутой тужурке, с белым пикейным жилетом с золотыми пуговицами и толстою золотою цепью, казался старше и полнее. Дамы и барышни по-вечернему, в блузках, застегнутых сзади, с пышными пуфами на плечах, в корсетах и длинных прямых юбках. Две барышни были стриженые, бледные, в простых беленьких с прошивками шерстяных блузках. Наискось от Феди сидела хорошенькая рыжеватая полная блондинка. Она внимательно смотрела прямо в глаза Феде. Лукаво-добродушная усмешка легла ямками на ее розовые щеки. Почему-то она сразу понравилась Феде.
– Мне кажется, эту вещь Главач дирижировал этим летом в Павловске? – сказала Соня, когда Ляпкин кончил играть.
– Не может быть, Софья Германовна. Эта вещь написана несколько дней назад, – вставая и небрежным движением откидывая назад волосы, сказал Ляпкин. – Мне ее Антон Григорьевич дал в рукописи.
– Ляпкин, – поворачиваясь к музыканту, сказала блондинка, разглядывавшая Федю, – вы читали последние музыкальные очерки Кюи?
– Ляпкин пожал плечами.
– Неистовый Цезарь! – сказал он. – Он и Стасов с Бородиным и Мусоргским хотят весь мир перевернуть. Могучие кучкисты!
– А что же, – сказал из угла гостиной Алабин, – Быть может, кучкисты и правы. Все должно совершенствоваться, совершенствуется, идет вперед и музыка.
– Вагнер пытался сказать новое слово, – снисходительно сказал Ляпкин. – Успеха у нас не имел. Мы, славяне, воспитаны на итальянской мелодии и bel-canto (певучести мелодии) и нас речитативами и короткими музыкальными фразами не поймаешь. Им никогда не дойти до изящества Чайковского и Рубинштейна.
– Вы не сыграете нам еще что-нибудь? – сказала мать Сони.
– Простите, Фанни Михайловна, я эти дни мало упражнялся. И нет ничего. Если позволите, следующий вечер я весь посвящу Листу. Я его особенно люблю. И по мне: это король фортепьяно.
– Как вам понравился наш новый рояль? – жеманно улыбаясь, спросила Фанни Михайловна. За эти пять лет она постарела, но, выкрашенная в рыжий цвет, набеленная и подрумяненная, с подведенными глазами, она не казалась старой.
– Ну еще бы! Беккер! Старый славный Беккер. Великолепен. На нем удивительно приятно играть.
– Соня, – обратилась блондинка, – познакомь меня с господином юнкером.
– Это Федя, брат Ипполита, Федор Михайлович Кусков, а это моя подруга Любовь Павловна Буренко.
Федя встал и щелкнул каблуками. Румянец залил его загорелые щеки, едва покрытые нежным пухом.
Любовь Павловна протянула ему руку и сказала:
– Садитесь поближе. Я дочь военного и вам со мной будет легче. Вы сын профессора Кускова?
– Да, – сказал Федя.
– Я когда-то изучала его записки по статистике.
– Вы на курсах?
– Я медичка, – сказала Любовь Павловна. – Не смотрите на меня с ужасом.
– Я… нет… что вы, – смущенно сказал Федя.
– Думаете: "анатомирую трупы"… Да? Нет, просто люблю человечество, народ и хочу ему помочь. Внести свет и здоровье в его темную хату… А!.. сейчас Канторович будет стихи читать.
В зале задвигали стульями, усаживаясь и поворачиваясь к углу, где стоял ломберный стол с двумя свечами, графином с водою и стаканом. К нему подошла молодая еврейка с матово-бледным лицом.
– Если бы она не была еврейкой, – сказала Любовь Павловна, – и такой типичной еврейкой, она могла бы быть на Императорской сцене. У нее читка лучше, чем у Савиной, а надрыва больше, чем у Стрепетовой. Вы савинист или стрепетист?.. ш-ш… начинает… После!
– "Мечты королевы", стихотворение Надсона, – сказала музыкальным голосом, наполнившим весь зал, Канторович и начала читать.
– Федя, – сказал Ипполит, едва кончилось чтение. – Надсон тоже был юнкером твоего училища, но он не отзывался о нем так восторженно, как ты. Училище томило его и, может быть, оно виновато в том, что он страдает неизлечимой легочной болезнью.
Федя прослушал замечание Ипполита о болезни и о том, что Надсон не любил училище. Он запомнил лишь: Надсон – поэт, юнкер их училища. Федя преисполнился гордости за училище.
Аплодисменты в зале не смолкали, и Канторович снова вышла к столу.
– «Не говорите мне: он умер»
истерично выкрикнула она, высоко заломив руки.
– "Он живет!
Пусть жертвенник разбит! – огонь еще пылает.
Пусть роза сорвана – она еще цветет.
Пусть арфа сломана – аккорд еще рыдает."
Гром рукоплесканий покрыл ее слова. Канторович печально склонила голову и, не кланяясь, прошла на свое место.
К столу шатающейся походкой, повиливая бедрами, вышел Алабин, тщательно расправил сзади фалды сюртука, уселся на стул, положив на стол руки, и обвел жирной головкой всю публику. Масленые глаза его засверкали за золотым пенсне.
– Великая французская революция и ее принципы, – сказал он и сделал длинную паузу.
Все сидели молча, устремив глаза на Алабина. Ярко горел крупный бриллиант на его толстом коротком пальце.
– Великая французская революция совершилась сто лет тому назад и как бы ярким факелом темную ночь народов осветили ее искрометные лозунги: свобода, равенство, братство. С этими кровью гильотин и огнем пожаров начертанными, священными для человечества словами французский народ прошел всю Европу, и звуки марсельезы потрясли затхлые подполья благословеннейшей Москвы и будили новые мысли в темном сознании народа-раба, – начал Алабин сильным звучным голосом.
– Свобода, равенство, братство, – продолжал он после короткой паузы, – эти три великих слова начертаны на каждом республиканском здании современной Франции. Но нигде в мире нет ни свободы, ни равенства, ни братства и меньше всего эти принципы привились к самому французскому народу. Стоит прочитать цикл романов Золя, этого великого натуралиста, и познакомиться с его почтенною семьею Ругонов, чтобы понять, что та же средневековая темнота рабства, подчинение бедного богатому, то же издевательство сильного над слабым царит во Франции теперь, как было и до французской революции. Быть может, лишь сняты пестрые наряды шутов и удалены красота и блеск королевского времени. Теперешние шуты и рабы ползают в лохмотьях.
– Там, где начертано слово: равенство, сидят жирные чиновники, обкрадывающие народ, надменные кюре, играющие на темноте человеческой души, или слащавые аббе Мурэ.
– О братстве говорить не приходится. Значит, великая французская революция прошла понапрасну и кровь королей, Дантонов и Робеспьеров, кровь Шарлотты Кордэ пролита без пользы? Я нарочно просил нашу талантливую, прекрасную, совершеннейшую артистку Ребекку Абрамовну прочитать только что слышанное нами и покрытое громом аплодисментов стихотворение нашего молодого поэта:
"Пусть арфа сломана – аккорд еще рыдает".
– Пусть в стране, первою провозгласившею права человека, поруганы эти права. Мощным колокольным звоном пронеслись они по всему миру, громкими пушечными выстрелами раздались они, разбудили совесть людскую, и она уже больше не заснет никогда!..
VIII
Федя сидел, смотрел и слушал. Его сердце билось. Невольно вставали сравнения, и на первый взгляд эти сравнения были не в пользу училища, не в пользу того, что он так беззаветно любил.
Два дня тому назад, в четверг, в малом учебном зале был домашний музыкальный вечер юнкеров.
Юнкер Байков декламировал новые стихи К. Р. из военной жизни.
"Гой, Измайловцы лихие!
Скоро ль вас увижу я,
Стосковалась по России,
И по вас душа моя!"…
Свежим запахом красносельских полей, ароматом кашки и дудок, покрывших луга у Никулино и «Скачек», веяло от стихов, и были просты и понятны картины.
Играл юнкерский оркестр, пели певчие. За душу берущие русские песни неслись по залу. С замиранием сердца слушал Федя "Эй, ухнем". Таяли, примиряясь, становясь чуть слышными, звуки большого юнкерского хора. Пели "Вниз по матушке по Волге", пели славный кадетский гимн:
"Дружным, кадеты, строем сомкнитесь,
Смело грянем песню свою…"
Последним вышел юнкер 2-й роты Скородинников и прекрасным баритоном пел смешные куплеты. Оканчивались они припевом:
«Графинчик, мерзавчик, зачем ты пустой?»
Зал с некрашеными дощатыми полами был черен от юнкерских бушлатов. Кроме юнкеров было несколько ротных офицеров. По стенам тускло горели лампы и тонули в сумраке портреты государей. Окна без занавесей глядели черными стеклами на темный двор. Тогда все казалось иным. Было светло и хорошо. На узкой скамейке без спинки рядом с Федей сидел «помпонь» Старцев. Хорошая песня кралась в душу и звенела родными струнами. Все говорило о России, о ее славе, о ее быте.
Поздняя осень, грачи улетели!
Начальными аккордами порхали сдержанные голоса, и Федя видел: позднюю осень, черные поля, жнивье и узкую полоску несжатой нивы, тоску наводящую своею печальною заброшенностью.
Русь со всем ее укладом, с водкой и закуской, с печальным бытом и громкими победами стояла перед ним, и в бедном зале с круглыми пирамидами старинных ружей она не казалась плохой…
Здесь…
"Самая печальная страна в мире" – вспоминались ему слова Ипполита.
Ярко, многими свечами горела наверху золотая люстра, и радугой отсвечивали граненые подвески. На рояле, на большом круглом столе, на косом столике, на маленьком золотом среди цветов, возвышались стройные, витые из бронзы, мраморные и гранитные колонны. На них горели большие керосиновые лампы. Шелковые красные, палевые, светлые, разрисованные акварелью, голубые, причудливой формы абажуры светились волшебными цветами и создавали углы и пятна света. Там было светло, как днем, ярко блистали среди цветов лица молодежи и казались свежими и прекрасными. В другом углу все было в красных полутонах, дальше в синеватом сумраке низко, задумчиво склонились красивые девичьи головки…
Все было богато и роскошно. Нежные, зеленые, смеющиеся пейзажи Волкова сверкали золотом тяжелых рам, и гляделись из них "лужайки парка", «прудки» вся тонкая прелесть лета. В углу со стены важно глядел старик в плюшевом средневековом кафтане и маленькой черной шапочке – под Рембрандта, а кто знает, быть может, и настоящий Рембрандт. На полу ковры и коврики, звериные шкуры, небрежно брошенные, дорогие.
И ни слова о России. "Мечты Королевы", музыка Баха, странная, глубокая, вдумчивая мелодия вводили в новый мир, и казался он шире, необъятнее, важнее и значительнее России. Точно потухли, потускнели краски русской природы, осталась черная необозримая равнина полей и стая ворон над нею. Поле, усеянное обнаженными мертвыми телами, и священник в черной ризе, с кадилом, рядом солдатик в старом мундире, как на картине Верещагина.
Ни одного примера из Русской истории, ни одного имени русского не было здесь произнесено. Никому не нужная, на задворках Европы, где-то между старым хламом, рядом с пыльным Китаем, стояла Россия, лишняя, тормоз в могучем стремлении человечества к прогрессу.
Жутко стало Феде. Оглянулся кругом. Нерусские лица везде, Мерно, четко говорил Алабин. Без акцента, русским точным языком. Но вдруг проскочило: "ему пришлось отлучиться на пару дней", и пахнуло жидом… Внимательно слушает Абрам. Его курчавая голова наклонена, длинное лицо задумчиво, и красиво опушены ресницами его голубые глаза. А тень от свечки удлинила ему нос, дала два незаметных штриха, и глядится с тени страшное хищное лицо.
У рояля, опершись спиною, стоит Соня. Безжизненно упали тонкие белые руки, в золотых тяжелых браслетах, серовато-голубая нежная материя длинными складками окутала стройную фигуру. Но широкие ее бедра, длинная тонкая талия и гордый профиль чеканной головы с длинным носом и раздутыми ноздрями, поднятый кверху, кричат: "еврейка, еврейка, красивая еврейка!"
Они богаты. У них бронза и золото, ковры и лампы, а дома зеленая Липочка ходит, заломлены в отчаянии руки и в 22 года изжила волю к жизни. Бедная мама сидит под лампой с бумажным абажуром, квадратом распялены тонкие стальные спицы и она быстро вяжет чулок… Лиза сидит где-то в деревне, в школе. Еще не пришел этот новый золотой двадцатый век, прочно сидит тяжелый император с добрыми синими глазами и с русской мужицкой бородою, а уже все лучшее у них.
Что им Россия?!?
Кончил Алабин. Соня начала играть на арфе.
По гостиной неслись меланхолические звуки. Но не русские были эти звуки. Звучала в них старина далекого Востока, поднимались мутные образы Сафо, точно миражами плыли картины Семирадского, синее море, розовые горы, синие тени от ненаших деревьев, плющ, виноград, смоковница, апельсины, девушки в длинных одеждах и полуобнаженные юноши…
Федя чувствовал на себе чей-то взгляд сзади. Он точно сверлил его затылок.
Федя вздрогнул и оглянулся.
IX
В углу, у двери, в тени от портьер, в глубоком кресле сидела молодая женщина. Ее глаза поразили Федю. Большие, светлые, чуть раскосые, длинные, точно нечеловеческие, они глядели с какою-то неуловимой усмешкой. Густые волосы блестящею пепельно-серой волною поднимались над узким лбом. Лицо удлиненное, овальное, большие бледные губы протягивались под носом и упрямый подбородок был не женски жесток.
Она была в бальном открытом платье из блестящего черного шелка с пальетками и кружевами. Яркая, как кровь, роза трепетала с левой стороны ее груди.
Федя не слыхал, когда она вошла. Быть может, она была и раньше?
Федя нагнулся к Буренко и спросил: "Кто это сидит в углу?"
– Вы не знаете? – сказала Любовь Павловна. – Это Юлия Сторе. Как вы ее находите?
– То есть? – спросил он. – Я не понимаю вас.
– Считаете вы ее красивой?
– Да… Нет…
– Ну, конечно, – сказала Любовь Павловна. – Этого ответа и надо было ожидать. И никто не поймет! Разобрать порознь: волосы, глаза, губы, рот, щеки, рост – красавица, а вместе: какая-то обреченность в ней… И знаете: страшная она женщина. Бойтесь ее. Ваш брат, кажется, увлечен ею… Какая-то в ней тайна. А я не люблю ничего таинственного.
Буренко нервически засмеялась и продолжала:
– Говорят, что в ней какие-то особые флюиды, что она ясновидящая, что она может предсказывать будущее. В прошлом году она подошла ко мне и сказала: "С той дамой, что так весело говорит с вашим братом, сегодня ночью случится что-то ужасное, хуже смерти". – Почему? – спросила я. "Я вижу темную мглу кругом ее лица". И представьте, когда та дама возвращалась домой, ее на лестнице подстерегла соперница и облила серной кислотой. Она страшно мучилась два месяца и умерла уродом. Без глаз, с черным лицом. Другой раз один молодой полковник спросил ее, какова будет его судьба. "О, – сказала она ему, смеясь, – у вас вся голова в золотых лучах, какая-то радость вас ожидает". Через два дня совершенно неожиданно он получил полк…
– Занятно, – сказал Федя, – Как же это так она?
– Занятно-то занятно, но и страшно. Вы знаете, она захочет – и вы с этого стула не сойдете, как бы ни хотели. Она жуткая. Притом она состоит в политической партии. Она нарочно так одевается, чтобы…
Едва Любовь Павловна произнесла эти слова, как Юлия медленно поднялась с кресла и ленивой кошачьей походкой прошла мимо нее, чуть ответив кивком головы на поклон Любови Павловны. Какой-то студент, сидевший на маленьком золотом стулике перед Федей, точно сорвался, уступая ей место. Она величественно, как королева, наклонила голову и медленно опустилась на стул.
Спина ее была обнажена. Перед Федей была белая как мрамор, чистая, без единого пятнышка, женская спина, прекрасные покатые плечи и тонкая шея, на которую от поднятых волос сбегали нежные золотистые завитки.
Эта спина томила Федю. Он не мог встать и уйти. Ему было совестно смотреть на нее, но он не мог оторвать от нее глаз. Он испытывал то же чувство, что испытал раз на даче, кадетом, когда забрался в кусты и подглядывал купающихся женщин. Было до боли стыдно и жутко и было томительно сладко. Кровь то заливала его лицо, глаза плохо видели и в ушах звенело, то отливала от головы и вязло что-то на зубах.
Он вынул часы. Было одиннадцать. Надо было непременно встать и уйти. Иначе он опоздает из отпуска и ему «влетит». Но встать он не мог. Белая спина, окаймленная черными кружевами, его приковывала к месту и он не мог встать. Любовь Павловна что-то говорила ему, он не слышал ее слов.
– Сейчас читать будет Корольковская, – сказала Любовь Павловна.
– А! – точно очнулся от сна Федя. – Что читать? Кто?
– Стихи. Это восходящее светило. В провинции она имела колоссальный успех и сразу получила приглашение сюда. Савина стареет. Она займет ее место.
"Савина стареет, – подумал Федя… – Корольковская будет читать стихи. Вот кончит и уйду. Я еще поспею. Отсюда прямо на набережную. Но сегодня дежурный поручик Крат… Ужасно. Надо идти. Что же меня держит? Почему я не встану и не пойду?"
"Скажи мне: ты любил на Родине твоей?
Признайся, что она была меня милей.
Прекраснее"… – Она была прекрасна! —
Любила ли она, как я, тебя так страстно!"
читала у столика Корольковская.
Федя не слышал ее голоса. Спина Юлии смущала его. Снова, тихонько, из-под полы мундира он достал часы. Надеялся, что ошибся. Может быть, ему показалось, что так поздно. Часы показывали двадцать минут двенадцатого.
– Мне пора. Прощайте, – вялым голосом проговорил он Любови Павловне.
– Идите, идите, – прошептала Любовь Павловна. – Еще опоздаете. Я знаю, как строго. Знаете что, не прощайтесь. Уходите так a l'anglaise (по-английски) – это здесь можно. Все так.
Маленькая теплая ручка Любови Павловны крепко пожала его руку и точно придала ему силы.
Он встал. Юлия повернула к нему голову. Ее глаза смотрели насмешливо. Федя чуть не остался. Краснея от смущения, скрипя смазанными сапогами и оставляя за собою солдатский запах сапожной смазки, он прошел через гостиную и прихожую. С трудом среди груды пальто отыскал свою шинель. Башлык был смят и наполовину выдернут из-под погона. Зеркало было завалено доверху шапками. Дома его всегда оправляла мама, любовно осматривая, все ли у него в порядке. Здесь никого не было. Он расправил как мог башлык и заложил концы за ремень. «Неважно», – подумал он.
Он открыл дверь и побежал вниз по мраморной лестнице, устланной ковром.
Ночной морозный воздух освежил его. Он шел то шагом, то бежал, легко, на носках, проносясь мимо удивленных пешеходов. У него не было денег на извозчика.
Когда он входил в училище, часы под площадкой показывали пять минут первого.
"Опоздал!" – подумал Федя, и душа его упала. Он огляделся в зеркало. Да, неважно. Смятый башлык подогнулся, концы торчали неаккуратно из-под низа ремня.
Поручик Крат в пальто и барашковой шапке, с револьвером и шнуром, дремал на соломенном диване перед конторкой с юнкерскими билетами. При звуке шагов Феди он поднял толстое, красное, опухшее лицо, обросшее молодой бородкой, и внимательно осмотрел юнкера.
– Господин поручик, портупей-юнкер роты Его Величества Кусков является из отпуска до поздних часов, – сказал Федя, вытягиваясь у конторки и держа правую руку у края барашковой шапки, а левой подавая маленький розовый билет.
– До двенадцати? – спросил грубым голосом Крат.
– Так точно, господин поручик.
– Пять минут первого, – сказал поручик. Федя промолчал.
– Явитесь завтра к капитану Никонову, доложите, что опоздали и… и… и, – заикнулся Крат, – весьма неопрятно одеты-с! Ступайте!
Федя четко повернулся кругом и, ступая с носка, вышел из дежурной комнаты.
В голове у него шумело. Он был голоден. Чая у Бродовичей он не пил, постеснялся пройти в столовую, а до ужина не дождался. Мысли неслись разорванными клочками точно тучи после грозы.
Он медленно разделся, расправил и сложил по форме башлык и уложил его под матрац, снес шинель в шинельную, почистил и сложил мундир и новые шаровары, уложил их в конторку, перекрестился на образ, кротко мигавший огнем лампадки за вторым взводом, и лег под одеяло.
Ноги были холодные, щеки горели. Подумал: "Завтра в шесть часов утра вставать. Пять часов сна. Являться к Никонову. Арест или без отпуска. Срам… Старший портупей-юнкер!" Не сладкой показалась ему жизнь, и он тяжело вздохнул и открыл глаза.
В пустом сумраке тонули ряды кроватей со спящими юнкерами. Разнообразный храп сливался в какую-то скучную мелодию. Тоскливо, как тень шатаясь, ходил по длинному коврику дневальный; широко раскрытые глаза его были полны сном.
"Поручик Крат
Твердил стократ,
Что он совсем
Аристократ.
А между тем
Известно нам,
Что он мужик
И хам.
– вспомнил Федя юнкерскую шутку на грубого Крата. – «Бог с ним со всем! Не это важно. А что же? Что?». Встала большая зала с открытым роялем, цветные яркие блики ламп, услышал довольные, сытые голоса и поплыла перед глазами спина Юлии, ослепительно белая, полная жуткого соблазна. Потянулся в постели. Стало страшно… Но вдали в углах ротного помещения вспорхнули тихие голоса: «только не сжата полоска одна, – мрачные думы наводит она!..» – «Эй, ухнем… эй, ухнем!» – отдалось из другого угла. Ожили старые стены. Вступили в бой какие-то светлые духи с духами тьмы, прельщавшими Федю роскошью и сладкой рафинированной жизнью новой аристократии.
… Les chants de'sesperes sont les chants les plus beaux… Стройно пел юнкерский хор старую кадетскую песню:
Все мы готовим себя на служенье
Славной отчизне, отчизне родной!
И блекли краски, погасали огни душной залы, лица румяной черноволосой молодежи тускнели. Жидом рисовался Абрам и жидовкой Соня. Зеленым блеском вспыхнули глаза Юлии на мертвенно-бледном лице. «Ведьма, – подумал Федя. – Ведьма!»… «Точно на шабаше побывал. А ведь ничего худого там не было… ничего. Тонко, изящно, красиво… Только Россия была там позабыта, с несжатыми полосками, с горем крестьянским, с удалою песнею волжского бурлака… Там была – Европа… Там были „мечты королевы“, великая французская революция – свобода, равенство, братство. Подняли штору, открыли форточку, сказали: хочешь?.. Все твое. Отрекись от Христа и Родины; прыгай… Золото, бронза, большой бриллиант на пальце Алабина сверкает от пламени свечи, звенит чужими звуками арфа и таинственная Юлия с ослепительной спиной… Хочешь?.. Что тебе Россия? Нищая… Иди с нами… И Ипполит там»…
"Бьет барабан… Ноги нету! Гонять буду! Ать-два… ать-два", точно хлещет под самую душу, подсчитывает штабс-капитан Герцык, – "Подтяните приклад! ать-два!"
…"Les chants desesperes sont les chants les plus beaux… les plus beaux… beaux"… (Песни отчаяния – самые прекрасные песни)
"Долг мой, – говорил Суворов, – Бог… Государь… Отечество… Les plus beaux… beaux… Мазочка Старцев… хороший он… помпон… Поручик Крат твердил стократ… Мама! Помолись за меня!"…
Серым туманом заволокло койки соседей. Не видно спящего рядом правофлангового гиганта Башилова… Темно… ничего… Сон…
… До барабанной повестки…