Текст книги "Опавшие листья"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц)
VII
Ипполит, Лиза и Липочка сидели на балконе. Июльский вечер догорал… Темнело… Прерывистый, весь сотканный из недомолвок шел разговор. Федя, обуреваемый жаждой отдать кому-нибудь жизнь, сердце и силы, подошел к ним и сел в ногах у Липочки на низенькой маминой скамеечке.
– Ну, ты чего? – грубовато-ласково сказала Липочка. – Как загорел! Совсем черный стал, точно арап.
– Ипполит, – сказал Федя, – я хотел спросить тебя… Дама рыцаря должна непременно быть знакома с ним, или он может даже не знать ее имени?
– Что это тебе так вздумалось? – спросил Ипполит.
– А я вот как понимаю: истинный рыцарь не должен знать своей дамы. Не знаемая им, вся в воображении, наделенная самыми прекрасными качествами, она должна вести его от подвига к подвигу.
– Ну уж не понимаю, – сказала Липочка.
– Я ходил как-то по Лавриковской дороге, – продолжал Федя, – знаешь, там, где живут англичане. И вижу, проехала амазонка. Барышня стройная, голубоглазая, светлокудрая и такая нежная-нежная. Под нею лошадь медно-красной масти, холеная, чищеная. А сзади – грум в куртке с золотыми пуговицами и тоже такая прекрасная лошадь.
– Жрет, наверно, кровавые бифштексы и играет на кегельбане, – сказала Липочка.
Федя не обратил внимания на ее слова и продолжал.
– Их сад окружен высокой акацией, растущей по земляному валу над рвом. Через ров ведет мост с белыми перилами, за мостом – ворота. Когда открыли ворота, я заглянул туда. Боже! Какая красота! У Бродовичей в Павловске красиво, а тут кругом дома стоят в кадках стриженые деревья, а прямо идет аллея, и все розы, розы. А подле дома громадные, раскидистые липы, ну так красиво!.. Вот такую взять в дамы сердца!.. Или императрицу… Чтобы красота и богатство были вместе. А самому быть бедным рабочим или сторожем-солдатом… Жить в сторожке подле… Красить ворота или охранять ее… И любить тайно… А она чтобы и не подозревала… Вот это, я думаю, хорошо, по-настоящему…
– Платоническая любовь, – протянула Лиза.
– Видишь, Лиза, – сказал Ипполит, – почему мне многое так нравится в Юлии Сторе.
– Что же?
– Ее большой светлый ум. Ее стремление к равенству между людьми. Уничтожение богатства. Ты видишь, как тянет красота и неравенство. Как ослепляет оно людей. Федя готов влюбиться в девушку, которую только раз увидел потому, что она его поразила красотою своей роскошной жизни. Он готов стать ее рабом. А, может, она сухая, черствая, эгоистка, мучит и эксплуатирует простой народ.
– И наверно, такая, – сказала – Липочка.
– Юлия говорит: должно быть равенство и не должно быть богатых.
– Юлия – дама твоего сердца, – сказала Лиза. Ревнивый огонек блеснул в ее глазах. – Скажи, Ипполит, она очень красива?
– Красива? Нет, Лиза, к ней этот эпитет нельзя применить. Он пошл для нее.
– Скажите, пожалуйста!
– Она необычайна. Красота условна. Хороший цвет лица, блестящие живые глаза, прекрасные зубы, брови тонкие, и уже красота. Ничего этого в Юлии нет.
– Какая же она?
– Я не берусь сказать какая. Она вся в своих суждениях… Резких… необычайных… За ними ее не видишь. Заговорили как-то о Пушкине. Она говорит: "Я Пушкина не читала – это пошлость". А Лермонтова? "Конечно нет: стыдно читать такие вещи".
– Что же она читала? – спросила Липочка.
– Карла Маркса, Кропоткина, Герцена… Из наших писателей она признает отчасти Толстого, Достоевского ненавидит.
– Ну-ну! – протянула Липочка.
– Но нужно ее понять… В ней горит ее высокий дух, и он в ней все. Громадные густые пепельно-серые волосы скручены на затылке небрежным узлом. На голове какая-нибудь необычная шляпа, из-под которой виден бледный овал ее лица. Глаза светлые, пристальные, жуткие, и в них идея. Придет к Соне, та: "Хотите, Юлия, кофе?"
– "Ах не до кофе мне! Представьте, Мальцана арестовали. Нашли литературу!" и пойдет. Голос глухой, проникающий в душу… Движется она то тихо, как дух, то порывисто. Она горит идеей и все для нее сделает.
– Что же это за идея? – спросила Лиза.
– Мы вот молимся в церкви о мире всего мира. А что для этого делаем? Она работает над этим… Она в какой-то тайной организации, стремящейся устранить неравенство, прекратить зависть и поводы для вражды и ссор между людьми. Она работает для народа!..
– Но как же устранить неравенство? – сказал Федя. – У той англичанки лошадь, а у меня нет… Дача прекрасная.
– Юлия и те, что с нею, стремятся, чтобы у всех были и лошади и дачи. Весь народ чтоб был богат.
– А если не хватит?
– А кто же строить их будет? – в голос спросили Липочка и Федя.
– Ну, значит, ни лошадей, ни дач… но уже никому. Наступило неловкое молчание. Липочка, Лиза и Федя благоговели перед Ипполитом и каждое слово его считали откровением. А тут выходило что-то странное. Мир без лошадей и без красивых дач казался как будто уже не таким заманчивым, и стремиться к такой идее не хотелось.
Сумерки все густели, и лишь силуэтами намечались фигуры молодежи.
– Юлия часто говорит, – снова сказал Ипполит, – пусть будут бедны, но бедны все. Не нужно королей и императоров, не нужно сановников и генералов, но все равны… И землю отдать крестьянам.
– Стоит тогда работать, – сказал Федя. – Дядя Володя говорил, что плохой тот солдат, который не мечтает быть генералом. А если все равно, никогда ничего не добьешься, то и работать и рисковать жизнью не станешь.
– Дядя Володя отсталый человек. Он родился при крепостном праве… Он ретроград.
– А я не понимаю… Если я не хочу. Мне нравится быть бедным сторожем и служить у своей дамы сердца, отворять ей ворота, когда она едет верхом, и, сняв шапку, провожать ее взглядом обожания.
– Федя, ты непроходимо глуп, – сказал Ипполит.
– Сядь в калошу, – сказала Липочка.
– Не понимаю… Для чего же тогда трудиться? Я поймал подлещика и окуня, а Федосьин жених ничего не поймал, и я счастлив.
– А если Федосьин жених тоже поймал бы подлещика и окуня, – снисходительно сказал Ипполит.
– Это уже скучно. Важно именно стать лучше, богаче других. В этом, по-моему, счастье. В достижении мечты.
– Неправда, – сказал Ипполит, – в достижении желаемого нет счастья, является разочарование и пресыщение. Хочется есть, а наелся – пища становится противной.
– Но если все равно ничего не добиться – исчезнет цель труда и люди перестанут работать, – сказала Липочка.
– Пусть отдохнут… Слишком много работали…
– А не погибнет, Ипполит, тогда и красота жизни? – задумчиво наклоняя голову, молвила Лиза.
– Что такое красота? – пожимая плечами, сказал Ипполит.
– Красота? Трудно сказать. Все красота! Я понимаю Федю. Эта англичанка на гнедой нарядной лошади, широкий мост, аллея роз и в глубине дача в густой зелени лип – это красота… И стоит жить, чтобы видеть эту красоту.
– А сколько народа трудилось, чтобы создать все это. Каменщики, плотники в измазанных отрепьях, с ведерками, кистями и топорами, оборванные, в лаптях, расходились по вечерам с постройки, шатаясь от усталости. Ты помнишь, Лиза, стихотворение Некрасова "Железная дорога". Как подумаешь, сколько горя, сколько голодных смертей принесла эта постройка, и от железной дороги откажешься.
– Красота, – снова сказала Лиза. – Я вспоминаю наш господский дом в Раздольном Логе, когда дедушка был жив. Наш чудный сад… Может быть, и были правы крестьяне. Нельзя было иметь такой дом, когда они жили в крошечных мазанках с соломенными крышами… Но наш дом и сад были – красота. Они уничтожили ее. А что создали?..
– Так, Лиза, и до крепостного права можно договориться, – сказал, вставая, Ипполит. Лиза молчала. Федя поднялся со скамеечки и сказал: – Надоели вы мне со своею философией! Ничего-то вы не понимаете! Смотрите, какая прекрасная ночь!
VIII
Ночь была тихая и на редкость теплая для Петербурга. По темно-синему небу выпали яркие звезды и играли, проливая на землю таинственный и нежный свет. У Семенюков пели хором что-то торжественное под аккомпанемент пианино. Далеко в стороне английских дач взлетали, оставляя огневые следы, ракеты и падали дрожащими красными, зелеными и белыми звездочками, погасая над темными купами столетних лип. Там играл оркестр, и плавные звуки вальса долетали до дачи Кусковых и порхали в темноте уснувшего палисадника.
Федя вышел за калитку. На скамейке на мостике через придорожную канаву сидели Игнат и хозяин дачи Иван Рыжов. Они любовались огнями и слушали музыку. Федя поздоровался и пожал крепкую мозолистую, не похожую на человеческую руку Рыжова с прямыми, жесткими пальцами.
– Убрали, Иван, сено? – спросил Федя. Ему казалось, что с крестьянами надо непременно говорить о хозяйстве, и он думал, что он умеет с ними разговаривать.
– Давно… Намедни жать начали, – сказал, пододвигаясь и давая место Феде, Рыжов.
– А что жать?
– Да рожь… Что у нас и жать-то? Пшеницу не сеем.
– А овсы как?
– Ну, те не скоро. Вы, почитай, с дачи съедете, как косить станем. Он у нас поздний, овес-то.
– А трудно это… работать? – спросил Федя.
– Да уже куда трудней. Трудней не бывает. Уж наше крестьянское дело что ни на есть чижолое.
– У доменной печи не стояли, – сдержанно сказал Игнат и раскурил папиросу.
– Ну это – может быть, – снисходительно согласился Рыжов. – Рабочему человеку – это точно – не сладко живется. А тоже, зато в городе, при всех, при своех. Трактиры завсегда, органы, партерные. Чем не жизнь?..
– А вот англичане тут на даче, – заговорил Федя, подделываясь под язык Рыжова и оттого говоря туманно и неясно. – Я видал. Барышня и лошади, значит, верховые. А сзади человек. Хорошо живут.
– Куды лучше! – сказал Рыжов. – Это Вильсоны. Я знаю. Песок возимши для сада. Богаты страсть. У него в Питере компания, две фабрики держут, сказывали, три тыщи рабочих одних и он – самый главный. А тоже сюда приехал тятенька евоный простым мастером… Ничего живут.
– А нельзя, чтобы все так жили? – сказал Федя.
– То ис как так? – спросил Рыжов.
– Ну вот, скажем, чтобы у меня, у вас, у Игната лошади верховые, дачи…
Игнат пустил кольцами дым, посмотрел, как он таял в полосе света, падавшей с дачного балкона, где зажгли лампу, и сказал:
– Лошадей, Федор Михайлыч, не хватит.
– Ну допустим, что хватило бы.
– Ин быть по-вашему. Вы что – ездить хотите, али убирать?
– То есть как это убирать?
– Чистить, значит, навоз вывозить, корм задавать, поить, седлать.
– Да уж придется так, коли все, – снисходительно сказал Рыжов.
– Ну хорошо… буду чистить.
– Так и удовольствия того не будет. Спросите солдата кавалерии, что сладко ему? Ночь не спамши, все возле лошади крутится…
План, чтобы все имели верховых лошадей, выходил невыполнимым.
– Я ведь вот к чему вел, – сказал Федя, – чтобы все были равны. Понимаете, ни богатых, ни бедных, а всем хорошо.
Рыжов покрутил головою.
– Учены очень, барин, – сказал он. – Рази ж это можно? Мой отец, помирая, значит, делил между мною и братом Степаном все поровну. Что ему, то и мне. А теперь у меня вот три дачи стоят, да покос я в казенном лесу снимаю, пудов поболее тысячи в город за зиму сена на кавалерию поставлю, а Степан пьяный валяется и всего у него одна коровенка да жена больная. Вот вам и поровну.
– Ничего, Федор Михайлыч, с того не выйдет, – сказал серьезно Игнат. – Верите, я бы два раза мог машинистом быть. Уже на товарном и был, да вот болезнь моя несчастная. Запью – и все прахом пойдет. Чья вина? Инженер Михайловский как меня обожает. "Ты, – говорит, – Игнат, зарок дай. На стеклянный сходи, свечу поставь, – год продержись, – я тебя на «скорый» устрою. Золотая твоя голова".
– Это точно, – вмешался Рыжов. – У кого это есть – тут уже ничего не поделать. И зарок не поможет. Свихнется.
– Вот и не идет у меня. А, может, я бы мог не то что машинистом, а инженером быть, – сказал Игнат. – Это уже как от Бога.
– А как же тогда?.. Равенство. Ведь несправедливо.
– Равенство там, на небе, – сказал Игнат. – Няня ваша, святая старушка, правильно говорит: "Помрем и сравняемся. Все помрем одинако – то и равенство". Опять один долго живет, а другой, глянь, и пяти дней не пожил.
– У меня один ребенок, двух недель не жимши, Богу душеньку отдал.
– Да, у него единого справедливость, – вздыхая сказал Игнат.
– Но есть люди, – сказал Федя, стараясь всеми силами говорить понятно, – которые хотят, чтобы все было справедливо. Ни войн чтобы не было, ни богатых, ни бедных, а все равны.
– Пустое, Федор Михайлыч, говорите, – строго сказал Игнат. – Воевали мы, болгар освобождали. Что же, плохо, по-вашему?
Федя молчал.
– Живем ничего себе, – сказал Рыжов. – Живем, хлеб жуем и чужого нам не надобно. Мы возьмем чужое и чужой возьмет наше. Все под Богом ходим. Слава Христу и государю императору Александру Александровичу.
Спокойнее становилось на душе у Феди. Но, Боже, каких страшных противоречий полна была жизнь! То, что говорил Ипполит, Лиза, таинственная Юлия Сторе, что так часто повторяли у Бродовичей, совсем не сходилось с тем, что думали и говорили Игнат, Рыжов, Андрей, Яков, Феня… А ведь они были "народ"!.. а не Бродовичи. И правда невозможно всем иметь верховых лошадей и дачи. Если всем иметь, кто же будет дворниками, садовниками, конюхами, а если их не будет, все погибнет… И выходит, что равенство возможно только тогда, когда никто ничего не будет иметь, когда все будут голыми, как дикари. Но и у дикарей есть короли и вожди, и у них уборы из перьев, птиц и раковин?..
Ипполит, Юлия Сторе, Лиза, Бродовичи умные. Они учились всему этому, читали Кропоткина и Герцена – им нельзя не верить!.. Опять же Иван Рыжов, Игнат, Андрей, Яков, Феня, няня Клуша – народ… А народу надо отдать все, потому что он много страдал и мы его должники… Это всегда повторяет Лиза… Никак не укладывалась жизнь ни в какие рамки…
– Иван, – спросил Федя, – вы не знаете, как зовут барышню Вильсон?
– Не слыхал что-то.
– Не Мери?
– Не знаю… Не слыхал.
Федя задумчиво слушал далекую музыку… "Пусть там сидит Мери… Красиво? Мери… Его Мери… Его дама сердца… Мери Вильсон сидит мечтательно на длинном соломенном кресле, в цветных подушках… Играют на площадке музыканты. Цветы, конфеты, мороженое. Много мороженого, сливочного и крем-брюле. Он, ее бедный рыцарь, сидит с двумя честными поселянами – Игнатом и Иваном и мечтает о ней… Как хорошо! Или быть савинским кучером. Запрягать ее прекрасных рысаков и подавать по снегу широкие сани".
"Марья Гавриловна, на набережную?"
"Да, Федор, на набережную".
"За его спиною прекрасное лицо и дивные вдумчивые глаза. Марья Гавриловна довольна им. Она любит своего кучера".
"Спасибо, Федор, вы дивно прокатили"…
"Он сидел в тесной кучерской, а у Марьи Гавриловны гости, играет музыка. Пусть веселится".
"Но кого же, кого избрать своею дамой сердца? Кому молиться, о ком вздыхать? Муся Семенюк, Марья Гавриловна или таинственная Мери Вильсон?"
Федя вытащил из кармана кошелек, где в секретном отделении лежал серебряный рубль… Одна сторона его была спилена и на ней вырезано "М. С.". Он тихонько поднес его к губам.
– "Нет, я не изменю тебе, дорогая!"
IX
Прошло лето. Кусковы вернулись на городскую квартиру. Начались занятия в гимназии. Был торжественный акт в большом зале, том самом, где стоял во время заутрени Федя с образом Воскресения и двумя ассистентами. В зале теперь были поставлены рядами стулья и сидели родители гимназистов. Был на акте Михаил Павлович в черном фраке, с орденом на шее, Варвара Сергеевна в своем лучшем лиловом платье, обшитом черным кружевом, немного старомодном, но нарядном, шелковом, Липочка и Лиза были в своих белых платьях с большими цветными бантами, чуть пахнувших бензином, которым их тщательно чистили накануне.
Толстый Ipse, Александр Иванович Чистяков, скрипучим голосом читал отчет за «истекший» год, Митька вызывал гимназистов, окончивших с золотыми и серебряными медалями. Они выходили, красные от смущения, застенчивые, неловко проталкиваясь через толпу, одни уже в новеньких, с иголочки, черных штатских сюртуках, другие в старых, сильно сношенных, синих гимназических мундирах. Попечитель, сухой старичок с розовой лентой поверх жилета, под синим вицмундирным фраком, передавал маленькие коробочки с золотыми и серебряными медалями и пожимал руки «лауреатам», как он называл этих окончивших с наградой.
Они возвращались, и родные окружали их, заглядывая через плечи на маленькие золотые и серебряные кружки.
Митька вызывал тем же ровным, бесстрастным голосом гимназистов, удостоенных, при переходе из классов в класс, наград книгами и "Похвальными листами".
– Кусков, Андрей… скончался в мае сего года… Михаил Павлович, угодно вам получить награду вашего достойного сына? – выкликнул он, поднимая две толстые книги, переплетенные в синие коленкоровые переплеты, тисненные золотом, и большой лист александрийской бумаги.
Михаил Павлович вышел из-за стульев. Когда он подходил к столу, Федя первый раз заметил, как осунулся, постарел и поседел его отец. Бакенбарды стали совсем белые, и большая красная лысина спускалась почти до шеи.
– "Шиллер в переводе Гербеля", – сказал, возвращаясь к Варваре Сергеевне, Михаил Павлович.
Варвара Сергеевна беззвучно плакала. Лиза, развернув книгу, смотрела рисунки.
– Какие прелестные гравюры, – шептала она. Ах! Какая прелесть! Посмотрите, тетя – Мария Стюарт!.. Дон-Карлос!.. Валленштейн!..
Ипполит получил том истории Щебальского "Речь Посполитая", Миша – басни Крылова с рисунками Панова. Федя ничего не получил. Он едва перешел в пятый класс с тройкою с двумя минусами за латинское extemporale и с тройкой за греческое.
После акта начались классы. В просторных высоких комнатах гулко раздавались голоса, точно за лето накопилась в них пустота, пахло масляного краскою и свежею замазкой, и осеннее солнце бросало косые лучи на черные наклонные парты.
Второклассники вели охоту на новичков, приготовишки пестрой толпой в неформенных платьях пугливо жались в углу зала подле Семена – "козла".
Федя переехал с верхнего этажа в нижний и уселся за Цицерона и Овидия, стараясь понять всю прелесть латинского стихосложения.
Но дама сердца не шла у него из головы, хотелось быть рыцарем и посвятить кому-то жизнь. «Ей» писать стихи, «ее» имя терпеливо вырезать перочинным ножиком на черной парте, о «ней» думать в скучные часы геометрии и алгебры, о «ней» молиться в церкви.
И не знал, кто же она? Их было слишком много. Императорша, которую он знал только по портрету, висевшему в гостиной, Марья Гавриловна Савина, Муся Семенюк, «Мери» Вильсон, блондинка на гнедой лошади, живущая в чудном «коттедже» на Лавриковской дороге и виденная всего только раз или… Таня, горничная, сестра Фени, которая как-то при смехе и шутках Фени вбежала, одетая в солдатский гусарский мундир своего брата, в комнату Феди, когда там кроме него никого не было, и крепко поцеловала его в губы. От ее губ пахло яблоками, и вся она была живая, как ртуть, упругая и смешная с толстыми ляжками, обтянутыми синими чакчирами. Она пробудила в Феде какие-то новые, смутные чувства. Кровь прилила к лицу, он задыхался, не мог разобрать, красива или нет Таня, неловко хватал ее за руки и за ноги при смехе Фени. Они боролись смеясь, Федя повалил Таню на свои колени, она вырвалась, чмокнула его в щеку и убежала.
– Таня! Таня! Гусарик! – крикнул Федя и бросился за ней. Феня перегородила ему дорогу.
– Нехорошо, Федор Михайлович, ну, как мамаша узнает… Побаловались и довольно!..
И он остался, смущенный, сконфуженный и подавленный.
– … Нехорошо…
Но мечтал несколько дней о Тане. И ее называл "дамой сердца". Чувствовал на зубах крепкий яблочный запах ее дыхания и ощущал на коленях прикосновение мягких ляжек.
Феня вышла замуж за Игната. В белом платье с флер д'оранжами, она казалась Феде удивительно красивой. Ее лицо было строго и временами коричневыми становились сухощавые загорелые щеки от набегавшего румянца. Михаил Павлович и Варвара Сергеевна были посажеными отцом и матерью. Таня в скромном костюме и шляпке стояла недалеко от Феди, и Федя смотрел на ее простенькое лицо с серыми глазами и не мог понять, чем заворожила она его в тот солнечный сентябрьский день, когда ворвалась в синем доломане и чакчирах и закружила, и завертела его. А в ноябре, когда вдруг упал снег на городские улицы, пахнуло морозом и в городе стало тихо, сумрачно и морозно, Муся Семенюк, и Мери Вильсон, и Таня, и даже Савина вылетели из головы Феди.
Артистка Леонова давала прощальные спектакли. В Малом театре на Фонтанке, вне правил, шла опера. Играли "Жизнь за царя". Толстенькая Бичурина-Ваня бегала по сцене, ломала руки и в страшной тревоге пела:
Отворите! Отворите!
И Федя, сидевший на балконе, волновался и краснел. Боялся, успеют ли открыть, помогут ли, спасут ли?.. Это было так важно. Дело шло о России.
Вы седлайте коней, Зажигайте огни, Люди добрые!
торопливо кричала Бичурина-Ваня, а у Феди колотилось сердце.
И когда Карякин-Сусанин, мощным басом потрясая театр, пел:
Страха не страшусь, Смерти не боюсь, Лягу за Царя, за Русь!
у Феди слезы бежали из глаз, и он чувствовал, что завидует Сусанину. Это была первая опера, которую видел Федя, и она покорила его. Все стало ясно. Дама сердца выявилась во всей красоте и величии, и стало ясно, что за такую даму стоило отдать жизнь, и сердце, и все…
Эта дама – Россия!
Россия покрывала собою всех, она олицетворялась в императрице, в Марье Гавриловне Савиной, в Мусе Семенюк, она захлестывала и жившую в ней чужестранку – Мери Вильсон, она давала такое сладкое ощущение яблок при поцелуе Тани в гусарском мундире, она стояла строгой невестой Феней – она была везде…
Звонили колокола на сцене, стреляли пушки и хор ликующими голосами пел волнующее «Славься», и у Феди внутри тоже звонили колокола, невидимые голоса пели «Славься» и все трепетало в нем от любви к России.
Он шел из театра ночью по Чернышову переулку, смотрел, как длинной чередой уходили в грязную улицу газовые фонари, катились по рыхлому коричневому снегу извозчичьи санки и шли шумные толпы молодежи и голоса весело звенели в ночной тишине, и он любил бесконечною, не знающею меры любовью и Петербург, и его основателя Петра, и Россию, и Ваню-Бичурину, и Антонину-Леонову и хотел быть Сусаниным – лечь костьми – за царя! за Русь!..