Текст книги "Опавшие листья"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц)
Скорбная складка стянула худощавые щеки Andre. Лицо его было печально.
– Пойдемте, – сказал он. – Уже поздно. Народ идет из церквей, и солнце восходит.
Они встали. Утренний холод заставлял Suzanne пожиматься под легкой темно-зеленой с черным узором мантильей. Тонкая, высокая, стройная, затянутая в корсет, она шла легкой походкой. Ей казалось, что она молода и прекрасна. Ей казалось, что именно она должна разбудить в Andre любовь и тем вернуть его волю к жизни.
Почти всю набережную до Фонтанки они шли молча, в ногу, рука с рукой.
– Нет, нет… – порывисто сказала Suzanne. – Нет, Andre. Вы заблуждаетесь. Это не любовь! Любовь спасет вас. Излечит от тоски.
– Какая любовь, – со скукою сказал Andre. – К женщине? Ах, читал я и Шопенгауэра, и Скальковского читал. Все правда. Век пушкинских Татьян и Онегиных миновал, и нету тургеневских Лиз… чушь… ерунда… завеса сорвана. Жизнь мне понятна… Отцы наши путались в романтике и подносили цветы и кольца своим возлюбленным… Ну, мы-то подносить не будем. Если равноправие, если женщина человек, то это уже глупо. Любить женщину… нет, увольте!
– Andre… Но это потому, что вы хотели любить чужих, незнакомых женщин. Для любви нужно сродство душ… Нужно долгое знакомство. Нужна взаимность… Когда вас полюбит женщина, тогда, только тогда, вы поймете, что это такое – любовь!
Голос Suzanne дрожал. Andre чувствовал у себя под локтем дрожание ее руки, ее бедро касалось его бедра и трепетало подле. Andre внимательно посмотрел на Suzanne. Казалось, он изучал ее. Да, несомненно, он увидал в ней женщину. Он смотрел на нее как мужчина. Suzanne под его взглядом подбиралась и хорошела, как подбирается и легкой, полной грации становится лошадь, когда сожмет ее всадник сильными ногами и, бросив вперед, вдруг подберет ее мягким, но настойчивым нажатием мундштука. Поднимет гордо она шею, опустит опененную голову, нальются кровью белки подле темного агата глаз, выгнется лебединая шея, спадет изящными завитками на нее душистая грива, откинет далеко она волнующийся хвост и не идет, а танцует она, прекраснейшее из созданий Божиих, едва касаясь земли гуттаперчей напруженных копыт.
Молодою и красивой почувствовала себя Suzanne под новым взглядом Andre. Точно бремя лет соскочило с нее. Кровь побежала горячим потоком по всему телу и прилила к ее лицу. Затрепетали тонкие ноздри, губы стали горячими и влажными, нежный румянец пробился на блеклые щеки. Она взмахнула левой рукою, и движение руки, затянутой в старую лайковую перчатку, было бессознательно изящно. Она стала шире и легче шагать, и тонкая ножка замелькала из-под длинной юбки.
Подле Andre была не та Suzanne, которая отрывистым резким голосом говорила, точно командовала: "tenez vous droit…", " m angez la soupe!..", "allez a madame votre mere et remerciez la" (держитесь прямо… ешьте суп… поблагодарите вашу маму). Была новая Suzanne, чужая и родная, далекая и близкая. Явилась женщина Suzanne, так не похожая на Клотильду Репетто, что-то сулящая, что-то обещающая.
Andre посмотрел на нее еще и еще раз. Скорбная складка пропала с его лица. Странное любопытство загорелось в нем.
– Если бы вы узнали, Andre, – говорила Suzanne, – что женщина… девушка чуткая… с высокой душою… может быть, и не молодая… но нет, нет… не подумайте чего-нибудь… не старуха… A mon Dieu, mon Dieu (О Боже, Боже), что я говорю такое… Я говорю вам… как товарищ… как старый друг вашей семьи… И вдруг вы знаете, что вас любят горячо, сильно… Что о вас думают… Вами живут, вами гордятся, о вас мечтают… Вы говорили… и, mon Dieu, mon Dieu, вы это прекрасно говорили, как может Бюффон или Брэм посвятить всю жизнь животным или сколько позвонков у змеи… или тоже про рабочего… который все отдал на то, чтобы придумать, куда поставить какой винтик… А вы не думали, что, может быть, подле них стояла любимая?.. И для нее изобретали этот винт, ее именем назвали открытый цветок… И в этом радость, в этом счастье… И божество в этом… в любви!.. Они подходили к дому. Скукой веяло от раскрытых ворот, двора, флигелей, по верхним этажам которых светило солнце. Andre робко позвонил, сейчас же послышались хромающие шаги тети Кати. В квартире было тихо.
– Разговляться-то будешь? – спросила шепотом тетя Катя.
– Нет. Прямо спать, – сказал Andre.
Ему был неприятен вид беспорядочного стола, тарелок с пестрою шелухою яиц, с кожею ветчины, недопитые рюмки и крошки кулича и пасхи на скатерти.
В темном коридоре Suzanne горячею, трепещущею рукою схватила Andre за руку и, обжигая его своим дыханием, сверкая в темноте длинными жгучими глазами, прошептала, склоняясь к его уху:
– Только не подумайте Andre!., не про себя я… нет… о! не я, не я!.. A mon Dieu! mon Dieu!.. Я сказала потому… мне кажется, что вы нашли бы счастье. Это было бы счастье… Любить…
Она бросилась в свою комнату и заперлась на ключ.
Andre постоял секунду в коридоре, улыбнулся вялой улыбкой и усталой походкой прошел к себе.
Его комната сквозь белую штору была залита ровным солнечным светом. Четко рисовался оконный переплет на серо-желтом натянутом полотне. "Скучно! – подумал Andre… Скучно! Единственная привилегия человека над животными – он может скучать… Нет, надо кончать всю эту канитель".
Он тяжело сел на кушетку, постланную свежим бельем, и начал раздеваться.
XVIII
На второй день праздника Миша с Федей и няней Клушей вздумали катать яйца. Нянька достала откуда-то старый каток, принесла яйца, освободили ковер от кресел… Улыбаясь милой улыбкой, подошла к ним Варвара Сергеевна.
– Ипполит, – весело крикнул Федя, – ну-ка! тряхни стариною. Кто кого?!
Ипполит презрительно пожал плечами и сказал:
– Предоставляю это тебе. Я не ребенок.
– Играют же взрослые на бильярде или в кегли, а чем это глупее? – краснея сказал Федя. – Притом же теперь Пасха.
– Я ни на бильярде, ни в кегли не играю, – сказал Ипполит и пошел в свою комнату. За ним сейчас же пошла Лиза, и Федя крикнул им вслед: "кузинство – большое свинство! Заметно". У окна сидел Andre и смотрел, как Suzanne рисовала акварелью с натуры веточку ландышей. Им и предлагать Федя не посмел. Липочка присела было на корточки подле катка и стала рассматривать старые деревянные яйца, но сейчас же встала.
Ей стало стыдно перед Andre и Suzanne.
– Липочка, помнишь это яйцо? – сказал Федя, протягивая большое белое деревянное яйцо, покрытое уже потрескавшимся лаком и разрисованное цветами.
– Да, – тихо сказала Липочка. – Это "принц".
– И почему мы его «принцем» назвали? Шесть лет тому назад им похристосовалась со мною тетя Лени. Когда его откроешь, там был ярко-ярко-зеленый мох. И в нем, точно в кустах, сидел маленький фарфоровый лебедь. Тетя Лени принесла его в своем мешочке, и от него долго пахло ее духами. Мне это яйцо и лебедь казались тогда дивно прекрасными. Лучше всего. И сама тетя Лени мне казалась волшебницей из сказки. Как думаешь, Липочка, почему у дяди Володи и тети Лени нет детей? Это потому, что она иностранка и протестантка?
– Федька, ты неисправимо глуп! – сказала Липочка.
– А они так нас любят. Как думаешь, что подарит мне тетя Лени? Я хотел бы еще коробку солдат… Казаков. У меня уже семьдесят два есть, а дядя Володя говорит, что в эскадроне надо не меньше ста. И тоже хотелось бы артиллерию. А то у меня всего три пушки. А в батарее – четыре.
– Будет тебе тары-бары растабарывать, – сказала няня Клуша и пустила лиловое яйцо по катку. – Ну-тка, догоняй его своим принцем-то, что ль?
Качаясь с боку на бок по красному желобу катка, белый облезлый «принц» легко скатился на ковер, но отбежал недалеко и остановился.
Миша пустил тяжелое граненое синее яйцо, и оно с грохотом скатилось вниз и чуть не кокнуло "принца".
Липочка, не принимая участия в игре, стояла и снисходительно смотрела на игроков.
– Мама, пусти в них мраморным, – сказала она.
– Пущу и то. А ты что ж, Липочка, гордишься, что ли?
– Платье мять не хочется, мамочка, – сказала Липочка и, отойдя от катка, села на диван.
Без девочек играть было скучно. Варвара Сергеевна скоро устала.
Вечером Кусковы ожидали гостей. Надо было обо всем позаботиться. Варвара Сергеевна встала. Игра прекратилась.
Федя и Миша уткнулись в книги, няня ползала по ковру, прибирая раскатившиеся яйца.
– Ишь, озорники, – ворчала она, – куда раскатали яйца-то… А нянька старая прибирай… Им, молодым, ни-што… А у ей косточки болят… Ах, срамники! Срамники!..
Федя бросил книгу, сорвался с дивана и кинулся помогать няньке.
– Сейчас, нянечка… сейчас, милая… один момент, и все готово, а ты сядь и отдохни покамест…
К вечеру в гостиной расставляли ломберные столы, раскладывали карты, щеточки и мелки. Федя помогал матери.
Он не спрашивал у матери, кто будет. Из года в год у Кусковых бывали все те же гости. Брат Варвары Сергеевны Владимир Сергеевич – артиллерийский капитан с женою тетей Лени – Магдалиной Карловной – хорошенькой светлокудрой веселой петербургской немочкой, предметом обожания обеих девочек и поклонения всей семьи. Старый детский доктор Павел Семенович Чермоев, друг касторового масла и горького хинина, лицейский товарищ Михаила Павловича – Александр Ильич Голицын, сухой, молчаливый чиновник, которого боялись дети, красноносый мировой судья, двоюродный брат Варвары Сергеевны – Юлий Федорович Антонов, про которого дети знали, что он "в молодости пострадал за правду – в крепости сидел", и Фалицкий.
Детей больше всего интересовал Фалицкий. Он был писатель, журналист, «богема»… Он был либерал. В пыльном, залитом какими-то соусами и неопрятно вычищенном сером пиджаке, со следами перхоти на воротнике, с бронзового цепочкой и массою брелоков "со значением" на жилете поперек толстого круглого живота, на коротеньких толстых ножках со спускающимися без подтяжек штанами, не всегда аккуратно застегнутыми, лысый, с помятыми бакенбардами на толстых прокуренных и прокопченных дымом редакционных комнат щеках, – он резким пятном выделялся на фоне кусковского дома, старавшегося поддерживать чистоту, опрятность и дворянские традиции.
Мама его не любила и боялась дурного влияния на Михаила Павловича. Тетя Катя говорила, что он пишет передовые статьи в «Голос» и "Петербургские ведомости" и «остроумничает» в «Стрекозе» и «Будильнике». Он шатался по притонам, увлекал за собою слабовольного Михаила Павловича, и они транжирили деньги, которые Варвара Сергеевна берегла на подметки Ипполиту, на новые штаны Andre.
Он приходил шумный, пахнущий пивом и табаком, кричал на всю квартиру про прелести Жюдик и напевал стишки и шансонетки.
И сейчас, вслед за звонком, раздался по всей квартире его хриплый баритон.
– О, du Rinoceros, Rinoceros (О, ты носорог, носорог!), – напевал он, разматывая пестрое кашне и ни с кем не христосуясь.
Он успел ущипнуть пониже спины помогавшую ему раздеваться Феню и на ее протест сунул ей рубль.
– О, du Rinoceros, Rinoceros, – раздавалось по гостиной, куда он прошел.
– А, Федя! – воскликнул он, – здравствуй, бутуз! Здорово, брат, ты вырос. Ну как? Как поживаешь, бродяга? Латынь-то осилил? А? Учись, брат!
Федя молчал. Такое обращение с ним Фалицкого его оскорбляло. Небось с Andre так не поговорил бы! Он краснел и думал, как бы удрать. На счастье, пришла Варвара Сергеевна, и сейчас же задребезжал звонок. Это были дядя Володя и тетя Лени.
Федя побежал в мамину спальню. Он знал, что тетя Лени прямо пройдет туда, чтобы осматривать в зеркало хорошенькое лицо, пудриться, болтать с барышнями и раздавать подарки. У нее дома был большой попугай в клетке и собака Джек, которая умела делать массу фокусов и охотно играла с детьми.
Дети облепили тетю Лени и дядю Володю и тормошили их. Даже Andre вышел из своей комнаты.
– Andre, – говорил дядя Володя, среднего роста офицер в длинном сюртуке, по-праздничному в эполетах, – вот тебе "Млекопитающие Карла Фогта с рисунками Шпехта". Рисунки, Andre, – восхищение! Звери прямо живут. В зоологический сад ходить не надо.
– Тетя Лени, тетя Лени, – трещала Лиза, – какими духами вы душитесь? Violette merveille (Чудесные фиалки). Да?
– Но Лиза, ты растешь! И какая красавица! Покажи ножку? Нет, выше, выше подними юбочку… Танцуешь?.. С ума будешь сводить кавалеров… Ну вот я привезла башмаки, надеюсь, не велики, самый маленький номер…
– Да, Федя, друг сердечный, таракан запечный, пополним твою армию двумя орудиями с запряжкой и эскадроном казаков, еще я и два взвода пехоты в резерв поставлю, – шумно говорил дядя Володя, из громадного коврового мешка вынимая подарки… – А, Миша! – обернулся он к младшему племяннику, – что, друг?
Как яблочко румян,
Одет весьма беспечно,
Не то, чтоб очень пьян,
Но весел бесконечно…
Так-то, Михаиле! Получай, брат, своего Майн Рида – ибо ты чтец, Федюха жнец, a Andre на дуде игрец. Что твоя скрипка, Андрюша? Не запускай.
– Что ты такой бледный, Андриаша? Не хвораешь ли? – участливо спросила тетя Лени.
В прихожей раздавались звонки. Гости собирались, а дядя Володя и тетя Лени сидели в спальной Варвары Сергеевны и барышень и не торопились идти играть в карты. Тетя Лени с Лизой и Липочкой, тесно прижавшимися к ней, расселись на узкой кровати Лизы, дядя Володя прислонился к спинке кровати, Федя, раскрыв рот, стоял против него, Andre забрался на подоконник, Миша лежал у ног тети Лени.
– Тетя, а что Джек? – ласково говорил Федя, – дома остался? Отчего не привела с собой, мы бы играли с ним и с Дамкой.
– Где были у заутрени? В первой гимназии?
– А вы, тетя?
– Мы как всегда в Уделах.
– Много народа? – стараясь вести светский разговор, говорила Липочка.
– Дядя, в пушку запрягают четырех лошадей? Я видел шесть.
Два раза заглядывала Варвара Сергеевна звать в гостиную, играть в карты, но не хватало духу разрушить детское счастье. Она качала головой и уходила. Наконец появился сам Михаил Павлович с картами в руках.
– Ну, будет вам, – сказал он, – Магдалина Карловна, вам ничего будет со мной, Павлом Семеновичем и Фалицким.
Тетя Лени поморщилась, но ничего не сказала и взяла карту.
– Тетя Лени! – крикнула Липочка, – в промежутках приходите к нам поболтать. Мы и спать ложиться не будем.
– Нет, нет, ложитесь! Я и так приду!
XIX
В гостиной играли на Двух столах. За одним Михаил Павлович, тетя Лени, Фалицкий и Чермоев, за другим Голицын, Варвара Сергеевна, Антонов и дядя Володя.
Федя незаметно прокрался в угол у печки, забрался с ногами в кресло и, неприметный в своей черной гимназической рубахе, сидел и наблюдал за игроками.
Гостиная тонула в сумерках длинного апрельского вечера. На потолке была люстра со свечами, но сколько себя помнил Федя, ее никогда не зажигали. На круглом столе подле дивана стояла высокая лампа с абажуром матового стекла в виде тюльпана и на печке, подле бронзовых часов, два канделябра, но горели только четыре свечи, стоящие по две на углах карточных столов и освещавшие сосредоточенные лица игроков.
Федя думал: "Неужели игра такое важное дело?" Ему странным казалось, как вспыхивал и погасал разговор, гостиная погружалась в сосредоточенную тишину, громко сипел старый Чермоев и хрипел страдавший удушьем Фалицкий. Феде было жаль маму, тетю Лени и дядю Володю. "Им, наверное, не хочется играть, но папа хочет, и они играют. Папе нужно составить «партию» всем этим господам и особенно противному Фалицкому, который говорит какие-то ужасные вещи, отчего страдает мама и пунцовым румянцем заливает щеки тети Лени".
– Пас!
– Пас!
– Игра в трефах. Что скажете?
– Я пас.
– Пас.
Гостиная погружалась в молчание. Слышно было, как звонко тикали часы на мраморной полке, сипел Чермоев и хрипло дышал Фалицкий.
– Дети как? – спросил, оборачиваясь от своего стола у Михаила Павловича, Голицын. – Довольны вы классическим образованием?
– И да, и нет. Мы думали, Делянов поведет по-иному. Хотя немного смягчит против графа Толстого. Подумайте, Александр Ильич, – восемь уроков латыни в неделю, шесть греческого – это половина всех часов! При таком страшном напряжении умственных способностей я боюсь, что дети выйдут недоучками.
– Латынь – хорошая гимнастика для мозга, а знание классической литературы и понимание греко-римской культуры развивает любовь к красоте, – медленно сказал Голицын.
– Но, Александр Ильич, – возразил Михаил Павлович, – латынь латыни рознь. Они ее изучают не так, как учили мы с вами в лицее.
– Но они все-таки читают в подлиннике Корнелия Непота, Юлия Цезаря, Саллюстия, Цицерона, Овидия Назона, Ксенофонта, Гомера, Софокла. Это роскошь. Это такой освежающий душ на молодые мозги, что худого получиться от этого не может. Они волей-неволей уносятся в мир античной красоты, права и правды, и они понесут с собою в жизнь преклонение перед законом, уважение к общественности, к res publicum (общественному делу), и те понятия элементарного парламентаризма, которые так нужны нам, чтобы снова сдвинуть Россию с мертвой точки и повести ее по пути прогресса, – тасуя карты белыми блестящими руками, солидно сказал Голицын и поджал нижнюю губу так, что длинная редкая острая седая козлиная бородка выпятилась вперед.
– А совсем не это нужно!.. Не это… – закричал через стол Фалицкий. – Магдалина Карловна, так нельзя-с! Я объявил игру в пиках, в пиках! Черт возьми!.. России не красота нужна и античные фигли-мигли, а сельскохозяйственное и техническое образование… Надо сапоги шить уметь, а не Овидиевские метаморфозы скандировать… Надо права свои понимать и долг исполнять перед народом, а не в сказках Гомера распыляться.
– Да, если бы мои дети, – примирительно заговорил Михаил Павлович, – изучали классическую литературу и жизнь древнего мира! В подлиннике, так сказать, изучали. Туда-сюда – я бы понял это. Но они засушены в грамматических формах. Их учителя, за малым исключением, бездарные чехи. Почему поставлено ut consecutivum, почему concessivum или finale? Когда после postquam ставить perfectum, когда plusquamperfectum! И дальше этого ничего. Помешаны на задалбливании форм неправильных глаголов и аористах. Начнут многое, а за год и "De bello Gallico" ("О галльской войне" – сочинение Юлия Цезаря) не осилят!
– Сушат молодой мозг, – сказал дядя Володя.
– И лучшие будут худшими, – сказал Фалицкий и запел: – о, du Rinoceros, Rinoceros!
Варвара Сергеевна поморщилась.
– Прошлого не вернешь, – раздражаясь и мучительно краснея носом и краями щеки, заговорил Антонов. – Надо думать о будущем. Надо не только и даже не столько искать идеалов в Элладе и Риме времен патрициев, сколько создавать будущее, опирающееся не на сословия, а на классы. Вон хотят все вернуть дворянам, а не видят того, что мы, дворяне, рухлядь, хлам, опавшие листья. В кучу метлою, в угол сада и поджечь, пока не замело снегом.
– Чем провинились перед вами дворяне? – сказал Голицын. – Отцы наши сидели по деревням и вотчинам среди народа и не гнушались им. Мы были одно с народом. Мы были его братья и даже жизнью и достоянием жертвовали этому самому народу. Вспомните покойного Павла Саввича – уже, кажется, куда дальше!
– Так и сидел бы в деревне и берег бы дворянское гнездо. А то на поди, какой христианин выискался! Все роздал, а детей, внуков кем оставил?.. Дворянами?.. Что же – Михаил Павлович дворянин?.. Дети его дворяне? Нет, Александр Ильич, без двора нет и дворян, – говорил горячо Антонов, и слюна брызгала с его пухлого рта. – И все нонешние затеи нового царствования не на добро, а на зло. Искусственно, земскими начальниками дворянство не создать. Это значит увядшие листки ниточками к сучьям привязывать и думать, что весна на дворе. Осень, Александр Ильич, на дворе.
– Будет и весна, – сказал дядя Володя.
– А когда весна будет, так сухие листья – к черту, к черту-с. Другое понадобится. Не дворянство-с. Мужик другой стал. Мужика знать надо-с. Теперь по деревням-то не Антоны Горемыки и не Касьяны с "Красивой Мечи" сидят, а серьезный народ. К ним на Овидии Назоне не подъедешь. Там свои губернаторы и судьи, свои попечители растут и как бы не сказали они нам: – руки прочь…
– Критиковать легко, – сказал Голицын.
– Не спорю-с. Но примеры на лицо-с!.. Вот у Михаила Павловича растет молодое поколение. Пожалуйста, спросим, кто на что готовится. Андрюша уже гимназию кончает, каждого видать. Ну что же дадут они России и народу? Ибо народ-то их ждет. Он на что-нибудь трудовую копейку нес, чтобы насаждать образование. Миша! Ну-ка характеризуй ребят.
– Изволь… Andre восемнадцатый год пошел. Он определился. Мы дали ему все, что по нынешнему времени могли дать. Он хорошо говорит по-французски. Я читал его сочинения. Он грамотно пишет… Ну… играет на скрипке… Немного увлекался побочно естественными науками. Брема чуть не наизусть знает… Да… кем он будет? Не знаю… Профессором, как я? Ученым?
– Так… Так… Что же для народа? Ему не профессора, а учителя нужны. Кто твой Андрюша? Музыкант в оркестре? И не первая скрипка, а так, где-нибудь в третьем ряду… Коммивояжер по Франции и Швейцарии… профессор… Ну путешественник. Тоже какую-нибудь дикую лошадь или верблюда откроет… А для государства, для народа? Ведь Государь-то хочет ему все дать… На скрипке в волостном правлении сыграет… Сумеет он заставить крестьян вести разумное хозяйство? Сумеет заставить не лениться, быть честными, не уговорить, не разжалобить Антоном Горемыкой или Муму быть любящими, не бить лошадей вожжами по глазам и не калечить детей?
– Да, конечно. Andre не годится для деревни. Да он и здоровья слабого.
– Ну, хорошо. Ипполит?..
– Ну, Ипполит!!.. Это светило латинизма и математики. Ежели не свихнется – это преподаватель, ученый.
– Итак, номер два. Федя?..
– Ох, заботит меня Федя. Грубый он какой-то. Точно не нашего рода. Кухаркин сын. Не дается ему латынь. Ему вот савинскому кучеру помогать лошадей запрягать или с Федосьиным женихом по городу шататься. Ему в церкви читать. Пономарь какой-то! Отбился от рук мальчишка. Волком глядит в лес. Четырнадцать лет поросенку, а как на Феню заглядывает. Боюсь, боюсь я за него. Чудной. Нянины сказки, игра в солдатики и рядом так и льнет ко всем простым людям. Ему первое удовольствие к Филиппову за калачами сбегать, на Семеновском плацу торчать, смотреть, как солдат учат. Намедни рассказывал, смотрел там какой-то экстинктор Рамон-Боналаса испытывали. Изба, мол, была построена, пожарные приехали, вышел человек с небольшой красной трубкой, избу зажгли и, когда она разгорелась, он ее потушил. Где только толпа, где приключение, там и мой Федька. По-французски говорит, как сапожник, а такие уличные словечки откалывает – срам слушать. Придется сорванца в берейторскую школу отдать. Кем он будет? Бог знает! Боюсь, что становым приставом – дальше не пойдет.
– Вот и выходит, что чем меньше школа обработала мальчика, тем жизненнее он выходит. Инстинктом ищет общего языка с народом, практической школой.
– Все нападки на школу, – сказал Чермоев. – Какая бы школа ни была, она уж тем хороша, что дает мальчику гимнастику мозга. После гимназии университет покажется легким и выправит все недостатки средней школы.
– О, du Rinoceros, Rinoceros, – пропел Фалицкий.