Текст книги "Опавшие листья"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)
II
В это самое время Варвара Сергеевна поднималась по размокшей дороге от Ручьевского моста. Федя вел ее под руку. Низкое серое небо опрокинулось над горизонтом и насупилось густыми, черными, беспросветными тучами. Холодный дождь сыпал, то припуская, то ослабевая, казалось, совсем перестал и вдруг налетал снова с порывом ветра, упадал в буро-желтые лужи, вздувался пузырями и звенел по воде придорожных канав. Дали исчезли, стушевались, и за мелким леском небо серыми тучами легло на землю и точно давило ее, выдавливая воду. Вода шумела в каналах у домов Ручьевской деревни и несла яичную скорлупу, огуречную кожу, окурки и бумажки под чистые мостики, к крутому спуску у горбатого моста. Деревня, казалось, вымерла. Все попряталось… Куры сбились стаями под стенами домов, ища укрытия. Собаки забились в подворотни, крестьян не было видно. Дорога, мощенная крупными, глянцевитыми от дождя, красными и серыми плоскими глыбами гранита, была пуста.
Было безумие идти пешком. Обувь стоила дороже, чем взял бы извозчик, но Варвара Сергеевна не имела в кошельке ни копейки и не хотела дома просить Михаила Павловича. Она упрямо шла пешком. Распустив большой дождевой зонтик, подобрав подол черным «пажом» – толстым резиновым шнуром – так, что стали видны ее ноги в простых чулках и стоптанные старые башмаки, она шла спотыкаясь. Она опиралась на руку сына, смотрела в землю и думала о том, что только что произошло.
Косой холодный дождь бил ее по ногам, забегал в лицо, ударял в грудь. Ветер распахивал черную мантилью, Варвара Сергеевна промокла до последней нитки, ей было холодно, но холод и неприятная сырость во всем теле доставляли ей сладкое ощущение страдания.
Все сорок дней со дня смерти сына она не переставала думать и томиться. Молиться она не могла. Ей казалось, нет… она верила, что душа Andre подле нее, что она невыносимо страдает, мятется и просит молитвы и защиты перед Богом. Но когда становилась за ширмами на молитву подле своей бедной постели с соломенным матрацем и устремляла глаза на старый лик Спасителя в серебряной оправе, вместо молитвы вставали упреки. "Зачем?.. Господи! зачем?" – шептала она, и жесткие, колкие слова, страшные греховные мысли неслись в ее голове. Все вспоминала она: и свои девичьи грезы, и красоту детства во дворце, в тенистых парках, и девичьи игры в серсо, и катанье колеса, и встречи с Государем. Разве о том мечтала она, когда в Крещенский сочельник лила воск и жгла бумагу. Разве о такой жизни!.. Чтение Жуковского и Пушкина развили в ней любовь к прекрасному и нежному… А вышло: короткое женихование, брак и сейчас – и года не прошло – Andre и дети, дети. Тогда не роптала. Ей казалось тогда, что это будет так красиво в старости. Она с седыми волосами, окруженная детьми. Их юные рассказы, откровенность с нею, любовь, заботы. Как в романах, как на картинах! Но шла жизнь и разметывала мечты. Распылялись грезы, и день шел за днем, дети росли скрытные, пренебрежительно, свысока смотрели на нее, и было нестерпимо больно. И все-таки верила, что будет день, когда кончится ученье, они войдут в семью и станут помогать. Станут беречь ее старость. "Andre! зачем ты ушел, не исполнив своего долга!" – восклицала она, пряча в подушки лицо, чтобы заглушить рыдания. – "Господи! Где же ты был, что не остановил его!.. Он был так молод и слаб!.."
Она ездила на могилу. Становилась на колени на песочном холмике, обнимала белые доски креста, вокруг которого стояли в горшках цветы, и слушала, лицом прижавшись к кресту.
"Надо молиться, – говорила она себе. – Надо вымолить моему мальчику прощение у Бога. Спасти его. Много может сделать перед Господом молитва матери"…
"Мама, сыграй мне вальс Годфрея!" – слышался его голос не из могилы, а откуда-то из далекого воспоминания. Могила была нема.
О, если бы заговорить могла могила! Она не испугалась бы, но, прильнув к сырой земле, она слушала бы, что скажет ей ее Andre. Какие поручения ей даст… она все исполнит… Только скажи! Пахло сырою землею, песком, низкие махровые левкои выдыхали сладкий, пряный аромат, шумели задумчиво деревья, и за кладбищем сосновый лес глухо рассказывал о чем-то… Нема была могила!!! И не могла она молиться.
"Зачем? Зачем? – стоном неслось в ее голове. – Зачем, милый Андрюша?! Отчего не пришел?!"
Ездила всегда с Федей. Другие дети холодно относились к этим поездкам. Ипполит поехал два раза, но оба раза только заглянул на кладбище, а потом пропадал у Бродовичей, и Варвара Сергеевна возвращалась одна. Липочка и Лиза – что они дома лучше помолятся, а вид кладбища расстраивает им нервы. Миша был мал, тетя Катя оставалась, чтобы следить за хозяйством. Один Федя всегда охотно ездил с матерью. Он оставлял ее у могилы, а сам шел бродить по кладбищу, читал намогильные надписи и караулил ее у выхода. И Варвара Сергеевна ценила его чуткость.
Сегодня он оставил ее у входа и сказал: "Мама, я накопил денег и пойду искать священника. Отслужим панихиду. Это мой подарок на день твоего рождения".
Это было давнишнее желание Варвары Сергеевны – отслужить панихиду на могиле. Но денег хронически не хватало, и Варвара Сергеевна не сводила концов с концами.
По мокрому песку дорожки Варвара Сергеевна приближалась к могиле. Она опустила голову и ничего не видела, кроме песка, могильных холмов, решеток и плит по сторонам. – Варвара Сергеевна! – услышала она дрожащий голос…
Она подняла голову. У креста Andre стояла Suzanne.
Варвара Сергеевна остановилась, медленно свернула зонтик и, опираясь на него, смотрела на Suzanne. Ноги ее подкашивались. Ей казалось, что она страшно устала. Она тяжело дышала. Сначала она не различала Suzanne, но увидела длинную, стянутую фигуру в черном, стоявшую против нее, с опущенными руками. Дождь продолжал лить, и ветер гудел вершинами сосен. Было по-осеннему хмуро, сыро и неприютно на кладбище.
– О! Не проклинайте меня, но выслушайте, – по-французски сказала Suzanne.
Первое движение было – прогнать Suzanne, резко и жестко сказать, что она – убийца ее сына. Но слов не было на языке, Варвара Сергеевна приоткрыла рот и молча стояла, крепко опершись обеими руками на свернутый зонтик. Слезы застилали ее глаза, и от них лицо Suzanne расплывалось в блестящих лучах.
Suzanne медленно опустилась на колени и мокрыми, покрасневшими от холода руками обняла крест, на котором висел старый увядший венок сирени. Мерно гудели, словно бредили сосны, трепетали длинные мокрые листья ивняка у изгороди, точно бились в испуге. Варваре Сергеевне было холодно, мелкий озноб пробивал ее насквозь.
– Эти папиросы… дрожа сказала Suzanne… – я готовила себе… Я хотела умереть. Умер он…
Молчала Варвара Сергеевна. Suzanne с мольбою смотрела на нее. Она ждала проклятий, упреков. Молчание было страшнее всего. Варвара Сергеевна вгляделась в лицо Suzanne и ужаснулась. Горе съело ее последнюю молодость. Пожелтевшее лицо было страшно своею худобою, на голой шее резко выдавались жилы, и скулы тяжело висели над нею. Из-под маленькой черной шляпы космами выбивались черные волосы, и Варваре Сергеевне показалось, что седина пробила их. Большие миндалевидные глаза опухли и смотрели мутно. Варвара Сергеевна вздохнула и молча опустила голову.
– О, говорите! Скажите мне что-нибудь! – ломая руки, воскликнула Suzanne. – Если бы вы знали, как я любила его!.. Какая тоска на сердце! Я ничего не могу делать… Да… это я… я дала ему папиросы… Он знал, что они отравлены… С самой Пасхи он все думал покончить с собою… Тяготился жизнью… Говорил о смерти.
Как подкошенная упала на колени, на мокрый песок Варвара Сергеевна и приникла лицом к могильному холму. В трех аршинах от нее отделенное слоем земли и песка лежит то, что было Andre. Ей казалось, что она видит в темной земляной массе, среди корней, серебряный гроб, цветы на нем. Но под крышку гроба не смело заглянуть ее воображение.
"Andre, – думала она, – Andre, что же это такое, ты сам?.. Сам наложил на себя руки. Твоя душа томилась, искала выхода, она билась в теле, как птичка бьется в клетке, и ты не пришел ко мне посоветоваться. Ведь я мать твоя!"
Рядом глухо, как на исповеди, отрывочными отдельными словами бормотала Suzanne, рассказывая свою историю.
– Не знаю, как вышло… Он вернулся с экзамена возбужденный… Чего-то ждал… Мы устроили сеанс… Он повалил меня, стал раздевать… Я не противилась… Не понимала сама… Я так любила его… Потом отчаяние… На другой день он говорил мне жесткие, обидные слова… Я дала ему папиросы… Я виновата… Меня нельзя простить… Но… я не хотела. Вот что скажу вам… Не хотела!!
"Ты не пришел ко мне, Andre, – с болью в сердце повторяла Варвара Сергеевна… – Не пришел…"
Вдруг ясно все вспомнила… Все его детство. У нее беременность, роды, болезни детей, в промежутки – жадное хватание за остатки той красивой жизни, которую она так любила. Театры, оперы, концерты, вечера и танцы у знакомых. Она еще была хороша, за ней ухаживали. Искали поцеловать ее руку, жаждали танцевать с нею, говорили ей приятные слова. Но годы точно отодвигали от нее ту жизнь, полную красоты, и, как ящиком, накрывали ее тесными, мелкими интересами детской и спальни. Все больше требовало времени шитье и штопка, заботы о детях, их купанье, обтирание, лечение… Приходилось учить латинскую грамматику, чтобы помогать Andre. "Alauda est laeta" – жаворонок весел, – вспоминала она примеры из грамматики Ходобая и самую грамматику увидала… Длинная, в темно-малиновом переплете с черным узором… Amo, amas, amat, amamus, amatis, amant (Люблю, любишь, любит… (лат.))… Andre сменил Ипполит. Потом Липочка… Надоедливые гаммы, наблюдение, чтобы она не повторяла слов, которые употребляли мальчики, французский язык… А потом – Федя, сильный, бурный Федя, любопытный, настойчивый, самый откровенный с нею. И Боже, какие слова, какие стихи и прибаутки он приносил из гимназии и говорил ей. Многих слов она не знала и от него, от сына, впервые узнала о том страшном сквернословии, которое проходило мимо нее, потому что и мать, и тетки ей говорили, что у нее "уши сережками завешены".
И Andre ушел от нее.
При жизни она видела его мельком… Некогда было поговорить с ним. Он приходил в девятом часу утра в столовую, сердито швырял на диван под картой Европы ранец с книгами и садился пить чай. Ругал гимназию.
– Хоть бы гимназия сгорела… провалилась в тартарары… Хоть бы мороз дошел до двадцати градусов, и в гимназию не надо ходить.
Выпивал наспех свой стакан и уходил, не попрощавшись, не попросив перекрестить.
– Глупости все это, не поможет!..
Возвращался в три, в четвертом, бледный, хмурый, сердитый, и запирался в своей комнате. За обедом молчал, а после обеда сидел опять, согнувшись над книгами, читал и писал в синих тетрадках с белыми ярлыками. Что писал – не говорил. Что читал – не рассказывал, не советовался.
Потом начались спиритические сеансы. Варвару Сергеевну не пускали на них. Она парализовала медиума. При ней ничего не выходило.
И – пришла любовь!
"Andre, неужели ты полюбил?.."
Фалицкий много и дрянно рассказывал о девицах легкого поведения, о «горизонталках», о роли гувернанток и горничных в подрастающей семье, но ей казалось, что это не коснется ее детей… Ее уши были завешены сережками.
"Andre, Andre! Прости, прости меня!"
И сейчас же думала: "Что же могла я сделать?" Дети ушли, и они знали ее не больше, чем молодая годовалая собака знает свою мать.
Страшно… Боже, как страшно!.. Томил холодный ужас, и точно ледяные струи пробегали в груди и захватывали сердце.
Подле металась в горе и молила о прощении другая женщина, а под ними, в трех аршинах, был гроб, и в нем – великая тайна смерти.
И кто виноват?..
Никто… Не могла она судить эту несчастную плачущую девушку, вымазавшуюся в песке и глине, страшную пустыми, выплаканными глазами.
И помочь может только Бог!
– Ради бога, Варвара Сергеевна! Au nom de Dieu! – стонала mademoiselle Suzanne.
– Бог простит, – вставая сказала Варвара Сергеевна, – Встаньте-ка. Давайте я вас почищу. Глина и песок пристали к вам…
– И я вас… И вы… И вы… О, Варвара Сергеевна. В горе мы двое… Простите… Простите меня.
– Бог простит… – сурово, не поднимая от земли глаз, повторила Варвара Сергеевна. – Где же вы живете?
– Нигде, – тихо ответила Suzanne.
– Как нигде?
– Поступила было к Бродович, да не могу работать. Мучила совесть.
– Ну что было, того не воротишь. Видно, так Богу угодно. На все его святая воля… Где же вы живете?
– Была в меблированных комнатах на Пушкинской, но меня гонит хозяйка.
– Переезжайте завтра ко мне… Как-нибудь устроим вас…
Suzanne кинулась к Варваре Сергеевне, хотела поцеловать ей руку, но та отстранилась.
– Не надо!.. Не надо, – сказала она. – После… Дайте привыкнуть… и все понять.
По грязной дорожке к могиле приближался Федя. За ним шел старый священник в черной скуфейке и солдат в шинели внакидку с книгами и кадилом…
Кадило заливал дождь, ветер трепал и относил слова молитвы. Торопился и комкал панихиду старенький священник, скверно пел жидким тенором солдат, и ему не в тон вторил Федя, и казалось, что слушал их, понимал и вполне оценивал лишь тот, кто лежал в трех аршинах под ними, накрытый сосновыми досками, обтянутыми глазетом, и кто понял уже все значение панихиды сорокового дня.
Чудилось, что носилась в вихре дождевой капели, металась среди листьев ивы и желтой акации и задумчиво шумела в густых соснах смятенная душа Andre, торопясь в последний путь, на небо.
Спокойнее становилось на душе у Варвары Сергеевны. Казалось, что она хорошо, правильно, "как надо" поступила.
Прощаясь, она поцеловала рыдающую Suzanne и отдала ей все, что имела, оставив только на железную дорогу и на конку до Лесного.
– От Лесного пешком дойдем, Федя? – спросила она сына, стоявшего подле.
– Конечно, мамочка, – ласково отвечал Федя.
Они шли теперь, поднимаясь от Ручьев, и выходили в пустынное поле, где ветер рвал из рук Варвары Сергеевны зонтик, мочил ей ноги и грудь, и уже трудно было идти, скользили старые резиновые калоши по кривым камням, и ныли мокрые колени.
Варвара Сергеевна вспомнила, что сегодня день ее рождения. Дома пекли пирог с сигом и визигой с рисом, приехал ее брат Володя и Лени, Фалицкий… Она думала о том, как она переоденется и будет хлопотать, угощая гостей, она соображала, как поставит стол, чтобы ни на кого не капало с потолка, и забывала усталость… Она думала, как устроить Сюзанну и чем объяснить Михаилу Павловичу ее возвращение…
Она твердо знала свой долг хозяйки и торопилась его исполнить.
III
Был четвертый час утра. Низким туманом садилась роса на скошенные поля, покрытые небольшими сероватыми копнами сена. За дачей Кусковых клубилась парами неширокая Охта, а за нею чернел могучий старый лес «медвежьего стана».
Яснело и розовело небо над лесом. Угасали последние звезды. Было тихо, как бывает тихо на севере, где долго спят петухи, ожидая тепла, где не голосисты собаки и нет цикад. Ни один звук не рождался в воздухе, все спало глубоким сном, и страшно было, что в ряде построек, окруженных березами и вытянувшихся улицей в одну линию, живет много людей и царит крепкий предутренний сон. В воздухе стыл душистый запах сена и был он неподвижный, сладкий, сонный и холодный.
Вся прелесть севера была в этом сыром утре, в парчовой полосе росы, еще не сверкающей бриллиантами на ковре скошенных лугов, в цветущем картофеле и низких овсах, пригнувших семенные метелки. Под желтым глинистым обрывом едва двигалась темная, холодная, с красно-бурой железистой водою река и ни одна волна не плескала в ней. Из голубовато-серого старого сарая с замшелыми боками и крутою крышей, с двумя свежими светло-желтыми досками, лежащими среди черных досок, с широкими, настежь раскрытыми воротами, у которых стояла телега с сеном, с воткнутыми вилами и прислоненными граблями легкой бодрой походкой вышел среднего роста худощавый человек, с широкой бородой в завитках, мягкими усами и красивыми тонкими чертами лица.
Он взял пять длинных удочек, стоявших у сарая, ведерко, в котором громыхалась жестянка с червями, перекрестился на восток и направился к задворкам дач, стоявших в ста шагах от сарая.
Это был Фенин жених Игнат, рабочий Царскосельской железнодорожной мастерской, запасный ефрейтор, недавно получивший расчет за пьянство, живший на сеновале у невесты и питавшийся на кухне Кусковых.
Варвара Сергеевна допустила его, жалея его и Феню. Притом, по ее словам, Игнат был "великий человек на малые дела". Он сдружился с Федей, из картона и щепок строил ему рельсы и стрелки, делал модели паровозов и вагонов, ходил с ним купаться и удить рыбу. Удильщик он был страстный.
Едва он вышел через заднюю калитку во двор, как к нему, виляя хвостом, бросилась лохматая Дамка и стала прыгать на грудь, слегка повизгивая. Вслед за нею с кухонного крыльца легко сбежала, стуча по доскам тонкими босыми ногами, Феня, одетая в одну рубашку с накинутым поверх длинным драповым пальто, заспанная, растрепанная. В руках у нее был сверток, обернутый в простое холщовое полотенце.
– Это вам, Игнат, и Федору Михайловичу барыня изготовила фриштык, – сказала она, – обнимая жениха и любовно заглядывая ему в глаза.
– Спасибо! Спасибо, Фенюша. А папиросками разжились?
– И папироски есть.
– Ну не задерживайте, чтобы самый хороший клев нам не пропустить. Солнышко-то вот-вот покажется.
Феня охватила Игната за шею горячими руками и поцеловала в мокрые от росы и умывания усы.
Игнат прошел в палисадник и, остановившись против дачи, притаившейся в полосах тумана, с плотно опущенными белыми шторами за запотевшими окнами, приложил ладони рук ко рту рупором и негромко сказал: "Федор Михайлович, готовы?"
Окно второго этажа сейчас же раскрылось, и в нем появилось румяное загорелое лицо Феди с растрепанными волосами.
– Сейчас, Игнат.
Окно закрылось… Еще через минуту тихо отворилась балконная дверь, и на балконе в коломянковой рубашке и синей фуражке появился Федя. В одной руке он нес короткие сапожки с рыжими лохматыми голенищами, в другой – большое ведро для рыбы. Он шел босиком, чтобы никого в доме не разбудить. Усевшись на ступеньках балкона, отталкивая кидавшуюся на него Дамку, он проворно надел сапоги и поздоровался с Игнатом.
– Что вчера, Игнат? – спросил Федя. – Много поймали?
– Щуку с руку, язя, которого есть нельзя, да два налима прошли мимо, – отвечал Игнат.
– Нет… в самом деле?
– Ничего, Федор Михайлович. Я даже вчера и не ходил совсем. Некогда было. Удочки вам налаживал, червей копал.
– Как думаете, клев будет?
– Должон быть.
– Мы куда пойдем?
– За Новую. Ко второму погребу. Я там богатое место присмотрел… Омут… Там и щука должна быть… А Охта там – саженей тридцать, не меньше.
– Глубоко?
– Поболе пяти аршин будет.
– Вот хорошо.
– И место глухое… Туда никто не ходит.
Он бодро шагал по мягкой, с прибитою росой пылью полевой дороге, уходившей к югу, вниз по реке. Федя старался идти в ногу с Игнатом.
– Тяжело было в солдатах, Игнат?
– Отчего тяжело? Хорошо. Долг свой справил, теперь гуляй.
– А не били?
– Хорошего солдата разве бьют?.. Я четыре года служил, так за четыре-то года у нас всего один раз ротный приказал одному солдату розог дать. Так и то давно пора было. Дрянь солдат был. На язык больно скорый и вор.
– А страшно это?.. Если пороть станут?
– Куда страшно… Мне так смерть, и та милее была бы.
– А тому?.. кого пороли?
– Ему что. Встал, встряхнулся, порты оправил и пошел. Отпетый. Однако все потише стал. Больше уже не попадало…
– А за что же пороли?
– У старухи на маневрах куртку украл, – неохотно сказал Игнат… Ну что же, Федор Михайлович, с песнями, что ли?.. по-солдатски?
– Да, Игнат, пожалуйста, – робко сказал Федя.
Ему доставляло громадное удовольствие ходить с Игнатом широким, бодрым, «солдатским» шагом, распевая песни. Ему казалось тогда, что идут не они двое и поет сладким тенорком Игнат, а он ему несмело подтягивает, а идет целая рота, целый батальон, полк и тяжело отбивается по дороге нога: раз, два! раз, два!
– Мы к Балканам подходили,
Нам казались высоки,
Три часа переходили
И сказали: пустяки! —
дрожащим голосом, выделывая, как искусный солдатский запевала колена, запел Игнат и, кончив куплет, сказал: «Ну! разом, дружно». И оба хватили:
Греми, слава, трубой!
Мы дрались, турок, с тобой!
Царь Салтана победил,
Христиан освободил!..
И снова пел Игнат, одушевляясь рисуемой картиной:
Как стрелочки прискакали
На казацких лошадях:
Турки разом закричали —
Свой аман и свой аллах!
Когда кончили, слегка запыхались от скорой ходьбы и громкого пения за целый хор.
– А что, Игнат, турки – плохой народ? – спросил Федя. – Вы их видели?
– Дюже хороший народ, Федор Михайлович. И солдат хороший, обстоятельный, дерется хорошо, и сами опрятные, добрые, ласковые, но самое ладное в них: в бога крепко веруют и добро творят.
– Так ведь они мусульмане. У них Магомет, а не Христос.
– И Христа они почитают.
– А как же турецкие зверства? Я маленьким был, видел: в пассаже показывали. Так сделано: дерево, и к нему три болгарина привязаны, а под ними – уголья. И огонь из красной фольги сделан. А ноги у них обуглены, черные, и на лицах – мука. И знаешь, что все это нарочно, из воска сделано, а смотреть жутко. А в комнате, где показывали, полутемно и публика шепотом говорит…
– Не знаю. Я того не видел. А чего не видел, про то и не знаю. А вот, скажем, лошадь, корова, овца, собака или ишак чисто друг у него. Нет, чтобы как у нас, пьяные вожжами по чем ни попало: по глазам, по ногам, где больнее, били да вскачь по мостовой скакали, а ей, лошади-то больно. Она чувствует… Всякая животная у него в холе, и к нам они хорошо: "Урус, урус, якши"… Ну, башибузуки, или черкесы, или курды, те, действительно, что живодеры… Так и наш солдат или казак в долгу не оставался. Ежели без офицера – не попадайся… Обработать умели… Да… всего бывало!
– А Государя вы видали?
– Как сказать? И видел, и нет. Шли через Систов город и сказали: Государь будет смотреть. Идем, слышу: "Песенники, по местам! Чище равняться по отделениям!" Батальонный, Лавров, обернулся к нам и так басисто командует: "Батал-льон, на пле-е-е-чо!" – грянули барабанщики враз, мы ружьем отбили, правую руку к ляжке прижимаем, чтобы ружье не колыхалось у плеча, и тут голос: "Здо-г ово г ебята! – кто-то с балкона сказал. Ну мы враз: "Здравия желаем императорское и го-го-го!" И такой восторг подхватил. Ног под собою не слышим, жары, пыли будто нет, точно сила какая несет нас, винтовки не чую, так и прошли, где-то «ура» кричат, проскакал в пыли донец в кепке с назатыльником с алым лампасом, гляжу: уже смолкли барабаны и командуют: "Ружья – вольно, песенники, вперед!"… А на душе как в Светлый Праздник. Легко!.. Хорошо!..
– А после не видели?
– Ни разу не сподобился.
– Игнат, а почему Государя убили? Что говорят в народе? Вот на заводе, где вы были?
– Да кто ж его убил? Рази народ?.. Скубенты.
– Нет, рабочие… Крестьяне…
– Ну, значит, от крестьянства отбились. У нас тогда по заводу сбор был на часовню. Последнюю копейку отдавали… Жалели, да и совесть зазрила.
– А полиция не заставляла?
– Да, Федор Михайлович, вот я что слышу… Вы, или Ипполит Михайлович, или покойный братец ваш, Андрей Михайлович, все "полиция, полиция, фараоны", и все, можно сказать, понапрасну. Ну, как жить без полиции? Ведь мало разве негодного народа кругом? Ежели страха-то не будет, так, Господи боже мой, чего не оберешься. У нас иной пьяный на убийство лезет, себя не помнит, как же не урезонить его. Ведь и его уберегут, от греха-то… А то без полиции?! О господи! Иной раз на кухне-то или в садике сидишь с Феней, слушаешь, и чего вы не наговорите. Да разве можно такое? Надо же знать народ-то!.. Он-то ведь разный. Иной так работает, что удерживать надо, не нарадовался бы, ну, а другой, известно, лентяй, без окрика и работать не станет… А без работы, Федор Михайлович, вся земля погибнет. Сказано еще Адаму: "В поте лица будешь добывать свой хлеб" и Еве: "В болезнии будешь рожать детей". Такое, значит, заклятие дано. Коли бы женщины рождали без мук, ну, и мужчина без труда бы жил. А то ведь нет этого. Значит, так и надо. Надо трудиться… Ну, вот оно и место наше… Господи, помоги! И чтобы клев хороший! Благослови начало!..