Текст книги "Опавшие листья"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 38 страниц)
XVI
Весною старший курс училища, где был Федя, жил в лагере напряженною жизнью. Приближался день выпуска в офицеры, куколка становилась бабочкой. Молодые головы задумывались: где служить? В каком городе вить себе гнездо, быть может, на всю жизнь. В училище прислали литографированный список полков и батарей, в которых были вакансии, с обозначением вакансии и места стоянки. Список был составлен по старшинству частей, сначала гвардия, потом гренадеры, стрелки, линейная пехота в порядке номеров дивизии, линейные батальоны, артиллерия, казачьи части. Разбивать вакансии предстояло по старшинству баллов. Первому по списку предоставлялся выбор из двухсот с лишним частей, местечек и городов, последнему оставалось два-три десятка. Юнкера ценили части по их старым традициям, по связям, по родству, по месту стоянки. Гвардия, гренадеры, старинные полки с двухвековою славою, гарнизоны Петербурга, Москвы, Киева, Харькова, Воронежа, Крыма и Кавказа больше всего интересовали юнкеров. Польское захолустье, из-за отношения поляков к русским, из-за постоянного напряжения ожидания войны с Австрией и Германией, о которой знали, что она непременно будет, – стояло в конце юнкерских желаний.
Последним ученикам, лентяям, не способным ни к науке, ни к фронту, доставались Гуры Кальварии, Муравьевские штабы, Красники и Замостьи в Польше, Игдыри на Кавказе, Копалы, Каркаралински и Джаркенты в Туркестане, Камень-Рыболовы, Никольски-Уссурийски, Адеми и Барабаши в Уссурийском крае – тоскливая жизнь без права перевода в другое место раньше пяти лет, без права отпуска домой в течение трех лет. Скрашивались тяжелые условия правом жениться без реверса и зачетом четырех дней службы за пять.
Федя был шестым учеником и после фельдфебелей и старшего портупей-юнкера, училищного знаменщика, имел право выбрать вакансию. Перед ним развертывался длинный список, начинающийся гвардейскими полками и гренадерами Москвы и Кавказа. Федя с матерью уже давно наметил стоянку и полк и много раз мечтал о нем. Федя отказался от гвардии: дорого. Без помощи из дома, на одно жалованье, прожить невозможно, а семья помогать ему не могла. Федя видел, что подходят дни, когда ему придется помогать семье. И было решено, что он выйдет в Петербург, в 145-й пехотный Новочеркасский полк, стоявший на Охте и прозванный юнкерами "Охтенскими кирасирами". Три года Федя прослужит в строю, не бросая учебников, а потом поступит в Николаевскую Академию Генерального штаба.
Жизнь намечалась Феде ясной и трудовой вблизи от матери, сестры и братьев, с тихою радостью по субботам приезжать домой, по-прежнему ходить с матерью в церковь, слушать ее рассказы о прошлом. От семьи он не оторвался, и семья была все для него.
Он был счастлив. Серые глаза его блестели на загоревшем от солнца, ветра и дождей лице. Ему казалось, что он крепко и навсегда полюбил хорошую девушку: Любовь Павловну Буренко. Он виделся с нею раза два зимою, танцевал на вечере и весною несколько раз был в Павловске на музыке, что дало повод Белову написать на него и на Любовь Павловну стихи, торжественно ей поднесенные, а ею, с лукавой усмешкой, переданные Феде.
– Вы мне обещали
свиданье,
говорилось в этих стихах.
И я, чтобы к вам поспешить,
Осьмнадцать вокабул латинских,
Был должен совсем не учить.
И вот прихожу на свиданье….
Уж вижу скамейку вдали,
Где вы обещали признанье
И сладкие песни любви.
И вижу, что Павловский юнкер
Пред вами во фронте стоит,
А вы! О коварная! – тот же!
Лукавый, насмешливый вид.
В смущеньи и страхе я обмер,
И вымолвить слова не мог,
И слышал я только ваш хохот:
Да запах казенных сапог.
Назавтра вокабул латинских
Ответить совсем я не мог,
Мне слышался только ваш хохот
Да запах казенных сапог…
Федя прочел стихи, улыбнулся и тихо сказал Любовь Павловне изречение Perrin:
Oh! le bon temps pour la galanterie
Qu' etait le temps de la chevalerie!
(О, прекрасное время ухаживания. Время рыцарей)
И Федя хотел отдаться этому сладкому чувству ухаживания, встреч на музыке, прогулок по аллеям парка, разговоров в полголоса, полной значения недоговоренности и трепетного ожидания следующего праздника и новой встречи, светлой улыбки милого лица и радостного рукопожатия… Петербургская весна протекала бурно. То косил холодными ледяными струями дождь, холод томил в бараках и негде было согреться, то блистало на бледном небе солнце, задумчиво бродили разорванные розовые облака, складывались в тучи, громоздили замки. Вдруг появится на небосклоне голова турка с длинной трубкой, потянется трубка к Лабораторной роще, повалит из нее сероватый дым и уже не трубка она, и турок не турок, а идет по небу трехмачтовый корабль, и ветер рвет его паруса… Вдруг показалась громадная бело-розовая болонка, она стоит на задних лапах и голова ее у самого солнца, а ноги тянутся за горизонт к деревне Арапаккози… Но и болонка исчезла. Она сложилась в большую тучу, посерела, надулась… Налетел с поля сырой ветер. Пахнуло дождем и по всем линейкам лагеря звонко стали кричать дневальные под пестрыми грибами:
– Дежурные, д-д-днев-вальные, надеть шинели в рука-ва-а-а… Государева рота только что вернулась с ротного ученья.
Длинными цепями атаковала она Царский валик и теперь шла широкой колонной. Издали был слышен тяжелый, мерный, отбитый по земле шаг. Юнкера стройно по голосам пели:
Мы долго молча отступаа-ли,
Досадно было, – боя ждали,
Ворчали – ста-ри-ки!..
У самого училищного оврага раздалась команда:
– По баракам!.. Ура!
Юнкера сорвали винтовки "к ноге" и с громким "ура!" врассыпную ринулись в овраг. Овраг на мгновение наполнился белыми рубахами. Кто-то упал и покатился вниз… Прыгали через нарытые учебные окопы и белыми волнами взмывали к кегельбану, перелезали через его стенки и, раскрасневшиеся, потные, с бескозырками, сбитыми на затылки, с серыми скатками с ярко начищенными красной меди котелками, толпились у дверей правофлангового, белого с красными разводами, барака.
– Иванов-то, господа! Кверх тормашками… потеха!.. И в самую глину!.. Теперь до вечера не отчистится! – кричал кто-то, захлебываясь от смеха.
– Да знай Государеву роту! Л-лихо взяли овраг.
В бараке ставили винтовки в пирамиды, снимали скатки и патронташи и отдувались. – Господа, кто в чайную, кто на ужин! – кричал дежурный.
– Фанагорийский полк в чайную! – ревел здоровый Бабкин, облюбовавший себе вакансию в Фанагорийский гренадерский полк.
– Постой, попадешь ли еще. Рано пташечка запела, – сказал ему Федя.
– Кусков, решились?.. Окончательно… На Охту… Почему не в гвардию? – обернулся к Феде Бабкин.
Сквозь шум веселых голосов, сквозь ликование молодых сердец, радующихся жизни, здоровым крепким ногам, сильным рукам, свежим чистым мыслям, раздался голос дежурного.
– Портупей-юнкер Кусков на среднюю линейку, брат-студент спрашивает.
Тяжелое предчувствие, не случилось ли чего с матерью, тоскою сжало сердце Феди. Ипполит еще ни разу не был в училище. Федя кинул на бегу фельдфебелю:
– Иван Федорович, если к ужину запоздаю, пусть отделенный ведет!
Надев бескозырку и накинув на плечи шинель, Федя побежал по узкой аллее боковой линейки, обсаженной молодыми березками, мимо барака 3-й роты, вниз в балку, на шоссе, носившее название – "средней линейки".
XVII
Ипполит, бледный, осунувшийся, в старой студенческой фуражке и черном пальто с порыжевшими петлями, быстро пошел навстречу Феде.
– Насилу дождался… Долго же вас манежили, – сказал он, неловко протягивая руку брату. Дома братья не здоровались, и теперь им казалось странным давать друг другу руку.
– Дома что?.. Мама? – тревожно спросил Федя.
– Дома все благополучно… Конечно, без дачи нынешний год маме и Липочке тяжело. У вас благодать… Березкой как сильно пахнет… У нас духота. Двор асфальтом вздумали заливать. Не продохнешь!.. Вот что, Федя…
– Что, Ипполит?
– Видишь ли… Ты можешь меня и многих спасти… Да… Я понимаю… Тебе, может, неприятно… Мы разных убеждений, сильно разошлись… Но ведь и мы не зла желаем… И кто прав?.. – несвязно стал говорить Ипполит.
– В чем дело?.. – вглядываясь в брата, сказал Федя.
– Да, как тебе сказать… Пройдемся…
Они пошли по шоссе. По одну сторону, в густых зарослях желтой акации, за молодыми тополями, сиренью и березами, стояли бревенчатые офицерские бараки, по другую круто поднимался берег оврага и наверху белелись длинные бараки юнкеров. Шоссе спускалось с белыми перилами, за мостом, наверху, тянулся вдоль оврага серый бревенчатый барак. Перед ним, на поле, стояли пушки.
– Тебе можно ходить сюда? – спросил Ипполит, поглядывая на пушки.
– Можно. Отчего же? Это Константиновское училище, а дальше Артиллерийское. Мы ходим друг к другу в гости.
Горнист вышел на шоссе и резко проиграл сигнал. Ипполит вздрогнул.
– Это что же?
– Это на ужин.
– Так иди же.
– Нет, я не пойду. Мне не хочется. И ужин неважный. Пустые щи и каша. Я хорошо поел за обедом.
– А тебе за то не попадет?
– Ничего. Я заявил фельдфебелю.
– Как все строго!.. Да, вот… Федя… Дело вот в чем… Видишь ли, я попал в партию…
– Это где Бродовичи? – быстро спросил Федя.
– Это безразлично, Федя. В нашем деле лучше фамилий не называть. И у меня есть некоторые документы… Так… пустяки… маленький сверток… Но многие могут пострадать. Бросить нельзя. Я должен передать их через несколько дней одному человеку… Ты знаешь… Юлия арестована. В Петропавловской крепости. У Бродович был обыск. Ничего, конечно, не нашли. Я на очереди… Вот я и хотел просить тебя… Всего до 1-го июня… Если бы со мною что-нибудь случилось… Ты отвези сверточек в Европейскую гостиницу. Спроси там Джанкинса… Скажи – от Юлии. Запомни. Ему отдать… Вот и все… Джанкинс. Будешь помнить?
– Ипполит! – воскликнул Федя… – Зачем?.. Зачем все это?..
– Невелика услуга, – сказал Ипполит, раздражаясь. Он смотрел вниз. Углы губ его дрожали. "Как он постарел!" – подумал Федя. "Какой несчастный… Ах, зачем, зачем он это сделал!".
Они дошли до моста и повернули обратно. Шли молча, оба глядели в землю. Печаль лежала в их сердцах… Федя вспоминал, как ходил он к Ипполиту и просил помочь ему по латыни или по математике. Ипполит откладывал в сторону свою тетрадь и говорил усталым голосом, ласково:
– Ну, в чем же дело? Чего ты там не понимаешь? Это же так просто…
Ипполит всегда рисовался Феде каким-то высоким, чистым, благородным, человеком прекрасных побуждений, образцом для всех. Любил он «платонически»… Когда ухаживал за Лизой, они всегда говорили об «умных» вещах, об искусстве, о литературе. Его последняя симпатия была таинственная Юлия, тоже умная, не похожая на женщину, и вряд ли Ипполит шутил с нею и ухаживал за нею так, как Федя ухаживал за Буренко… Ипполит был много выше Феди, и Федя не мог не повиноваться ему и не мог открыто осудить его.
– Ты ничем не рискуешь, – сказал раздраженно Ипполит. – Если бы я тебя просил о чем-нибудь серьезном, а то так… спрятать. Все равно, не ты, так другой это сделает.
– Да… да… это так. Но Ипполит… Ты знаешь, что для меня Россия…
– Ах, глупости! Ну, при чем это?.. Россия от этого не пострадает. Но ты выручишь меня и спасешь маму от лишнего потрясения.
– Мама знает?
– Ну, конечно же нет… Этого недоставало!..
– Хорошо, – со вздохом сказал Федя. – Давай. Я спрячу… 1-го июня в Европейской гостинице мистеру Джанкинсу?
– Да.
Федя взял сверток и понес его в барак.
– Подожди меня, Ипполит, я сейчас вернусь.
По боковой дорожке вверх, поодиночке и группами шли юнкера, возвращавшиеся от ужина. Федя прошел к своей койке, открыл ключом шкапик и спрятал сверток за шаровары и мундир.
Ипполит, ожидая его, ходил взад и вперед по мосту. Над широким озером, расстилавшимся черною гладью за оврагом, какой-то оркестр играл ту самую польку, что играли тогда…
Как давно все это, казалось, было, а было всего три дня тому назад. Точно вечность прошла с тех пор. Вся жизнь перевернулась. Гимназия, университет ушли в бесконечную даль. Целые века прошли после вечера, когда пахло тополями, сиренью и речною густою сыростью, взлетали к темному небу ракеты и вспыхивали цветными огнями римские свечи, а музыка играла цирковую польку и вдруг оборвалась. Это было тогда… Когда-то очень давно. В далеком тумане осталась Юлия и темное и стыдное воспоминание горячего тела и мучительных ласк. Почему он теперь на каком-то нелепом мосту? Тянется в гору серое шоссе, мимо идут толпами юноши в белых рубахах, с любопытством смотрят на него и весело разговаривают. Рвется вдали к небу песня и тонет широкими мощными вскриками в надвигающихся серых тучах.
"Справа повзводно – сидеть молодцами,
Не горячить лошадей…"
"Не горячить лошадей"… повторил Ипполит. "Как все это странно? Иная какая-то жизнь. И какая дикая! Не горячить лошадей. При чем тут лошади?.. Свобода, равенство, братство. Общая дружная семья народов и эти серые пушки, мрачно глядящие в черную зловещую даль… Кто прав? Они… или «они»? Что лучше?.. Не горячить лошадей?.. или подойти, взять под руку, как Юлия, дышать в ухо горячим дыханием страсти… и выстрелить?.. Я знаю: она сказала "по приговору центрального комитета партии Народной Воли"… Народная Воля… А эти юнкера?.. Федя?.. Не народ?.. Знаю я, что они хотят?.. Не горячить лошадей"…
Федя спускался к Ипполиту. Теперь, когда все было сделано, отношения между братьями стали ровнее. Не стало раздражения, вернулась былая, детская нежность, которая всегда сквозила в словах Ипполита, даже и тогда, когда он говорил: "Федя, ты дурак!"… Хотелось побыть подольше вместе.
– Ипполит, пойдем наверх, – сказал бодрым голосом Федя, – сейчас перекличка и зоря, а после еще походим. Поговорим. Твой поезд в 10 часов…
Федя провел Ипполита к кегельбану и там оставил его… Ипполит видел, как на первой линейке длинной серой линией строились юнкера. Фельдфебеля громко выкликали фамилии, дежурный офицер вышел на середину.
У маленькой будки, где ходил часовой, выстроился караул. Горнист стал на правом фланге. Левее пела певучую песню кавалерийская труба, горнист отбивал короткие ноты, и все эти юноши стояли молча, напряженно вытянувшись. И с ними – Федя. Сняли фуражки.
"Отче наш!"
На востоке прояснело и было бледно-зеленоватое весеннее небо. В него вонзились белой линией палатки Главного лагеря. Оттуда невнятно плыли волны тысяч мужских голосов.
"Отче наш" возносилось от лагеря к небу, таяло в темной голубизне востока, упиралось в косматые тучи на западе. Все казалось Ипполиту непонятным и нелепым. Грозно было небо. Не людьми, а странною стихийною силою казались длинные серые шеренги, откуда могуче раздавался гимн. И уже не смеялся над ним, не ненавидел его Ипполит. Он был подавлен им.
…"Нами правит Александр III с его незабвенным родителем и венценосными предками, – думал чужими, но привычными словами Ипполит. – Нас бьют по морде царские урядники и околоточные. Россия это стадо ста пятидесяти миллионов рабов. Нас ссылают в глухие тундры Акатуя и Зерентуя, нас гноят в бастионах Петропавловска и Шлиссельбурга. А мы пишем верноподданнические адреса и украшаем наши дома флагами в табельные дни тезоименитства и поем "Боже царя храни!""
Но уже в мыслях была какая-то невязка. Закрадывалось сомнение: кто прав? Они ли, маленькая кучка эмигрантов и людей, скрывшихся в подполье с евреями-вожаками, или эти мощные массы молодежи, поющей стройными голосами гимн? Эти юноши и с ними милый, дорогой Федя!?
Когда Федя подошел к Ипполиту, они стали ходить по тропинке вдоль оврага. Они говорили про дом, про мать, как тяжело теперь ей и Липочке, как проклято сложилась их жизнь и как было бы славно, если бы Липочка могла выйти замуж за хорошего человека. Федя рассказывал про Любовь Павловну, какая она хорошая, образованная и милая и совсем не "синий чулок". Из глубины детства вставали какие-то теплые образы, и слова были покойные, добрые, ласковые, не колючие…
На передней линейке пели юнкера и нежный тенор заводил просто. За душу брали звуки его сильного красивого голоса:
Засвисталы-ы коза-ченьки,
В поход с полуночи,
Заплакала Марусенька,
Свои ясны очи!..
«Странная, странная жизнь, – думал Ипполит, спускаясь к пустынной военной платформе, горевшей линией огней. – А им, верно, кажется такою же странною наша жизнь с заговорами, с убийствами, и страхом обыска и ареста… И почему? Почему?.. Мы, даже родные братья, не можем ни столковаться, ни понять друг друга?»
XVIII
Ипполит вернулся домой уже ночью. Беспокойство снова овладело им. Страх серым вертким зайцем завозился в сердце. Ипполит боялся обыска, ареста, суда… Больше всего боялся грубости жандармов. Прежде чем позвонить, он подозрительно осмотрел дверь и прислушался. Обыденна и скучна при свете белой ночи была большая дверь, обитая черной клеенкой с торчащим кое-где из нее волосом, и медная, так надоевшая дощечка: «профессор Михаил Павлович Кусков». Стало обидно за отца. Всюду и везде тыкал он свое профессорство, хотя давно перестал читать лекции.
Все было тихо. Но подозрительной казалась самая тишина. Точно уже там никто не жил. Лестница была пустая. Жильцы с квартир съехали на дачу. В соседнем флигеле кто-то, при открытых окнах, заиграл на рояле и сочные, полные, дерзкие звуки брызнули и побежали по двору, по лестнице, гулко отдаваясь о серые, пыльные камни.
Ипполит позвонил.
Сейчас же раздались шаги матери. Она сняла крюк, не спрашивая, кто звонит. "Вот так же, – подумал Ипполит, – мама снимет крюк и тогда, когда придут жандармы".
– А здравствуй… Где шатался? Чаю хочешь? – спросила Варвара Сергеевна.
– Нет, спасибо!
– Да пил ли?
В столовой стоял потухший самовар. Горела лампа и под нею, заткнув руками уши, чтобы ей не мешали, Липочка читала какую-то потрепанную, взятую из библиотеки, книгу. При входе брата она не шелохнулась, не подняла на него глаз.
Варвара Сергеевна потрогала самовар.
– Еще теплый. Я налью.
– Ну налей.
– Рассказывай, где был? – подавая сыну стакан с темным чаем, спросила Варвара Сергеевна.
– Где был, там нет, – ответил Ипполит, усмехаясь. Он никогда не говорил матери, где он бывает. Он видел в этом свободу, раскрепощение личности и никогда не думал о том, как это было горько, обидно, оскорбительно и скучно матери, жившей только интересами детей. Но на этот раз ему стало стыдно. Он знал, как мать любила Федю.
– Был у Феди, – коротко бросил он.
– У Феди! – воскликнула Варвара Сергеевна. – Не случилось ли что? Что же ты мне ничего не сказал? Я ему, голубчику, собрала бы чего. Конфет или фиников бы послала. Все ему краше стало бы жить. Что же ты, сколько лет думал, думал и надумал?
– Так, – сказал Ипполит.
– Что же он?
– Ничего… Загорелый, бодрый. А лоб наискось белый, даже смешно смотреть, точно накрашен. И все они там такие. Тяжело ему там, думаю. Я бы не мог.
Ипполит вспомнил про тюрьму, каторгу и вздохнул.
– Ну, он-то как?
– Ничего, веселый.
– А что тяжело?
– Да, мама, сама посуди, все с людьми. В батальоне-то их четыреста с лишним человек, и ни минуты нельзя побыть одному. Я думаю, это тяжелее одиночного заключения. Трудно с людьми.
– Зачем трудно? Если люди хорошие, так даже и совсем легко. С людьми трудно, это ты верно говоришь, а только и без людей, Ипполит, не проживешь.
Ипполит промолчал и подвинул матери пустой стакан, чтобы она налила еще.
– Люди-то, – подавая стакан, сказала Варвара Сергеевна, – люди-то по образу и подобию божьему созданы. В них божество. С людьми хорошо должно быть.
– Ах, мама, – поморщился Ипполит. – Ты знаешь, что для меня эти библейские бредни не указ.
Варвара Сергеевна вздохнула и пожевала губами.
– Жаль мне, Ипполит, тебя, – тихо сказала она. Ипполит вздрогнул и быстро спросил:
– Почему жаль?
– Да вот, что неверующим ты вырос.
– Ну, мама. Библия, какая же это вера! Сказка о том, что Бог шесть дней творил землю, а потом опочил от дел своих. Это теперь, когда наука точно установила эпохи мироздания и все формации.
– Так-то так… А все, Ипполит, поживешь с мое, заглянет к тебе в душу холод отчаяния, и поймешь, что сказка у вас в науке, а там – правда.
– Правда в том, что Бог вылепил из глины человека и вдохнул в него душу, – сказал презрительно Ипнолит.
– Оставь, Ипполит, – отрываясь от книги, сказала Липочка и посмотрела на брата выпуклыми близорукими глазами.
Ипполит замолчал. "Липочка права, – подумал он. – Об этом спорить не стоит. Их не переубедишь. У них свое, у нас свое…"
– Мама, когда папа из клуба возвращается? – сказал он.
– Когда в час, когда в половину второго.
– А кто ему отворяет двери?
– Да я. Кому же больше. Аннушка умается за день, спит, хоть из пушек пали, не проснется. Раньше тетя Катя отворяла. А теперь ей все неможется. Лежит, не встает.
"Значит, – подумал Ипполит, – и жандармам мать откроет. То-то испугается".
– Мама, ты знаешь, у Бродовичей был обыск.
– Да, дожили! Допрыгались. Слыхать, ничего не нашли… Не нравятся мне, Ипполит, Бродовичи. И газета их, последнее время, какая-то стала… Все мутят, все мутят. И было бы правду писали, а то и неправда все. Что я при императоре Николае Павловиче не жила что ли? Не знаю, как тогда было?
– А как?
– Да хорошо, Ипполит! Красиво и благородно.
– Что людей запарывали насмерть розгами, что забивали солдат – это хорошо?
– Хороших, Ипполит, не запарывали, – робко проговорила Варвара Сергеевна. – Одного запорют, а миллионы благоденствуют… Жили-то, слава тебе Господи! Тишина какая была, как все по-хорошему было!.. Бывало…
Варвара Сергеевна испуганно остановилась. Она слишком хорошо знала, что в ее доме, при муже и при детях она не смела вспоминать красивую сказку своего детства, когда жила она во дворце у великого князя, часто видала императора, ездившего верхом по парку, и была влюблена в него чистою духовною любовью. Ей казалось, что тогда иное было солнце, иначе цвели сирени и черемуха садов и сильнее благоухали летом липы парков. Крепче любили мужчины, и благородством дышала их любовь, а женщины были стыдливее и чище. Век "ее императора" рисовался ей рыцарским веком любви, поэзии и красоты, и не могла она согласиться, что это был век произвола, тирании, насилия и грубости нравов.
– А что, мама, если к нам пожалуют синие архангелы? – сказал Ипполит.
– Кто? – спросила, не поняв, Варвара Сергеевна.
– Жандармы.
– Что же, – вздыхая сказала Варвара Сергеевна. – Разве у тебя есть что запрещенное?
– Нет… Ну, так придут… вот как пришли к Бродовичам.
– Ну что же. Милости просим. Это их долг. Надо все показать им по чистой совести. Ведь ты не против Царя? У тебя ничего в мыслях-то худого нет, – уже с тревогой говорила Варвара Сергеевна. – Ты ведь не… нигилист же, Ипполит?.. Ты честный человек?
– Честный я или нет, мама, человек, – вставая сказал Ипполит, – это тебе не понять. Что по-твоему честно, по-моему не честно, и наоборот. Запарывать людей на барабане по-моему гадко, подло и гнусно… А по-твоему: убить тирана было гадко и достойно виселицы.
– Господи!.. Господи!.. Что ты мелешь такое, Ипполит. Право емеля-пустомеля. Как и язык-то поворачивается этакое сказать!..
– Так вот, мама… Покойной ночи! Пойду лягу спать. На свежем воздухе растомило меня. Если пожалуют, знайте: у меня ничего запрещенного нет. Даже "Что делать?" Лизе подарил.