Текст книги "Опавшие листья"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 38 страниц)
XXVI
Весною Лиза много работала в школьном огороде. От непривычки сгибаться часами над землею она уставала, и, когда ложилась вечером в постель, сладко кружилась голова, стлался перед глазами туман, духовито пахло в окно березовыми почками и сырою землею и чуткий сон колыбелил волшебными грезами.
Скрипели колеса карафашки по песку и сквозь грезы Лиза слышала, как фыркала усталая лошадь, остановившаяся у школы, кто-то спрыгнул с тележки и мальчишеский голос произнес:
– А пятачок-то прибавить обещались! Ну, спасибо… Тут и учительша живет.
И эти слова, и эти звуки неясным, мутным полусном-полуявью вошли в ее сознание. Несколько мгновений она не разбирала, спит еще или проснулась.
Оторвалась от сна. Подняла голову. Встала, подошла к окну… Заглянула в щелку за занавеску.
В розовом сиянии майского утра стоял Ипполит. Исхудалый, мучимый какою-то заботой, но какой родной, какой свой, какой любимый!
И какой нужный!
– Ипполит, – крикнула Лиза, – подожди минуту на крыльце, я сейчас оденусь и выйду.
Как все это хорошо! И утро, и тележка с мальчиком, и Ипполит! У нее есть защитник. С Ипполитом она уедет в Раздольный Лог, с ним она придумает, что делать, с ним она может говорить на одном языке!
Через полчаса в чисто прибранной комнате Лизы они пили чай. Окно было открыто. Звонко перекликались воробьи на зеленеющих кустах, и солнце проливало золотые лучи на опущенную штору. Разговор прыгал, как горный ручей по камням, и срывался с темы. Два года не видались, за два года выросли, возмужали, переменились. У обоих были на сердце болячки, но днем не говорили о них. Берегли их до ночной тишины.
Только когда затихла природа, и красное солнце спустилось за лес в туманную дымку, они уселись рядом на постели Лизы и Ипполит взял в свою руку маленькую огрубелую ручку Лизы и стал говорить.
Это была его исповедь. Он говорил то тихо, то голос его срывался, креп, он вставал, ходил взад и вперед по комнате, останавливался у окна и бросал слова жалобы и печали, слова возмущения в прохладный воздух ночи.
Они были одни. Пахомыч приготовил в своей каморке ночлег для Ипполита, а сам ушел спать в сарай. Никого кругом не было. Замирала в отдалении деревня и недальний тихо шептал лес.
– Ну так вот, ты понимаешь, – говорил Ипполит звучным баритоном, таким новым для Лизы, – я почувствовал, что я попал в партию. Прямо – ни Юлия, ни Соня мне ничего не говорили. Но я чувствовал, что мне доверяли, мне поручали кое-какую переписку. Я помогал Ляпкину на гектографе, иногда печатали в типографии Бродовичей. Там, среди рабочих, было много своих… Я словно вырос в своих глазах. Что надо делать, мы не знали. Мы знали одно, Лиза, что так продолжаться не может. Нужна перемена и, конечно, республика… Пора положить конец административно-полицейскому произволу… На вечерах у Бродовичей много и хорошо говорили Ляпкин и Алабин. Они развивали нас, показывали нам, что такое правовое государство, и доказывали, что Россия – страна самого мрачного, самого жестокого произвола. И было решено… Не у нас, нас мало во что посвящали, а за границей, в центральном комитете, было решено ступить на путь активной борьбы с правительством. Ипполит закурил папиросу, стал у окна, чтобы дым не беспокоил Лизу, и, тонкий, и стройный, четко рисовался на побледневшем небе. Чуть вспыхивала красным огоньком папироса.
– Весною получаю приглашение в N-ск заниматься с двумя молодыми людьми, – продолжал Ипполит. – Условия выгодные. Они евреи, по фамилии Шефкели. И поручение от Сони, сейчас по приезде узнать все про губернатора. Как живет, где бывает, как охраняется… Узнал… Губернатор, еще молодой генерал, вдовец, у него дочь, барышня лет семнадцати, и сын, паж, пятнадцати. Губернатор либерал, очень доступный человек, преисполнен самых лучших намерений, во всем идет навстречу земству. Любим крестьянами и вообще низшим классом. Никак не охраняется. Любитель пожуировать, немножко Дон-Жуан. Не пропускает ни одной приезжей актрисы. Человек смелый… Я обо всем, как было условлено, написал Соне… Не прошло и недели, как-то вечером возвращаюсь к себе… У меня Юлия.
Ипполит замялся и прервал рассказ.
– Что же Юлия? – быстро спросила Лиза, внимательно следившая за рассказом.
– Все ли говорить?
– Говори все!.. – сказала Лиза.
– Она приехала с приказом от комитета… Нас трое – она, я и еще один член партии, которого я не знал, – назначены убить губернатора.
– Нет!.. – воскликнула Лиза. – Только не это!.. Только не это!.. Ипполит!.. Ты не убил? Ты не способен на убийство… Да, я знаю… Я читала в газетах… она, но не ты!?. Ипполит, на твоих руках нет крови? Ну, говори!.. Говори скорее, Ипполит… Да или нет?..
– И да… и нет.
О! – простонала Лиза и закрыла лицо руками. – Ну, Дальше, потом? – Юлия учила меня, как действовать револьвером, она дала мне тяжелый бульдог. Мы пошли… Я должен бы выманить губернатора в темную аллею, под предлогом свидания с Юлией, и тем застрелить. Третий член партии ожидал нас у задней калитки с лошадью, чтобы увезти после убийства.
– Убийства… – прошептала Лиза. – Потом… дальше?.. Ну, говори же!
– Было гулянье в городском саду; Играла музыка, жгли фейерверк. Губернатор сам вошел с каким-то штатским в темную аллею. Я подошел к нему. Подал записку Юлии… Сказал, что я ее брат и что она просит его пройти к павильону. Генерал отослал штатского, подошел к фонарю, стал читать записку… Было удобно… Я опустил руку в карман… взялся за револьвер…
– Ну… потом… Ипполит… Ипполит! Как жаль, что нет Бога!.. Знаешь бога Саваофа, которого рисуют в облаках с седою бородою и строгим лицом!.. Как нужен Иисус Христос с мягкой бородкой и добрыми глазами!.. И дух святой в виде голубка в золотом сиянии… Если бы были они – этот ужас не был бы возможен. Убийство бы не было… Ну, потом… Говори скорее!..
– Я не мог… – едва слышно сказал Ипполит.
– Милый Ипполит! Как я понимаю тебя! Не мог… И я бы не могла!.. Ты… не палач… ты не убийца. Недавно… точно предчувствие: перечитала Тургенева "Казнь Тропмана". Какой ужас!.. Какое отвращение. Ну, хорошо, мы их обвиняем… а сами… сами!.. Разве это не казнь? Писать, кричать против смертной казни, а самим… Из-за угла, заманив женщиной… Предать, обмануть и убить… Все подлости вместе… Значит – она!?.
– Да… Я сказал, что не могу. Она отняла револьвер. Я думал, что она меня убьет, так была она раздражена… Но она пошла и я видел, как она застрелила.
– Она арестована?
– Да.
– Что ее ожидает?
– Ах, не спрашивай!..
В комнате Лизы стало тихо. Слышно было только, как тяжело дышал Ипполит, стоя у окна. Лиза сидела неподвижно на постели, опустив голову на руки.
– Что делать? – нерешительно сказал Ипполит. – Если желать блага народу, надо идти по этому пути. Другого нет.
Лиза порывисто встала.
– Нет… – кинула она. – Неправда… Есть другие пути. Ты сказал: административно-полицейский произвол… Идите в полицию. И сами в жизни устраните произвол… Я познакомилась с исправником Матафановым. По службе… Станьте вы исправниками… становыми… Нет!.. Вы не можете этого!.. Кишка у вас тонкая, как говорит народ, – не выдержите. Помню, празднику Матафановых, много гостей… Именины его жены. И вдруг приехал стражник… Нашли мертвое тело. Собрался в пять минут. Револьвер, шашка, подали его тройку. Ночь. Осень. Ветер, снег с дождем, грязь непролазная, так страшно в лесу, а он поскакал… И дня не проходит: то пьяная драка, то воровство, то поджог, то конокрада поймали и убили… "Верите ли, – говорил он мне, – заснешь, и во сне видишь, что воров и убийц допрашиваешь, сам их жаргоном говорить начинаешь"… Нет, вы на это не пойдете. Критиковать, осуждать вы можете!.. А сами работать, как они!.. Вы их убивать будете… Да… Так решили?.. Слыхала я…
– Да… всю администрацию…
– Хорошо… А кто же на их место? Чтобы охранить слабых? Вы пойдете?.. Ты пойдешь, Ипполит, сказать по уезду со становыми, разбирать тяжбы, писать протоколы, стращать и мирить…
Лиза опустила голову и замолчала, точно обдумывая что-то.
– Нет, Ипполит, – тихо продолжала она. – Думаю о Бродовичах и какой мрак на душе у меня. Умереть лучше, чтобы не видеть этого обмана. Жизни лживой не знать… Уйти от нее… Во что мы верили? Помнишь, в гимназии… на курсах… Мы говорили… Народ… Вот он народ… Скоро два года я живу среди этого народа. Страшно, Ипполит! Вот соберется класс, шумит, верещит детскими голосами, синие глазки, как васильки, рожицы умильные… А прислушаешься к словам!.. Какая брань… Какие рассказы. "Тятька мамку прибил пьяный, однова глаза не вышиб, мамка плачет"… Что же, жаль мамку-то? – "Так ей, суке, и надо, она с телегинским парнем ночь ночевала…" Это дети!.. У меня сторож, Пахомыч, чудный набожный старик, бережет меня, как родную, а что в его голове? Рассказывал один раз мне, как лет двадцать тому назад он чуть купца не убил, позарившись на его золото. "Уже топор взял, чтобы по виску тяпнуть, да лампадка треснула и купец проснулся". Спрашиваю: а теперь могли бы? "Кто ее знат-то… Ежли много золота, и теперь не устоишь. Враг-то силен?" Знаем мы деревню? Ведь ее перевернуть – это надо целые века перевернуть от самого татарского ига, если не раньше! В глубине она нетронутая, как нива непаханая… Нет, Ипполит, не убийствами губернаторов ее поднимешь, а работой внутри. Не о президенте думать надо, а о том, чтобы царю помогать. Вот какие слова, Ипполит, я научилась в деревне говорить… Что же… Осудишь?
– Как я могу осудить… Сам слепой, могу ли вести хромого?
– Жутко жить, Ипполит. Ночью проснешься. Стоит тишина страшная. Луна висит мертвецом. Ледяным узором покрыты окна, и чудится: кто-то есть за окном. В страхе бросишься к окну. Все бело в поле. Лежат снеговые сугробы. В саван оделась земля. Деревни не видно за снегами. Нигде ни огонька. Собаки не лают. И лес стоит сторожкий, нацелившийся на деревню, как живой… Крик в лесу. Послышалось так или действительно кто крикнул. О Боже! Как страшно! Не убили ли кого!? В Бога уверуешь! Вы, в городе, не знаете этого. У вас дворник в тулупе спит у железных ворот, городовой в черной шинели стоит на перекрестке и греется у костра. Нет… Где вам!.. Вам за толстыми дверями, за железными крюками и цепочками не понять, что такое страх… Тут только и слышишь: все мы под Богом ходим, а ну-тка вынь из них Бога-то…
– Тяжело, Лиза?
– Завтра все расскажу… Может быть, Бог прислал мне тебя, Ипполит… Тот самый Бог, который шесть дней творил, а потом почил от дел своих, и в которого мы решили не верить… Боюсь, Ипполит, что мы не взрослые, а дети, и тебе, и мне, не поверившим старым людям, придется пробиваться в жизни своим страшным опытом.
Лиза протянула Ипполиту обе руки и ласково посмотрела на него.
– Ну, ступай спать… Поздно… Как хорошо, что не ты убил!.. И скажу тебе… новыми словами. От меня ты их не слыхал… Боюсь и сама, что скажу, и веры-то настоящей не будет в них. Ну… Храни тебя Бог! – торжественно сказала Лиза.
Сияли ее глаза. Крепко пожала руки Ипполита. Вздрогнула. Почудились шаги и шепот за окном. Будто два человека говорили.
– Что это? – вскрикнула Лиза и схватилась за сердце. – Неужели кто-нибудь подслушивал нас!..
Прошло несколько долгих секунд… Нет… Тихо. В ленивой истоме мережила ночь.
– Ну, ступай… До завтра!..
XXVII
Прошло минут десять. Лиза все еще не ложилась. Тревога не покидала ее. Из головы не уходила мысль, что кто-то мог их подслушать. Чтоб успокоить себя, Лиза накинула старенький оренбургский платок и, зябко пожимая плечами, вышла на крыльцо.
Белая ночь жадно приникла к лугам. В серебряном тумане, как в молочном облаке, утонула деревня. Темные, дощатые крыши стояли, как лодки на воде. Не лаяли собаки. Северная собака не любит лаять по ночам. Она лежит, угревшись, у конуры и будто и сама боится призрачного мерцания близко сменяющихся кровавых зорь.
За лесом золотилось небо, загоралась долгая утренняя заря, и ярко, в бледной синеве над деревьями, горела одинокая звезда.
Лиза тихо спустилась с крыльца и остановилась, вглядываясь перед собой. Две четкие фигуры поднялись с бревен, и сильные руки схватили Лизу поперек.
– Держи, Гриша, – услышала она знакомый голос. Запах винного перегара обдал ее.
– Егор! – слабо вскрикнула Лиза, стараясь вырваться.
– Кому Егор, а кому Егор Емельяныч. Был Егор, пока вы с братцем вашим губернаторов не убивали, а теперича крышка! – прошептал в ухо Егор.
– Что вы делать хотите со мною?
– Молчите уж. Вы в моей полной волюшке… Будете кричать, сопротивляться, по начальству предоставим. Вот, мол, какая учительница у нас. В N-ске губернатора кто убил? Ееный братец, и она с ним в заговоре. Супротивники, значит, существующего порядка. Нам очень хорошо известно, что за это полагается.
Хмельной Гриша, восемнадцатилетний парень, сосед Егора, учившийся у Лизы пению, скрутив ей руки на спину, слегка подталкивал ее и заставлял идти перед собою.
– Куды весть-то, Егорка? – весело спросил он.
– Веди покелева в лес. Надоть допрос исделать. Все по форме, как полагается.
– Егор! – сказала Лиза. – Вы ничего не сделаете мне худого! Вы же любите меня!.. Вы говорили мне, что любите.
– Говорил… Мужицкая любовь, барышня, не книжки читать. Мне подавай полагаемое. Мы знаем, чем девка побаловать может. Вот оно самое и подай. Читамши книжки с вами прозрел… Смелость надобна… Вы губернаторов убиваете, так теперь что мне церемониться. Либо к допросу и на каторгу, либо побеседуем по-мужицкому.
По ногам хлестала мокрая трава. Чулки и башмаки промокли, и мокрая болталась юбка, мешая идти.
Пусто было в голове у Лизы. Она шла, спотыкаясь о кочки, и не было мыслей. Кричать, звать, молить о помощи?.. Кто услышит… Кто придет?.. Ипполит?..
– Егор, ну, милый… Поглядите… Пусть будет по-хорошему.
– Что, полюбили что ли? – усмехнулся Егор. – Кобеля почуяла, сука!..
– Егор, по-вашему будет. Так лучше… Я обещаю вам… Мы обсудим…
– А Гришке что же достанется? – захохотал ей в самое ухо Гриша. – По договору Гришке половина. Он раз. И Гриша раз. Вторым номером.
– Егор!.. Что же это?.. Не звери же вы… В Христа веруете.
– Ничего, барышня. С эстого не умирают. И даже по закону доказать нельзя насилие или добрая воля. Не вы ли учили, что ни Христа, ни таинства брака нет, а есть только желание и любовь… Слушамши вашу науку, и надумал я, что и вы не такая недотрога.
– Егор!
– Звали Егором, а теперь вам поклониться придется, потому распрекрасные ваши дела нам до точности известны.
Мягкий мох холодил поверженное на зеленую сырую постель тело. Жалко белели, извиваясь, беспомощные, обнаженные ноги. В груди спирало от близкого зловонного дыхания…
Лиза крикнула.
Эхо отдало ее крик, пугливо сорвалась в вершине ели какая-то птичка и затрепетала, запутавшись со сна крылами в густых ветвях. Точно темный ящик надвинулся на Лизу и поглотил ее без остатка. Мелькнула над самыми глазами мягкая, мокрая от росы курчавая борода Егора, показались мокрые, толстые, растянутые губы, и все покрылось мутной вуалью небытия…
Ипполит, уже снявший тужурку, услышал далекий крик в лесу, и подошел к раскрытому окну.
Исповедь облегчила ему душу. Он чувствовал себя легко и прекрасно. Он понял, что в Лизе он нашел и верного друга, и покойную пристань. Он вдохнул полною грудью могучую сырость полей и улыбнулся.
"Крик в лесу, – подумал он. – Лиза говорила: крик в лесу. Послышалось так или действительно кто крикнул? О Боже! Как страшно. Не убили ли кого! В Бога уверуешь!".
Ипполит истомно потянулся.
"Мало ли кто крикнул. А может, и не кричал никто. Дремлет тихий лес, и уже золотом покрылись зеленые вершины елей. Восходит солнце! Встает заря новой жизни. Спи, милая Лиза, мой нежный друг детства… Cousinage, dangereux voisinage…
Кузинство – большое свинство… Ах, Федя! По-свински я поступил с тобою!..
Ипполит сел на постель Пахомыча и стянул с себя сапоги и штаны.
"Славно! – подумал он. – Какая тишина, какой благодатный воздух тянет с душистых полей… Как хорошо!.. Вот он, где настоящий покой… Деревня!.."
XXVIII
Эти дни Федя жил в каком-то сумбуре сложных противоречий. Сверток Ипполита, запрятанный в глубине шкапика, его мучил. Он, рыцарь своей дамы сердца – России, верноподданный Его Величества и портупей-юнкер Государевой роты, становится участником какого-то гнусного преступления. Он не боялся, что будет осмотр столиков и у него откроют этот сверток. Это было бы лучше. Промолчать и не выдать – это было бы геройство, понести за это кару – было бы заслуженным наказанием, и сверток помимо него попал бы куда следует.
Но самый сверток выдал бы, а выдал сверток – выдал и Федя, а выдать он не мог. Он был солдат, едва не офицер, а офицер – рыцарь, а не предатель и не доносчик. И, значит, надо сделать, как просил Ипполит: сберечь сверток до 1-го июня, когда Ипполит его обещал взять.
Душа Феди металась, переходя от суровой решимости – пойти и раскрыть все – к трусливому выжиданию, как решит судьба.
В то же время, помимо Фединой воли, он был полон радостным ожиданием разборки вакансий, охватившим весь батальон. Не мечтать о производстве, не примеривать мысленно алые эполеты с цифрою 37, не грезить об Охте и о поездках по субботам к матери, о свиданиях с Буренко было невозможно. Эти весенние дни все юнкера жили такими мечтами.
Федя мысленно так сроднился с Новочеркасским полком, так был уверен, что в него попадет, что уже присматривал себе на Охте квартиру. Почему бы ему не устроиться там с мамой? Там лучше воздух, чем в городе, и мама, и Липочка отдохнули бы у него… Жалованье, правда, маленькое… Сорок восемь рублей всего… Да еще вычеты… Но все-таки жить можно… Федя видел тихие вечера над Охтой, уженье рыбы. Можно и на лодке кататься…
Вдруг врезывалась в мечты мысль о свертке, данном Ипполитом.
"Ах, какая гадость!"…
"Но если никто не узнает?.. А почему могут узнать?.. Мне, собственно, какое дело! Ипполит правду сказал: не я, так другой… Я должен донести по начальству… выдать… А как же Новочеркасский полк?.. Охта, уженье рыбы… мама… Боже мой!.. Боже мой… Доносить гадко… Юнкер не доносчик…"
До разборки вакансий, назначенной на 4-е июня, оставалась одна неделя.
"Что же? придет Ипполит – отдам ему сверток и кончено… Не может же Ипполит что-нибудь худое замышлять… Да, идем разными путями… Ах, Ипполит! Ипполит!.."
В воскресенье Федя был в отпуску, у матери. Мать сказала ему, что Ипполит уехал к Лизе и оставил ему записку. Федя прочел записку.
"Что же, снесу сверток сам, если так надо!" – подумал Федя.
Летом в городской квартире было неуютно. В день его приезда, в субботу утром, околела Дамка, прожившая членом семьи семнадцать лет, и Варвара Сергеевна плакала. Тятя Катя ходила мрачная и каркала, как ворона: "Ох, не к добру, что собака умерла… Старый друг покинул наш дом".
– Полно, тетя, – раздражительно кричала Липочка. – Дамка прожила дольше собачьего века, последнее время и нам была в тягость, и сама только спала да шаталась, как тень. Не раздражай ты-то хоть маму.
Мама была, как всегда, ласкова, но Федя видел что бегают ее мысли и не о веселом они.
Вечером сидели в гостиной вчетвером. Тетя Катя на стуле под часами, Липочка у окна, при свете зари, читала книгу, мама вязала чулок и временами тяжело вздыхала. Федя сидел подле нее, начал было строить планы будущего своего офицерства, как у него будет денщик, как ему будут отдавать честь, как он постарается стать батальонным адъютантом или жалонерным офицером и тогда будет иметь лошадь и носить шпоры, но осекся и примолк. Не отвечали эти мечты настроению дома. Точно какая-то тяжелая туча нависла над ними, готовая разразиться ливнем несчастий. Уже ударила первая молния и далекий прогремел гром… Вот-вот хлынут ручьи, полетят под ураганом листья, станут гнуться и скрипеть деревья, черно будет небо и безулыбочна земля.
И точно отвечая мыслям Феди, заговорила печально, будто читая по книге, Липочка:
– Опавшие листья… Мама… под гнетом судьбы мы, как слабое дерево под ударами урагана. Скрипим, перемогаемся, а буря все сильнее и сильнее, срывает листы и кружит и уносит их… Мне вспомнилась та давняя заутреня, когда папа пришел в нашу спальню и подарил мне и Лизе сережки. Мне бирюзовые, Лизе гранатовые. Федя нес образ Воскресения Христова и мы, по-детски, верили в Господа Бога… И под этою верою наша семья стояла, как чистая, белая, радостная березка под солнцем… Мы забыли Бога… Нам казалось ниже нашего достоинства верить и молиться. И налетел ветер… Зашумела буря… Умер внезапно Andre… Ушла mademoiseelle Suzanne, околел твой, Федя, Маркиз Карабас, помнишь, как ты плакал и не мог помириться, что дворник отнес его на помойную яму… Уснули твои птички, мама… Точно ветер сдувал листы и ломал ветви… Все разъехались… Знаешь, Федя, теперь иной раз сядем за стол: папа, мама, тятя Катя и я… И так скучно… Никто у нас не бывает, и мы ни к кому не ходим. Дорого, средств не хватает… Опавшие листья мы, и род наш, как засыхающее дерево, обреченное на смерть… Стоит оно среди поля, молодое, а голое. Уже нет в нем соков и облетел его зеленый наряд…
– Стыдно, Липочка, – сказала Варвара Сергеевна, – полно Бога гневить. Грех такие слова говорить потому, что старая собака умерла. Всему живущему от Господа положены предел и время.
– Да, мама… Я не потому так говорю, что околела Дамка, а потому, что мне в этой тихой гостиной, в нашей квартире на Ивановской, где я прожила все двадцать три года своей жизни, стало вдруг страшно.
– И неправда, Липочка. Ты родилась на девятой Рождественской, на Песках. А пока не родился Федя, мы жили на Кабинетской, а потом на Большой Московской и только после рождения Миши поселились здесь. Здесь домохозяин хороший, не набавляет нам, иногда и не заплатишь – потерпит. И все-то ты, Липочка, врешь!
– Мама, милая мама. Ты не поняла меня. Неужели не понимаешь моего настроения? Мне вдруг показалось, что мы обречены на гибель, что у нас нет силы жить… Что не крепнет, а распадается наш дом, что мы не почки новой листвы, не завязи молодого цвета, а – опавшие листья. И мне кажется, что не мы одни так, а все, все обеднелое дворянство… Интеллигенция… Я слышу от подруг… Ольшевские, Заботины… всюду оскудение… смерть… и… опавшие листья.
– Э, Липочка, неправда! Тьфу!.. Может, и я виновата, что слезы лью из-за собаки… Ну, что ж, Бог простит!.. Ведь она почти ровесница тебе, Федя, была. А как любила тебя! Мне казалось, она понимала, что суббота, что ты приедешь, и точно хотела тебя дождаться, все старалась вылезть из-под дивана, куда забилась, и слабо повизгивала… Нет, Липочка… Была зима, но за зимою идет весна, за нею лето и осень… И осенью роняет яблоня тяжелый плод и откуда-то вдруг взявшиеся снуют с тихим писком и гоготанием большие выводки цыплят, гусей и уток. Вспархивают стада куропаток, бежит за матерью жеребенок и звонко ржет, мычат в коровнике телята, играют на дворе с матерью щенята, тянут ее молодыми зубами за уши и пытаются укусить ее в самую морду. А она лежит себе на спине, притворно огрызается и виляет хвостом, ласково щуря глаза. Бедная моя Липочка, ты не жила в деревне и потому ты не видала этой страшной производительной силы земли. Откуда все это взялось! Скрипят тяжелые возы, покрытые золотом снопов, ядреный запах фруктов разлит повсюду и как из рога изобилия сыплет земля животных, птиц, плоды, овощи и хлеб… На смену опавшим листьям появятся новые весною, и завершит свой шумный, вечный праздник земля тихим сном, а не смертью, под пеленою зимы до новой весны!
– Не понимаешь ты меня, мама. Да все это так… Но вот тут стоит засохшее дерево, и последние листы падают с него. Вот лежит твоя милая Дамка… И страшно то, что у засохшего дерева не появится новая листва. У нас, мама, другой собаки не будет. Ты понимаешь, мы прошли… и ушли… Andyre, Suzanne, я, Лиза, Ипполит, Миша – мы не будем участвовать в жизненном празднике весеннего обновления… Деревня – да… Но город, мама, умрет. Город, мама, создал какую-то искусственную жизнь, и земля не вынесет ее и выбросит город из себя…
Долго сидели они в гостиной и говорили волнующе печально. И со смутным, тяжелым предчувствием возвращался Федя в барак. И барак показался ему хмурым и скучным.
А в понедельник вечером ему подали телеграмму от Липочки:
"Лиза скоропостижно скончалась. Мама уехала хоронить, вернется в среду".
Точно что-то оборвалось в сердце Феди и, если бы не постоянная сутолока училищной жизни, где стрельба сменялась ученьями роты и батальона, где тосковать не давали, Федя совсем пал бы духом.
Он написал Липочке, прося сообщить ему, как, почему умерла Лиза.
В пятницу вечером пришел ответ. Липочка писала сухо, протокольно. Была недоговоренность в ее письме.
…"В воскресенье утром Ипполит приехал к Лизе. Он провел у ней весь день, ночевал в школе, в помещении сторожа. Утром в понедельник Лизу нашли висящей на веревке в лесу, в полуверсте от школы. Никакой записки, ничего при ней не было. Уездная полиция арестовала Ипполита. Мама приехала в отчаянии, совсем седая. Ее согнуло горе… Я уверена: Ипполит невиновен".
Какой это был удар для Феди.
Он встал в субботу утром с головною болью и нехотя спустился в столовую. Моросил мелкий дождь, плыли глинистые дороги училищного лагеря, и узкой вереницей поднимались из столовой юнкера по уложенной кирпичами тропинке. Впереди было ротное ученье по грязи и под дождем. После обеда Федя должен был ехать в отпуск, чтобы отвезти этот проклятый сверток.
В бараке от сырости был полумрак. Странным показалось Феде, что юнкера не разбирали винтовки и не надевали скатов с котелками.
– Почему, Иван Федорович, не строятся? – спросил он у входившего в барак с озабоченным лицом фельдфебеля.
– Ученье отменено. Во всем батальоне обыск, – кинул фельдфебель, и сейчас же звонко закричал:
– Прошу разойтись по койкам и никуда не отлучаться. В барак входили командир роты и младшие офицеры: штабс-капитан Герцык и поручик Михайлов.