Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 3"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 44 страниц)
После ареста солдатами и освобождения в штабе фронта Саблин поехал в Петербург с твёрдым намерением добиться своей отставки. В Петербурге он нашёл тревожно выжидательное отношение к революции. Вся надежда была на Керенского. В него верили, к нему подыгрывались, думали, что он сможет быть тем мостом между Временным правительством, составленным из буржуазии, и Советом солдатских и рабочих депутатов, где неистовствовал Чхеидзе.
Отставка Саблина была отклонена. Только что вышел приказ военного министра Керенского, воспрещавший старшим начальникам даже проситься в отставку. Напрасно Саблин доказывал, что он не может вернуться в корпус, в котором сидят оскорбившие его солдаты. «И не возвращайтесь, – сказали ему в штабе. – Мы вам дадим другой корпус, другое назначение. Это так понятно. Армия переболеет и выздоровеет». Ему приводили в пример французскую революционную армию, которая тоже началась с санкюлотов, а преобразовалась в наполеоновских чудо-богатырей, покоривших всю Европу. Саблину льстили. «Нам, – говорили ему, – Мюраты нужны». – «Где же Наполеон?» – спрашивал он. Одни говорили: «Явится и Наполеон, погодите», другие таинственно молчали и подмигивали на висящий повсюду портрет Керенского, то в профиль, то en face[4]4
С лица.
[Закрыть], большинство безнадёжно махало руками. Как-то слишком быстро штабы изменили свою физиономию и потеряли торжественность. Их заполнила улица.
Там, где была тишина, где сидели важные генералы, чтобы дойти до которых, нужно было проходить через опросы адьютантов, писарей и курьеров, где были совсем недоступные постороннему глазу комнаты с надписями «Оперативный отдел», «Управление генерал-квартермистра», в которых висели громадные карты фронта, разрисованные акварельными красками, и где с точностью до одного человека были показаны все наши части и части противника, где хранились все секреты, и где работали офицеры генерального штаба с важными замкнутыми лицами, теперь свободно ходили какие-то молодые люди во френчах, или рубашках с солдатскими погонами, то тупые озабоченные солдаты-русаки, то юркие еврейчики расспрашивали офицеров генерального штаба, и те отрывались от работы с кистью в руках и разведённой краской на блюдечке, перед разложеными секретными ведомостями что-то толковали этим молодым солдатам. Все это были делегаты от фронта и от Петроградского гарнизона, которые старались проникнуть во все тайны наших действий для доклада пославшим их частям. «В демократической армии нет тайн» – был лозунг по военному министерству, и председатель какого-нибудь полкового или дивизионного комитета с двумя-тремя делегатами, по предъявлении мандата, грязного клочка бумаги, на котором удостоверялось, что они, действительно, посланы в штаб за справками, имел право требовать отчёта от всех управлений. Настоящая работа остановилась. Она стала фактически невозможной. Некогда было заниматься, всё время уходило на удовлетворение вопросов делегатов и комитетов, по сто раз приходилось доказывать, что тот или иной приказ начальника на фронте вызван необходимостью и боевою обстановкой, а не является актом, направленным против революции. И только начальник отделения, окончив разъяснения и пожав десяток грубых, грязных, потных рук, принимался в тишине и в спёртом воздухе кабинета за срочную работу, как дверь распахивалась, молодой прапорщик-адьютант торжественно заявлял: «Делегаты от N-ской дивизии, северо-западного фронта», и партия солдат, чающих объяснений, вваливалась в кабинет, и начиналась новая беседа. Весь день проходил в сказке про белого бычка. «Была революция, и дана народу свобода?» – «Была». – «Должен приказ номер первый исполняться на фронте?» – «Должен». – «Так… А нас начальник дивизии выгнал окопы рыть и заставил по колено в грязи лопатами ворочать. Имел он на это право?» – «Конечно имел» – «Да ведь была революция?» – «Была»… И так далее продолжалось часами. Просидев часа два в комнате одного штаба и не получив желаемого ответа, делегаты заявляли, иногда между собою, иногда вслух: «Ну, товарищи, нам здесь делать нечего, здесь ещё старым режимом пахнет», – и шли в другое место искать таких людей, которые сказали бы им, что после революции наступило такое блаженное время, когда можно ничего не делать. Такое место они находили. Это был совет солдатских и рабочих депутатов. Там к делегатам выходил солдат или прапорщик, и начиналась волнующая душу беседа на ту тему, что, конечно, приказ начальника рыть окопы есть приказ правильный постольку, поскольку вообще правильно продолжать войну. Россия не нуждается ни в каких завоеваниях и стремление рабоче-солдатского правительства заключить мир без аннексий и контрибуций, но это можно сделать постольку, поскольку мы не связаны договорами с нашими союзниками, в полном согласии с которыми мы и должны продолжать войну. Но договоры с союзниками обязательны для нас лишь постольку, поскольку вообще обязательны какие бы то ни было договоры Царского правительства. Временное правительство их признало, но Временное правительство не есть правительство, избранное народом, а настоящим правительством являются советы. Добейтесь, товарищи, перехода всей власти в наши руки – советов рабочих и солдатских депутатов, только тогда мы сможем предложить не на словах, а на деле демократический мир всем народам.
Такая туманная философия очень нравилась солдатам. Тех же, кто хотел категорического, определённого ответа на все недоумённые вопросы, мучившие их в окопах, отсылали в партию большевиков. Там они получали такие ясные, определённые ответы, там открывались перед ними такие широкие возможности, что делегаты ехали на фронт, повторяя слова учителей и заучивая их имена, как имена апостолов.
Одни старые генералы ушли, другие приспособились. Появились в штабах очень молодые полковники и подполковники генерального штаба, сияющие, довольные, точно лаком покрытые, украшенные алыми бантами и очень занятые. Они сидели по нескольку минут в штабе, небрежно выслушивали генералов и кадровых офицеров, а потом с какими-то солдатами садились в автомобиль и мчались в совет, на митинг, в казармы. Они организовывали союзы офицеров, выступали с демократическими речами, предавали проклятию прошлое, отметались от вековой славы русского оружия, заслуженной под двуглавым орлом. Они с лихорадочною поспешностью печатали жиденькие брошюры под фирмою «Офицер-революционер», говорившие о политических партиях и их задачах, об углублении революции, об ошибках прошлого. Они всеми силами души с громадной энергией насаждали политику в армию и с таким же тупым упорством, с каким прапорщик Икаев говорил, что он и за человека не считает того, кто «ежели не партийный», они доказывали, что каждый офицер должен открыть своё лицо и сказать, как он верует. И тем, кто не соглашался с их программой, недвусмысленно намекали, что им грозит месть народа – Варфоломеевская ночь.
Это были тоже взбунтовавшиеся рабы со всеми чертами, присущими рабу. Наглые, жадные к деньгам и к окладам, циничные, готовые предать друг друга, подхалимы перед теми, кто мог захватить власть в свои руки, готовые идти за любым вождём, который поманит их подачками наград и повышений, эти люди быстро и незаметно вытеснили серьёзных, деловых офицеров и повели штабы и учреждения по пути соглашательства с толпою.
Их цель была заплевать и вырвать вон все старое, все традиции Русской Армии. Керенский потребовал, чтобы все знамёна и штандарты Русской армии были доставлены в Петропавловскую крепость для замены и переделки. С них предполагалось сорвать три святые эмблемы: икону, изображающую веру православную, двуглавого орла – Родину и вензель Государев – Царя. К чести полков, большинство не исполнило этого приказа и не дало тогда святых знамён своих на поругание. Маршевые батальоны выступали под своими алыми знамёнами. Были они разного качества, разной величины и с разными, часто диаметрально противоположными лозунгами.
Саблин видел, как по Загородному проспекту, под добрый старый марш «Под Двуглавым Орлом» шёл на Николаевский вокзал для отправки на фронт батальон гвардейского полка. Над ним реяло большое шёлковое красное знамя, на котором было вышито белыми шелками: «Война до победного конца в полном согласии с союзниками» и на другой стороне: «Да здравствует Временное Правительство»… Батальоны шли бодрым шагом, офицеры шли в общих рядах с солдатами.
– Вот молодцы-то так молодцы! – восхищался ими извозчик, вставай на козлы своей пролётки. – Эти покажут…
Через полтора месяца Саблин узнал, как «эти показали». Они, перебив офицеров, бежали с фронта и грабили и неистовствовали в тылу. Видал он тоже большую часть, шедшую не то на вокзал, не то на демонстрацию. Большие красного кумача знамёна реяли над нею, и на них чёрными буквами значилось: «Долой Временное Правительство», «Да здравствует совет солдатских и рабочих депутатов», «Мир хижинам, война дворцам».
Эти шли, сопровождаемые громадной толпою женщин, и пели марсельезу. Потом, оборвав её, запели на мотив «Ухаря-купца».
Режь ананасы, рябчика жуй,
Настал твой последний денёчек, буржуй!
И так нелепы были эти слова в устах солдат, что Саблин невольно остановился.
Кругом толпа возмущалась.
– Это все Ленина работа, – говорили в толпе, – ишь, немецкого шпиона приняли и во дворце держат. Что же это за порядок? И позволяют. Какое это, в самом деле, правительство!
По всему городу висели красные флаги.
Были провозглашены свободы слова и печати, и старый «Русский Инвалид», детище Поливанова, газета с вековыми традициями и с историческим названием, возникшая в 1813 году с благотворительною целью помощи русским инвалидам великой Отечественной войны, переменил своё название на «Армию и Флот» и стала узко партийным органом партии социалистов-революционеров.
Те самые гвардейские полки, которые выставляли почётные караулы коронованным особам и перед всем миром являли мощь и красоту Русской армии, теперь выставляли почётные караулы возвращавшимся из ссылки преступникам. Они брали «на караул» перед «бабушкой русской революции» Брешко-Брешковской, глупой старухой, которая предприняла поездку по фронту и раскатывала с генералом Брусиловым на автомобиле, подмигивала и кивала седою головою солдатам и говорила им речи, которые слышал только первый десяток. Женщина ворвалась в армию и внесла в неё разврат и разложение. Как-то вдруг по всем штабам и управлениям появились барышни с пишущими машинками, и треском «Ремингтонов» наполнили бывшие раньше тихими и строгими кабинеты и канцелярии.
– Что они пишут? Почему их так много? – спросил знакомого штабного офицера Саблин.
– А Бог их знает, что, – отвечал тот, разводя руками. – Там, где раньше сидел один полуграмотный писарь и справлялся с работою, там теперь работает десяток барышень, и никогда ничего не добьёшься.
Керенский приступил к формированию женских батальонов, и любители клубнички потянули туда, прикрываясь красивыми лозунгами общего равноправия.
Саблин смотрел на всё это и уже не возмущался тому, что так зря сдали Лесищенский плацдарм, что его арестовали и оскорбляли солдаты, что вместо наступления была одна ерунда и позор для армии, всё это так и должно было быть, потому что все принципы военной науки были опрокинуты. Гучков, а потом Керенский, упрямо доказывали, что дважды два пять, а Брусиловы, Клембовские, Рузские и другие многие-многие с покорностью рабов соглашались с ними и старательно решали задачи с неверною таблицей умножения.
Саблину теперь часто вспоминались давние вечера у Вари Мартовой и его зелёные споры с зелёной молодёжью. Молодёжь достигла своего. Ни отдания чести, ни святости знамени, ни отчётливости караульной службы, ни учений, ни воспитания – всюду свобода. Все аксиомы стратегии и тактики, все принципы военной администрации опрокинуты. Армии уничтожены и вместо них стала толпа. «Ну что же, – думал Саблин, – им остаётся довершить начатое и опрокинуть войну. Только в их ли власти это будет? Не окажется ли, что война есть явление иного порядка, управляемое не людьми, а Высшим Разумом, подчинённое воле Господа Бога». Саблин видел, что революция русская уже идёт, никем не управляемая, или, может быть, управляемая теми неведомыми семьюдесятью, о которых ему так туманно говорил Верцинский.
Приглядевшись ко всему, что происходило, Саблин понял, что никакой отставки быть не могло, как не было и службы. Люди оставались на местах, люди занимали те или иные командные должности, но работать, служить они не могли, им мешали и сверху, и снизу. И уйти они тоже не могли, потому что не было места, куда уйти, не было путей отступления. – Вся Россия кипела котлом, вся Россия обратилась в сумасшедший дом, и каждый здравомыслящий человек говорил себе: «Я останусь, чтобы противодействовать этому сумасшедшему потоку», но он был, как пловец, бросившийся в пучину Иматры. Волны подхватывали его и разбивали о камни. Но и выбраться на берег было нельзя. Можно было сделать только одно: уехать за границу. Но на такой шаг Саблин не решался. Это казалось ему дезертирством.
XXV
Саблин вспомнил, что ещё 18 марта, то есть за три дня до газовой атаки и его ареста солдатами Павлиновского полка, он получил из Петербурга бумагу, где от него требовали откровенного мнения, насколько революция расшатала армию.
Саблин тогда составил доклад, в котором ответил с беспощадною правдивостью, что революция и приказ N 1 не только расшатали, но уничтожили армию. Революция, отметя Царя, уничтожила лучшие идеалы Армии: Родину и её представительство. Революция, отменив молитву, посягнула на веру, смысл умирать пропал. И теперь надо или выдвинуть новые, животные идеалы грабежа и насилия и вести войну во имя добычи и наслаждений, как ведут войну дикари и варвары, или вернуть старое, или кончить войну. Саблин знал, что ещё Гучковым была образована при Военном министерстве комиссия под председательством генерала Поливанова, которая должна была пересмотреть весь тот материал, который поступил с фронта от строевых начальников, и выработать новые уставы с новыми принципами. Но новых уставов не было. Было отменено старое, и на месте отменённого оставалась пустота. Солдаты отказывались признавать уставы гарнизонной и внутренней службы и дисциплинарный, отказывались считаться с воинским уставом о наказаниях, так как они были изданы при Царском правительстве. Необходимо было вместо них издать какие-то новые революционные уставы и законы, но кн. Львова и Гучкова сменил всеведущий Керенский, а этого сделано не было.
Саблин справлялся в Петербурге об этой комиссии, но никто не мог дать ему определённого ответа. Вместо Поливанова ему называли генерала Потапова. Саблин решил обратиться к первоисточнику и отправился к Поливанову.
Поливанова он нашёл на той же квартире и застал его в той же скромной обстановке, как и перед революцией. Он ещё более постарел и осунулся. Глаза его не блестели, как тот раз в ожидании революции.
– Да, – сказал он на вопрос Саблина относительно работы комиссии, – такая комиссия была. Она была очень хорошо составлена. В неё были привлечены лучшие строевые силы, и мы наметили правильный план создания армии на началах железной дисциплины.
Сказав это, генерал Поливанов откинулся в кресло, лицо его передёрнулось болезненной гримасой, и он искоса посмотрел на Саблина. Но в маленьких узких глазах его не было прежнего задорного лукавства.
– Что же случилось?
– А вот что. Нас охватила общая болезнь всех деятелей теперешнего времени. Нас охватила болтовня. Мы начали, было, деловые совещания, но к нам стали являться с запросами, советами, требованиями делегации с фронта и от совета солдатских и рабочих депутатов, они часами говорили митинговые речи и не давали возможности работать. Я заявил, что я не могу работать, если улица будет мне мешать. Слово «улица» представителями совета было принято, как оскорбление, совет потребовал моего удаления… И меня удалили…
Наступила длинная пауза. Поливанов искоса смотрел на Саблина, Саблин прямо смотрел на Поливанова.
– Выходит, – сказал Саблин, – что бороться с самодержавным Императором и добиваться от него правильных решений на пользу Родины, бороться против интриг Императрицы было легче. Императрица долгие годы не могла добиться вашего удаления и, когда добилась, вы попали в Государственный совет, а республиканские власти безотказно и без разговора сдали и вас и ваше дело в угоду улицы.
Поливанов молчал.
– Ваше высокопревосходительство, что же будет дальше? – спросил Саблин.
– Что дальше? – сказал Поливанов. – Вы спрашиваете, что дальше. Надо работать с ними, с рабочими и солдатами, а не идти против них.
– Но с ними работать невозможно. Работа с ними означает немедленный сепаратный мир без аннексий и контрибуций, разрушение Российского государства, возвращение в первобытные времена, полное уничтожение культуры и городов. О! Я слишком хорошо знаю их. Это не только позор России, но и гибель её.
– Да, если мы с ними работать не будем, если предоставим их самим себе… Но представьте, что мы сумеем взять власть в свои руки и заставим подчиниться нам это баранье стадо.
– Если только оно уже не подчинено кому-нибудь другому. А если оно работает не стихийно, а управляется со стороны?
– Кем? – спросил Поливанов, и в узких глазах его показалась тревога
– Теми семьюдесятью, которых никто не знает, которых никто никогда не видал, но которые стремятся подчинить весь мир себе. Консорциумом германских и американских банков, которые решили обратить Россию в пустыню, чтобы путём концессий и колонизации выжимать из неё доходы. Я не знаю кем, но знаю одно, что в кажущейся хаотической обстановке теперешнего бунта есть и известная последовательность: это уничтожение религии и, я бы сказал, русского духа, в чём бы он ни проявлялся.
– Вы говорите серьёзно, и я серьёзно вам и отвечу, – скрипучим голосом сказал Поливанов. – Вы подразумеваете, конечно, масонов. В такое могущество масонских лож я не верю. Поверить в это, значило бы поверить в Антихриста и второе пришествие, это значило бы ожидать кончины мира.
– А если это так и есть? – нервно перебил Поливанова Саблин.
– Это не так. Да, тут есть работа интернационала. Нам он кажется таинственным, потому что у нас самое слово это было запрещено, но мы знаем, что во всемирном братстве народов нет и не может быть ничего худого.
– Такое братство может быть осуществлено только во Христе и через Христа, а теперь идёт борьба против Христа. Я смотрю на весь этот переворот иначе – я считаю, что то, что делается в России – это борьба доброго начала со злым. Россия оставалась последним местом, где хранилось благочестие и истинная вера, и злое начало, скажу прямо, диавол ополчился на неё.
– Оставьте, Александр Николаевич, – сказал Поливанов. – Россия с её сектантством, с её Распутиными, Варнаввами, Илиодорами, великосветскими и народными кликушами и изуверами так далека от Христа, как ни одно государство. Почитайте Розанова – более опошлить веру Христианскую, чем сделал это сей православный, трудно. В России вера Христова поругивалась отовсюду, и диавол мог только радоваться. Он пришёл на готовое.
– Мне трудно спорить с вами, ваше высокопревосходительство, но, может быть, вы позволите задать вам два вопроса.
– Пожалуйста.
– Что думаете делать вы?
– Сейчас ничего. Сидеть и ждать.
– Что посоветуете вы мне делать?
– Тоже ничего. Я слыхал, что вам дали N-ский кавалерийский корпус. Поезжайте и ничего не делайте. Предоставьте демократии работать самой. Они скоро убедятся, что у них ничего не выходит, и придут сами просить вас помочь. А силою вы ничего не достигнете.
– А если поздно будет?
– Россия так могущественна, что поздно никогда не будет.
– Я боюсь, что она сгорит, как горит в жаркий летний день громадное село. В несколько часов остаются только печи и трубы, да обуглившиеся деревья.
Поливанов пожал плечами и ничего не сказал. Саблин встал и стал прощаться.
XXVI
Саблин поехал к Обленисимову. Этот визит давно лежал на его совести. Обленисимова он застал за укладкой вещей. Квартира его в особняке на Сергиевской была почти пустая. Той ценной мебели «Буль и Маркетери», которую Обленисимов собирал всю жизнь, не было. Комнаты стояли грязные и опустошённые. Обленисимов в кабинете был занят укладкой двух порыжелых чемоданов.
– А, Саша, – завопил он, простирая свои объятия, – здравствуй! Какими судьбами в наш бедлам?
– Бедлам? – сказал Саблин, – давно ли вы, дядюшка, раскатывали на автомобилях и говорили речи толпе, поздравляя с самой великой и бескровной революцией?
Дядюшка хитро посмотрел на племянника и рассмеялся, широким громким хохотом потрясая стены пустого кабинета.
– Давно ли? Видишь? И бороду обрил и усы остриг. Из русского барина актёром стал. Осёл я был, Саша. Патентованный осёл. Нет, милый друг, в эту самую матушку Русь ты меня теперь и калачом не заманишь. Ну её в болото! Помнишь мою бобровую шубу? Ау! Краса и гордость революции – матросы, взяли. Да… Ездили, ездили они со мною на грузовике по городу, говорил я речи, это было в те дни, когда мы верили, что к небу тянемся, а как подъехали к дому, так и говорят: «Ну, товарищ, снимайте шубу». – «Как? – говорю я, – почему?» – «А потому – говорят, – что пожевал да и за щёку, поносил и довольно». – И сняли. Я думал, – шутят. Отнимать стал. Винтовками пригрозили и скверными словами обложили. Вот тебе и революция! Я потом узнал, что они со мною ещё милостиво поступили. Ахлестыщева помнишь, старика? Из клуба, с заседания партии шёл ночью. Солдаты остановили. Догола хотели раздеть. Насилу умолил хоть бельё оставить. Так в одном бельё два квартала и шёл. Простудился бедняга, слег, до сих пор не может оправиться. Подумай, в марте месяце, по Морской в одних чулках. Ужасно. Жаловаться поехал. В комиссариате уйма народа. Комиссар, интеллигентный еврей, выслушал, сочувствует, а кругом милицейские смеются. Да… Натворили.
– А ведь вы были рады, дядюшка?
– И не говори. Стыдно вспомнить. Что мы потеряли! Ах, что мы потеряли! Стою я вчера на Сенной в хлебной очереди. Ты, Саша, этого не знаешь. Ты старорежимный генерал. Твой Тимофей тебя ругает, а боится, Авдотья Марковна о тебе, как родная, печётся, Петров у тебя на посылках, а я революционный вождь, так полную чашу пью этой самой революции. И в очередях стою, чуть что полов сам не мою. Домом правит швейцар, и подлец оказался первостепенный. Ну, да дом больше не мой.
– Как не ваш?
– Продал Саша! Ау – никакой собственности! Ты слыхал: собственность есть кража. Это я, понимаешь, я тогда на автомобиле в угоду толпе изрекал, в тот самый день, как шубу мою социализнули! Да. Продал. Все по форме, и деньги в Шведском банке, самыми настоящими кронами и с королевской короной на бумажке, так-то оно, под королём, вернее. Если бы было время, я бы какого-нибудь неограниченного монарха отыскал и туда бы деньги и поместил. Да. О чём, бишь, я. Да, так стою в очереди. А старушка сзади меня в платке и так себе, паршивая совсем старушонка заговорила о том, что при царе было лучше. А милицейский, – я его знаю, сын дворника нашего, реального шесть классов одолеть не мог, в милицию теперь поступил и говорит: «Да ведь царь-то у нас был дурачок!» А старушка как взъелась на него, да как крикнет: «Верное твоё слово, фараон несчастный, царь-то был дурачок, да ситный стоил пятачок, а теперь, поди, укуси-ка этого самого ситного». Вот тебе и старушка! Милицейский хотел её в комиссариат тащить, попросту в участок, – вся очередь за неё. Бунт был. Как кричали! И все за царя. При нём, мол, лучше было!
– Куда же вы, дядюшка?
– За границу, Саша. Все обратил в деньги. Спасское моё в Швейцарском банке в франках лежит. Дом в шведских кронах, движимое, до коллекций фарфора включительно, через одного доброго человека на испанские песеты устроил. Теперь везу с собою маленькую коллекцию миниатюр, мне по знакомству передали из одного дворца… Ты не думай… Я сохраню, сохраню… А в Россию только тогда пожалую, когда верный человек ко мне придёт и скажет, что в России все по-старому. Да и того допрашивать буду: «Жандармы стоят?» – «Стоят» – «Ваше превосходительство» говорят? – «Говорят». Да такие, как, помнишь, у тебя вахмистр был Иван Карпович. Где он?
– Убит.
– Царство ему небесное. Этот не поддался бы. А помнишь, Бондырев, ты его ко мне курьером устроил. Он где?
– Убит.
– Гм… Гм… Нехорошо, Саша. Все лучшие люди. А Ротбек, твой приятель? Такой милый, непосредственный, он бы не допустил.
– Убит.
– А Карпов? Ты как-то рассказывал, влюблён в великую княжну Татьяну Николаевну? Он где?
– Убит.
– Ах, Саша! Что же это? Все честные и чистые русские люди. Что же это?
– Война.
– Да, война… война. Прости, Господи.
– Вы когда же и куда едете, дядя?
– Послезавтра, Саша. В Финляндию, оттуда в Швецию, поживу в Стокгольме, а там видно будет. Война-то, похоже, насмарку пойдёт, так посмотрю, не то в Париж, не то в Берлин.
– Что же там делать будете?
– Как что? Все наши туда едут. Что делать!?.. Спасать Россию! – торжественно воскликнул Обленисимов.
– Из-за границы? От чужих людей спасать Россию. Губить её, дядя, не нужно было, – с глубокой горечью проговорил Саблин.
– Ну, уж молчи! Молчи!.. А ты куда? Ты что надумал? Ужели здесь останешься?
– Останусь. Это мой долг. Я завтра еду в Перекалье.
– Это ещё где?
– В глуши Пинских болот.
– Ты герой, Саша! Герой! Храни тебя Господь. Дай я перекрещу тебя. Обленисимов облобызал Саблина, его глаза были полны слёз.
С чувством горького недоумения выходил Саблин из особняка Обленисимова. Швейцар уже без ливреи, в пиджаке, надев очки, читал газету. Он не шевельнулся, когда Саблин подошёл к вешалке.
– Пальто подай! Не видишь! – сердито крикнул Саблин. Швейцар бросился подавать ему пальто и проводил Саблина низкими поклонами.
«Все они такие, – гадливо пожимаясь, думал Саблин, – ждут окрика и повинуются ему. Взбунтовавшиеся рабы!.. Только кто-то теперь крикнет и что? Рабы!..