Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 3"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 44 страниц)
Вдруг ярко по всей квартире вспыхнуло электричество. В ночной тишине было слышно, как по комнатам проснулись коммунисты и тревожно шептались и шевелились, что-то укладывая и увязывая. Авдотья Марковна в рваном старом капоте простоволосая заглянула в дверь и испуганно сказала:
– Ваше высокое превосходительство. Сейчас обыск будет.
Но Саблин понял, что дело уже не в обыске. Настал его последний час.
На улице стучали машины автомобилей. Саблин подошёл к окну. Из большого грузовика выскакивали солдаты-красноармейцы. Сзади него, освещая его своими фонарями, стоял маленький форд. В нём сидели два человека.
Через несколько минут в кабинет Саблина вошло восемь красноармейцев. Один был гаже другого. Четверо – молодые, лет по восемнадцати, с тупыми безусыми наглыми лицами. Пятый рыжий в веснушках показался знакомым Саблину. Узкие свиные глаза тупо смотрели из-под красных век. Шестой был здоровый мужик с обритым лицом. К его мясистому носу и толстым щекам не шли маленькие остриженные усы. Лицо его выражало звериную радость. Двое остальных были китайцы.
Они всею толпою бросились на Саблина, как будто боялись, что он убежит или окажет сопротивление. Они схватили его, насильно посадили в дубовое кресло и крепко привязали его руки к налокотникам, ноги – к ножкам, а поясницу – к спинке. Саблин потерял всякую возможность шевелиться. Кто-то у дверей распоряжался ими.
– Поставьте у постели! – сказал он. – Поверните немного к окну. Так! Довольно.
Саблина усадили против портрета Веры Константиновны, и он понял, что, кроме мук физических, его ожидают муки нравственные.
– Теперь все уйдите! Вам-пу, приготовь всё, как в Харькове делал. Понимаешь! Ожидать в соседней комнате, – раздавался голос в дверях.
Кабинет опустел. Саблин оставался в нём один. Вера смотрела на него с портрета, и против воли Саблина мучительно-сладкие воспоминания теснились в его мозгу.
Смелыми, короткими шагами вошёл в комнату молодой человек с блестящими серыми глазами. Он был одет в кожаное платье. Два больших револьвера висели у него по бокам на жёлтом поясе, стягивавшем чёрную шведскую куртку.
Саблин узнал в нём Коржикова.
Но не только Коржикова узнал он в молодом человеке – он узнал в нём самого себя. Да. Таким был он в первый год своего офицерства, когда был на вечере у Гриценки. И рост его, и его маленькие породистые руки, и его гордая саблинская осанка, и смелая походка. Так подошёл он тогда к Гриценке и заслонил собою Захара…
Глаза Коржикова неестественно горели.
Он подошёл к письменному столу и оперся на него.
– Папаша! – улыбаясь, сказал он… – Вот вы и мой. А как отстаивали вас в реввоенсовете. Сам Троцкий был за вас.
Было слышно, как на улице шофёры ходили подле автомобилей и переговаривались короткими словами.
– Вы знаете, кто я? – вдруг коротко спросил Коржиков. Саблин молчал.
Коржиков достал из кармана бумажник и вынул две карточки. Он поднёс их к лицу Саблина. Одна была карточка Маруси, другая – Саблина в молодости.
– Это мои папа и мама, – сказал, подмигивая, Коржиков. – И папа – это вы. Чувствуете ко мне отцовскую нежность? А? Гордитесь мною? А? Вы в мои годы были только корнет гвардейского полка и ёрник, а я – комиссар и член чрезвычайки… Карьера, папаша! Не по-вашему начинаю. Вот смотрю на вас – похожи на меня. Я – ваше семя, а у меня к вам ничего, никакого чувства. Что этот стол, что вы, всё одно и то же.
Коржиков закурил папиросу.
– Курить не хотите? – сказал он и, подойдя, всунул свою папиросу в рот Саблину. Саблину страшно хотелось курить, но он её выбросил изо рта.
– Как хотите, – сказал Коржиков. – Воля ваша. Давайте пофилософствуем немного. Есть у человека душа или нет? По-вашему – есть, по-моему – нет. По-вашему – человек от Бога, по-моему – и Бога нет. Человек, что кролик или там что вошь, родился из слизи и ничего в нём нет. Вот вы, поди-ка, мамашу мою любили, а она-то вас бесконечно, и от любви вашей родился я. А я и не знаю вас. Ну так где же душа? Есть у меня приятельница, товарищ Дора. Она в Одесской чрезвычайке все эти дни работала. Она этим вопросом занималась. «Ежели, – говорит, – у человека душа есть, так куда же она девается, когда его убиваешь». И вот так она делала. Сядет на стул, расставив ноги, а сзади неё контрреволюционеров голых поставят. И заставляют, чтобы они под стулом между ног её проползали, и, как покажется голова, она в висок из револьвера и бахнет. И смотрит, что будет. Ничего. Понимаете. Только запах скверный. Человек по тридцать в день она ликвидировала и никакой души не видала. Ну так, значит, и Бога нет…
Вы молчите, – продолжал, затянувшись папиросой, Коржиков. – Не возражаете. Вам, поди, неприятно всё это. Сын родной и все прочее. Память мамаши и такие дела! Да… Хотите, можно иначе все обернуть? Вот здесь, сегодня ночью, составите бумажку, что вы признаете меня своим законным сыном. Да. И именоваться мне впредь Виктором Александровичем Саблиным… А впрочем, зачем Виктором? Я ведь не крещёный. У вас, поди, имена-то родовые. Мне в дедушку надо бы – Николаем Александровичем быть. Да… И сами вы предложение принимаете и вступаете в реввоенсовет и в коммунистическую партию. Брусилов сына в конницу Будённого отдал – и вы меня возьмёте в свою красную кавалерию. Звезду, папаша, пятиконечную на вас налепим, поясок командирский на рукав и – фу-ты, ну-ты – генерал Саблин присягает служить под красным знаменем III интернационала! Карьера, папаша!
Коржиков оглянул портреты предков, висевшие по сторонам портрета Веры Константиновны, и сказал с тою же милою интонацией голоса, как некогда сказала это Маруся:
– Предки ваши!.. То-то, поди, обрадуются. А вы, папаша, того… не бойтесь. Ведь их и нет вовсе. Предков-то! Это все ерунда. Традиции рода! Ни к чему это, папаша! Выдумка одна… А эта? Последняя ваша, распутинская распутница… Я ведь, папаша, дневничок её прочитал, фамильный… Знаете, когда выемку у вас сделали и к нам в чрезвычайку доставили, я заинтересовался. Бумаги генерала Саблина. Как же! Может, это голос крови? Интерес к делу мачехи. Презабавная история. А что же вы-то! Эх вы, герой! Рыцарь! Папаша, вы, право, странный человек. Тогда дедушку моего, Любовина, отдуть как следует за его дерзости не смогли, потом меня Виктору Викторовичу отдали, Распутина так спустили. Как же это так! Она-то, пожалуй, посильнее была? А хороша! Что, папаша, – вкусная она в постельке была? Я таких люблю. Я вообще в вас пошёл. Только куда! Дальше вас. Я все испробовал, все испытал. Ну, положим, теперь при нашем коммунистическом советском строе возможности шире стали. Вы, папаша, пробовали когда-либо семилетнюю невинность? И не пробуйте, не стоит. Разбивали мы тут гнездо контрреволюционеров. Шпионская организация. Понимаете, отец у Деникина в армии, а мать, жена его, здесь – и письма обнаружили. Ну, конечно, к нам. Явился я. Она ничего из себя не представляла – отдал её красноармейцам. А тут девочка бросилась ко мне. Голубоглазая, ресницы длинные, чёрные волосики, как пух. Руки мои целует. «Маму, маму! – кричит. – Спасите маму». Ножки пухленькие, беленькие. Ну я распалился. Понёс на постель… Такой, знаете, испуг, такая мука в глазах, а чувства – никакого. Холод один. Полчаса я над ней мучился. Вырывалась, кусалась, плакала… Коржиков замолчал.
– Что же девочка? – невольно спросил Саблин.
– С ума сошла. Такая дикая стала. Я пристрелил её… Да вы что побледнели-то? Эк какой! А вы сами, поди, балуясь, никогда птичку на дереве не убивали? Так, синичку какую-нибудь или снегирика? А на деле-то – не всё одно. Вы отец – я сын. У нас с вами масштабы только разные. Между нами легла великая русская революция, а ведь девочка-то – это одно из завоеваний революции… Ну это я так, отвлёкся. Развлечь вас, поманить хотел… Папаша, ведь Императорский балет цел. Танцует. И того – комиссарам-то можно и развлечься. Хотите антикваром быть – Пельцер к вашим услугам. Да, что! Ублажим… Так как же, папаша? А? Саблины – отец и сын в красной армии. Сколько солдат и казаков от Деникина к вам перебежит. А? Уж, скажут, если Саблин рабоче-крестьянскую власть признал, ну тогда, значит, хороша она. Правильная, законная власть. Что же, решились? Вы только головой кивните, а там всё, как по щучьему веленью, явится. И автомобиль, и артисточка – содком , как называем мы, – содержанка комиссара. И золото, и почёт! А, папаша? Ведь это, правда, сыновняя любовь говорит во мне. На манер как бы – голос крови, что ли!..
Коржиков выжидал ответа. Но Саблин молчал. Он смотрел на Коржикова с таким ужасным выражением страдания и ненависти в глазах, что Коржиков прочёл в них ответ.
– Ну так… – сказал он, вставая со стола и отходя в угол комнаты. – Откровенно говоря, я и не ожидал иного ответа от вас. Всё-таки и вы, и я – Саблины. Вы служите под двуглавым орлом, я служу под красным знаменем III интернационала. И оба своё дело понимаем точно… Простите, я вам ещё скажу последнее. Если вы не согласитесь, то, кроме вас, погибнет и ваша дочь. Сестрица моя. Вероятно, она красива. Я лично надругаюсь над нею, чтобы показать людям, что гром не придавит меня за кровосмешение, а потом отдам двенадцати красноармейцам-сифилитикам. Поняли? Моё слово твёрдо! Согласны вступить в партию?
– Никогда! – воскликнул Саблин.
– Хорошо-с, – холодно сказал Коржиков. – Я принимаю меры.
XLV
– Вы любили её, – сказал Коржиков. Он стал сзади Саблина и говорил почти на ухо ему. – Вам дорога её память. Вы смотрите на её портрет и вам кажется, что она благословляет ваши муки и смерть. Мы изуродуем её.
Коржиков вынул револьвер.
– Стрелок я хороший. Вместо синего правого глаза пусть будет чёрная дыра. А вы, папаша, воображайте, что она живая.
Глухо ударил сзади Саблина выстрел. И в ту же секунду портрет колыхнулся и с треском полетел вниз. Старая рама ударилась об пол и разбилась вместе с подрамником, и полотно, шурша и ломаясь, полетело на пол за шкапик, стоявший под портретом. Это было так неожиданно и страшно, что Коржиков схватился за грудь, у Саблина лицо покрылось крупными каплями пота.
– Ну чего вы! – сказал Коржиков, но голос его дрожал. – Пуля перебила верёвку. Естественно, портрет и упал. А рама рассохлась. А ловко вышло… А теперь мы… мамашу!
Коржиков поставил карточку Маруси на шкапик на том месте, где был портрет Веры Константиновны, и приготовился стрелять.
– У вас, поди, рука бы дрогнула, – сказал он. – Вы бы и в карточку не посмели выстрелить. Как же, мамаша!.. Мать!.. А для меня всё одно… – и Коржиков выругался скверным мужицким словом.
– Мамаше я прямо в лоб! – сказал он.
Выстрел ударил, но пуля щёлкнула на полвершка выше карточки.
– Странно… – сказал Коржиков. – Никогда этого со мною не случалось, чтобы я на семь шагов промазал. В гривенник, знаете, царский серебряный гривенник, попадал. А тут. Ну еше раз!
Но он промахнулся. Саблин сидел и думал. Как перевернули и перестроили они Россию! Выстрел в петербургской квартире на улице Гоголя. Неизбежно появление дворника, полиции. «Кто стрелял, почему стрелял?» Саблин вспомнил, как после того, как Любовин выстрелил в него, немедленно по всему полку поднялась тревога. В квартире корнета Саблина стреляли… Событие!.. А тут гремит выстрел за выстрелом, рядом комнаты полны коммунистами и красноармейцами и хотя бы кто-либо полюбопытствовал, в чём дело… Когда же это началось? Когда же стало можно стрелять невозбранно в Петербурге? Да ещё тогда, в начале войны, когда он стал вдруг Петроградом и зимою 1916 года на льду Невы у Петропавловской крепости учились стрелять из пулемёта. Потом при Временном правительстве, во время «великой бескровной», когда благодушный князь Львов сидел с истеричным Керенским в Мариинском дворце, по всем улицам города гремели выстрелы. Убивали офицеров и городовых. Просто так… Спросит кто-нибудь: «Кажется, стреляли?..»
«Да, офицера солдаты убили…» В прежнее время так собаку убить на улице было нельзя. Ну то было при проклятом царизме, под двуглавым орлом, а теперь – свобода. Стрельба в квартире – это тоже одно из завоеваний революции, как и растление малолетних девочек и убой людей, заменивший смертную казнь.
Выстрелы под ухом, частые, бешеные, раздражали Саблина, но и развлекали его. Он страстно хотел, чтобы Коржиков не попал в портрет Маруси. Не может сын стрелять даже и в карточку матери. Мистика? Пускай мистика! Но если он промахнётся, значит, прав я, а не он. Значит, Коржиков не кролик, родившийся из слизи, но в нём бессмертная душа. Порочная, мерзкая, но бессмертная, и тогда между ним и мёртвой уже Марусей тянутся невидимые нити и доходят до Саблина. Седьмая пуля ударила подле, а портрет не шелохнулся.
– А, подлюга! – сказал Коржиков, – ну погоди же! Разделаюсь я иначе… Постойте, папаша! Не торжествуйте. Ваша песня впереди! Гей?! – богатырски крикнул он, как умел кричать в своё время и Саблин, – гей! Люди! Товарищи! Сюда!
Красноармейцы ввалились в комнату.
– Вам-пу! Готово? – спросил Коржиков.
– Есть готово, товалища комиссал, – отвечал китаец. Жёлтое лицо его было бесстрастно.
– Как в Харькове? Снимешь? – сказал Коржиков.
Китаец закивал головой. Косые глаза его были без жизни. Плоское жирное лицо казалось маской.
– Тащите, товарищи, генерала на кухню. Отвяжите его, – приказал Коржиков.
Красноармейцы набросились на Саблина. Они были грязны и оборваны. От них воняло потом и испарениями грязного тела, и Саблин, обессиливший от всего того, что было, едва не лишился сознания. В глазах потемнело. Он неясно видел людей. Его волокли по комнатам и коридору на кухню. Там жарко горела плита. На ней в большой кастрюле клокотала и бурлила кипящая вода. Саблина подвели к самой плите. Кругом себя он видел жадные до зрелища лица. Красноармейцы смотрели то на Саблина, то на Коржикова и ожидали новой выходки, которая защекочет их канатные нервы.
Кухня была ярко освещена светом тройной лампы. В углу, забившись за подушки, сидела на кровати перепуганная Авдотья Марковна.
– Товарищи, – сказал Коржиков. – Что, похож я лицом на генерала?
– Похожи… Очень даже похожи… Вылитый портрет, – раздались голоса.
– Товарищи, это мой отец. Он надругался когда-то над дочерью рабочего и бросил её. Я родился от неё и был им брошен. Это было тогда, когда на Руси был царь и господам всё было можно. Чего он достоин?
– Смерти! – загудели голоса.
Коржиков улыбнулся и, взяв Саблина за кисть руки, поднял его руку.
– Товарищи, – сказал он. – Вы видите, какие руки у этого буржуя?
– Как у барышни, – сказал рыжий солдат, крепко державший Саблина, охватив его сзади за грудь.
– Этими руками, – говорил звонким голосом Коржиков, – его превосходительство лущили солдат по мордам во славу царя и капиталистов.
В дверях кухни толпились коммунисты-квартиранты и с ними две женщины. Они постепенно выпирались толпою и входили в кухню.
– Товарищи, – продолжал Коржиков. – Этот генерал не пожелал признать рабоче-крестьянской власти и, переодетый, пробирался к Каледину и Корнилову. Я его поймал и предоставил народному суду. Народный суд приговорил его к смерти.
– Правильно! – загудели голоса красноармейцев и коммунистов.
В кухне сразу стихло. Саблин услыхал, как одна из женщин шёпотом спросила: «Что же здесь его сейчас и порешат? Любопытно очень…»
Ни в одном лице, а Саблин их видел перед собою больше десятка, он не прочёл жалости. На лице Авдотьи Марковны был только смертельный испуг, и она тряслась мелкою лихорадочною дрожью. Одна из девиц, кутаясь в дорогой Танин оренбургский платок, подошла ближе. Саблин узнал её. Это была Паша, горничная Тани. Она разъелась, и её красные щёки отекли. Она была босая, и над коленями висели юбки с дорогими кружевами из Таниного приданого.
– Эти господа, – сказал в затихшей комнате Коржиков, – всегда носили белые перчатки. Они гнушались нами, простым народом. Мы для них были как нечистые животные.
В глазах у Саблина темнело. Он уже не видел толпы, не видел кухни. Подле него клокотала вода в кастрюле и трещали дрова. Он ясно видел лицо Паши с синяками под глазами, сытое, довольное, полное жгучего женского любопытства. Он видел её плечи, укутанные серовато-коричневым платком, в котором он так часто видел худенькие плечи Тани.
– Мы снимем с генерала его белые перчатки! – услышал он голос над собою. Но голос звучал глухо, и лица виднелись как в тумане. Было как в бане, когда напустят много пара, и голоса глухо слышны и, хотя говорят подле, слов не разобрать.
– Разденьте генерала! – приказал Коржиков. Красноармейцы стащили с Саблина пиджак, жилет и штаны и сняли башмаки и чулки. Саблин смутно понимал, что наступает конец, но сознание притупилось, и тело потеряло чувствительность. Он стоял босыми ногами на полу и не чувствовал пола.
Толпа жильцов придвинулась ближе.
– Значит, здесь порешат, – сказала Паша. Любопытство и жадность были в её карих глазах.
– Вам-пу! – сказал Коржиков. – Орудуй!
Китаец подошёл к толпе и протиснулся вплотную к Саблину. Он взял у красноармейца, державшего Саблина, его руку у локтя и сдавил её своими цепкими коричневыми пальцами. Потом он сделал то же и с другою рукою Саблина. Кровь перестала приливать к пальцам, и они онемели.
Тогда китаец быстрым и резким движением опустил обе руки в кипящую воду.
Толпа ахнула. Лицо Саблина стало смертельно бледным, глаза широко раскрылись, и крупные слёзы потекли по его щекам. Рот полуоткрылся, но он не издал ни одного стона. Все глаза были устремлены на него. Только китаец деловито смотрел в кастрюлю.
– А, буржуй! И не крикнул! – с ненавистью прошептал рыжий красноармеец.
Молодёжь смотрела прямо в лицо Саблину и тупо сопела.
– Не больно ему, что ли? – сказал кто-то.
– Господи! Твоя воля! – прошептала Паша.
Было тихо. Слышно было дыхание людей, клокотала вода в кастрюле и белели в ней, отмирая, руки Саблина. Ярко, по-праздничному, горело электричество.
Коржиков с восхищением смотрел в лицо Саблина… «А умеют умирать эти проклятые буржуи», – подумал он.
– Делжи так! – сказал озабоченно китаец, передавая руки Саблина рыжему красноармейцу. Он достал нож. На жёлтом грязном лице от жара и пара проступили капли пота. Медленно, сильно нажимая ножом, он прорезал кожу руки Саблина и стал обрезать её кругом. Кровь стала капать из-под пальцев рыжего красноармейца и тёмными каплями падать в кипяток.
Стало ещё тише. Саблин уже не видел окружающей его толпы солдат. Он стоял на ногах. В ушах звенело. Сумбурные мысли неслись в голове. Подбородок дрожал. Все усилия воли Саблин напрягал для того, чтобы не застонать.
Обрезав кожу, китаец тщательно задрал её и, постепенно вынимая распаренную руку из кастрюли, снимал с неё кожу.
Толпа придвинулась ещё ближе и, затаив дыхание, смотрела на это, как на какой-то опыт.
– Господи! С живого человека кожу содрали! – прошептала Паша. Она была так близко к Саблину, что Саблин ощущал запах душистой помады, густо наложенной на волосы. От этого запаха вязко становилось на зубах. Но её лица и своих рук Саблин не видел.
– Пальцы-то! Пальцы… – прошептала Паша. – Тонкие какие! Кости видать.
– С ногтями сошла, – сказал кто-то рядом.
Как сквозь туман почувствовал Саблин жуткий холод в руках и острую боль. Их вынули из кипящей воды.
Потом чем-то тёплым, кожаным и мокрым ударили его по лицу, и он услышал наглый смех Коржикова:
– Эти перчатки, папаша, я надену, когда буду обнимать свою сестрицу. Потом на сознание Саблина опустилась завеса.
XLVI
Очнулся Саблин от мороза. Его вели босого по снегу. Двое вели под руки, третий подталкивал сзади. Они шли по улице. Саблин видел над головою синее небо и редкие звёзды. Большие каменные дома стояли тёмные. Под ногами резко белел снег. Перед самым лицом торчали его руки. Но Саблин не узнавал их. Чёрные пальцы были растопырены и горели жгучей болью.
Но, странным образом, Саблину не казалось удивительным, что его вели под руки босого и в одном бельё по снегу улицы ночью. Он шёл по своей улице Гоголя. Самые странные и нелепые мысли были в голове.
«Так можно простудиться, – подумал он. – Без пальто зимою… Кожа на руках никогда не вырастет. Руки, вероятно, придётся отнять… К чему?.. Меня ведут на казнь. И простуда и руки ничто перед смертью». И всё-таки не мог представить себе смерти, то есть того, что ничего не будет… По этой же улице увозили Веру. Был тогда солнечный день и пахло ельником, которым была посыпана торцовая мостовая… Он шёл за гробом, и перед самым лицом его был громадный венок с белыми лилиями и розами, присланный Императрицей. На нём были белая и чёрная ленты. Ветер играл этими лентами. Рядом с ним шёл Коля в чёрном мундире и каске с белым султаном, по другую сторону – Таня в траурном платье. Оба плакали…
Саблин не плакал…
По этой же улице он ехал на парных санях, с рысаками под сеткой, с Верой слушать цыган. Мороз славно щипал за нос и за уши.
Тогда и мороз и снег были другие.
Были люди. Где они? Из сотен родных и знакомых лиц мелькнул перед ним на минуту Пестрецов и тот незнакомый и чужой. Боже! Боже! Вот и жизнь кончена. И никто не знает! Паша глядела любопытными глазами и ненавидела его… Та самая Паша, которая тогда, когда он первый раз приехал с войны домой, смотрела на него глазами готовой отдаться женщины.
И муки его и смерть ни к чему. Никто не узнает и не увидит.
Вероятно, у него был жар. Он не вполне отчётливо соображал, что с ним делалось и временами совсем не чувствовал острой боли в руках.
Вошли в ворота. Во дворе шумело два грузовых автомобиля и от их тяжёлого ворчания было больно в ушах. Ноги подкашивались. По скользкой грязной лестнице спускались в какой-то подвал. Мутно горели маленькие электрические лампочки, висевшие с потолка. Был отвратительный запах гниющей крови, и лежали тела людей в грязном белье. Глухо стучали выстрелы.
Человек в коже подошёл к Саблину.
– Поставьте, – сказал он.
Саблина поставили у стенки. Он был так слаб, что прислонился спиною к кирпичам стены. Стена неприятно холодила сквозь белье. Моментами Саблин уже ничего не понимал. Человек в чёрном, с фуражкой на затылке, подошёл к нему.
Красная звезда была на смятой, сбитой на затылок фуражке. Движения его были вялые. Он точно устал от тяжёлой работы и тяжело дышал. Глаза горели больным лихорадочным блеском. Молодое безусое лицо было бледно.
– Эге, как обработали, – сказал он… – Белогвардеец! Саблин отчётливо услышал это слово. Оно понравилось ему.
– Сами прикончите, товарищ? – сказал человек в чёрном. – Устал смертельно. Сегодня – никакой эмоции. Все офицеры. Никто не умолял, не ползал на коленях. Никто не боялся. Скучно.
Саблину стало приятно слышать это. «Никто не умолял… не ползал на коленях… Офицеры…»
«И я офицер», – подумал он, поднял голову и вытянулся. Лицо Маруси показалось перед ним. Но Саблин понял, что это лицо Коржикова, и придал глазам своё холодное, спокойное выражение.
– А умеют умирать Саблины! – сказал Коржиков, и Саблин почувствовал холодное прикосновение дула револьвера к своему виску.
За стеною глухо урчали и шумели грузовые автомобили. Вся яркая жизнь сосредоточилась в маленьком полутёмном сарае, где пахло гниющей кровью, серые кирпичи холодили спину, и босые ноги вязли в кровавой слизи. Кругом лежали трупы. У стен толпились красноармейцы с ружьями, и два человека в кожаных костюмах похаживали хозяевами среди этого хаоса.
«Это Россия!» – подумал Саблин.
Это была его последняя мысль.
* * * * *
На рассвете зимнего дня красноармейцы по наряду нагружали трупы казнённых на грузовые автомобили во дворе чрезвычайной комиссии.
Они выносили за ноги и за головы обнажённых покойников и клали их в автомобиль. Кровь текла и падала на грязный снег.
– А ведь это генерал Саблин, – сказал рослый красивый солдат, принимая на платформу окровавленный труп в белье.
– А вы знали его? – спросил подававший.
– Ну ещё бы! Сердечный барин! Хороший, храбрый офицер был. Он нас в атаку на германскую батарею водил.
– А ободрали как. Гляньте, товарищ, с рук кожа содрана.
– Да… Обработали. А жаль, душевный барин был!
– Нонче бар нет, – сказал сурово первый. – Чего скулите. Не знаете, где находитесь. Сами ещё к стенке попадёте.
Солдат вздохнул и замолчал.