Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 3"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 44 страниц)
В землянке среди затихшей тяжело дышавшей толпы шёл подсчёт голосов.
– Воронков… Воронков, Осетров, Воронков, Воронков, – читал молодой прапорщик, избранный секретарём. Имя Саблина встречалось редко.
Подавляющим большинством голосов был избран делегатом от дивизии солдат Воронков, товарищами делегата Осетров, Гайдук и Шлоссберг. Саблин заглянул в землянку тогда, когда выборы были кончены и начальник дивизии, командиры полков и многие офицеры пожимали руку Воронкову, поздравляя его с избранием.
Начальник дивизии, старичок в очках, не могший отличить фокса от мопса, говорил приветственную речь.
– Вам, Воронков, предстоит большое дело, – говорил он, – разъяснить Временному правительству наши настроения и рассказать то, как бьётся сердце окопного солдата. Вы скажете, Воронков, что мы, солдаты 204-й дивизии, не посрамим земли Русской и готовы драться до последнего дня полной победы над врагом! – прокричал он, стуча кулаком по столу. И так не отвечали этот крик и высокопарные слова его иссохшей фигуре, бледному старческою бледностью лицу, изборождённому глубокими, чисто вымытыми морщинами, что Саблину стало совестно за него.
– Дайте же мне обнять вас, Воронков, и пожелать вам счастливого исполнения вашей миссии!
Старик так расчувствовался, что готов был перекрестить Воронкова.
Воронков, бледный, взволнованный, обернулся лицом к солдатам и заговорил, видимо, заученную и заранее подготовленную речь. Он говорил плохо, часто повторяясь, делая все один и тот же жест, отодвигая кулак от груди и снова прижимая его к ней. Он снимал все высокое и святое и обнажал низкое и земное. Его речь въедалась в память короткими, часто повторяемыми фразами.
– Товарищи, я благодарю вас за ваше доверие ко мне и я оправдаю ваше доверие, – говорил Воронков. – Я скажу вам, как я чувствую по текущему моменту, и ваше одобрение или неодобрение приму к сведению при составлении своей программы. После свержения проклятого царизма, слишком триста лет угнетавшего рабочих и крестьян, не подлежит никакому сомнению, что Россия должна представлять из себя федеративную республику, где всякому народу должны быть предоставлены права на самоуправление. Нам не нужно тиранов, и поставим целью своею добиться того, чтобы пролетариат мог взять власть в свои руки. В отношении войны, программою нашей партии является: мир хижинам. Довольно лилось крови крестьянской! Русскому пролетариату не нужно никаких аннексий и контрибуций…
Речь Воронкова длилась почти полтора часа и, несмотря на то, что она была переполнена иностранными словами и местами так запутана, что похоже было на то, что и сам Воронков её не понимал, его слушали внимательно. Он говорил о том, что земля должна принадлежать трудящемуся на ней народу, что земля, как воздух и вода, не могут быть ни чьею собственностью. Он рисовал картину будущей России, где не будет ни войны, ни воинской повинности, не будет полиции, народ не будет платить никаких податей и налогов, у каждого будет прекрасный дом и в нём всего полная чаша, но всё будет общественное.
Солдаты, разинув рты и тяжело дыша, слушали его, как слушают дети рассказчика сказки, но они верили этой сказке.
Ему стал возражать капитан с мужественным русским лицом и окладистой чёрною, с проседью бородою.
Он говорил красиво, звучно, образно, чисто по-русски, пересыпая свою речь остроумными словечками и пословицами. Он старался доказать, что Россия без царя немыслима, что нам нужна конституционная монархия, тогда не будет того, что было раньше.
Речь Воронкова прерывалась частыми возгласами «правильно», «правильно!» и речь капитана, диаметрально противоположная по содержанию, прерывалась такими же криками: «Правильно! Это верно! Правильно сказано».
Или солдаты не понимали того, что им говорили, или они сами не знали, чего хотят.
Саблин вышел с митинга и поехал домой. Митинг продолжался до позднего вечера. Солдаты забыли про обед, про усталость и все стояли с распаренными лицами в духоте и слушали одного оратора, сменявшего другого. Говорил полковник генерального штаба, начавший свою речь подыгрыванием к солдатам с заявления: «Я социалист-революционер и республиканец, я сторонник народоправства. Я сам вышел из народа. Мой дед пахал землю, а мать моя была прачкой».
Он клеветал на свою мать. Его мать была дочерью статского советника, а дед был помещиком, спустившим в карты своё имение.
Говорили Осетров, Гайдук, длинно и витиевато говорил Шлоссберг, цитировавший Некрасова. Но чем дальше разъясняли солдатам ораторы то, что произошло в России, тем темнее становилось у них на душе. Ясно было одно: произошло что-то громадное, что совершенно все изменило, и эти изменения углублялись всё больше.
Когда расходились, то шли, озабоченные, задумчивой молчаливо. Главное, боялись продешевить.
Софья Львовна обедала у командира полка, а потом в его коляске, оживлённая и красивая, приехала к Саблину с докладом о результатах митинга. Она смотрела на Саблина ласковыми томными глазами и по записочке докладывала ему постановления собрания.
Почти все офицеры высказались за конституционную монархию, солдаты – за ряд отдельных республик, вроде Соединённых Штатов, но без общего президента. Все офицеры и часть солдат: война до победного конца в полном согласии с союзниками. Подавляющее большинство солдат: немедленное заключение мира и роспуск по домам. Многие офицеры и все солдаты за демократизацию армии и установление в ней выборного начала. На митинге ясно выказалось недоверие солдат офицерам. Стоило офицеру что-либо предложить, чтобы солдаты требовали совершенно противоположного. Среди солдат сквозила ненависть к военной службе и к мундиру…
– Ваше превосходительство, – сказала Софья Львовна, кладя свою белую, холёную, сильную руку на руку Саблина и приближая к его лицу своё красивое лицо с глазами, вдруг наполнившимися слезами, – уезжайте куда-нибудь!
Карие глаза смотрели глубоко в душу Саблина. В них была нежность. Что-то материнское усмотрел Саблин в больших карих глазах красивой еврейки.
– Ну я вас прошу! Здесь хорошо не будет. Ах, Александр Николаевич, они так озлоблены и на вас и на всех офицеров, что страшно становится. Будет что-то ужасное.
– Но вы, Софья Львовна, кажется, так радовались революции? – сказал нервно Саблин. Близость красивой женщины возбуждала его.
– Ах, я её воображала себе совершенно иначе. Это не революция. Это самый грубый бунт.
Полная рука дрожала на руке Саблина. Красивое лицо было близко, большие с поволокой глаза смотрели с любовью и жалостью. Она опустила глаза и стала тяжело дышать.
– Благодарю вас, Софья Львовна, – сказал он. – Но бежать я никуда не побегу. От своего долга не уйду. Да и куда уйдёшь? Кругом то же самое.
– Берегите себя, ваше превосходительство, – сказала Софья Львовна. – Я знаю вас давно и я знаю, что таких, как вы, мало в России. Вам грозит страшная опасность.
Она стояла у стола, освещённая снизу двумя свечами. Какие-то тени бежали по её лицу. Краска то приливала к её щекам, то отливала. Саблин в затуманенном слезами взоре видел все возраставшую нежность и сам был тронут до слёз.
– Ваше превосходительство, – прошептала Софья Львовна. – Я скажу вам тайну. Эта тайна может стоить мне жизни. У нас в законе написано: и лучшего из гоев убей! Раздави главу змия… Теперь наши люди стоят у власти… Вы… лучший… Ах! Я так боюсь за вас!.. Я так люблю вас!.. Берегите себя!..
В избе стало так тихо, что Саблину казалось, что он слышит, как стучит сердце в его груди. Софья Львовна стояла, опустив голову на грудь. Бледность шла к её восточному лицу. Длинные ресницы её нервно вздрагивали, и вздрагивала тень от них под самыми бровями.
Прошло две минуты. Часы отбивали их на столе, и Саблин слышал тиканье маленького маятника в золотой коробке.
– Прощайте, – сказала Софья Львовна, протягивая руку.
– Прощайте, – сказал Саблин и поцеловал белую руку, чего раньше никогда не делал.
Она прошла тяжёлым шагом по глиняному полу. Слышно было, как она звала кучера, зашелестели по мокрому двору колеса, тяжело вздохнула у самого окна лошадь, заскрипели рессоры, и коляска покатилась.
Саблин сел на табурет за стол, облокотился на обе руки и прошептал:
– И лучшего из гоев убей!
«Что же это? Или правда? Семьдесят мудрецов, на которых намекал Верцинский и которых никто не знает, и русская революция, руководимая из недр Сиона. Тайна?..
А, лучше не думать».
В избе ещё стоял запах духов и молодого женского тела. Ласка Софьи Львовны глубоко тронула его. От неё становилось легче на сердце, истерзанном тоскою мрачных предчувствий. Запах духов был приятен. Его мучительно потянуло к Софье Львовне. «Все забыть в её нежных ласках. Все бросить к черту и хоть на миг уйти из этого страшного мира всепожирающей глупости».
«Нет, – сказал сам себе Саблин. – Нет. Только не это!» – Он вышел на двор и позвал Давыдова, сидевшего в соседней халупе в канцелярии штаба.
– Сергей Петрович, – сказал он порывисто. – Давайте заниматься.
– Да заниматься нечем. Нечего делать, – ответил Давыдов.
– Бумаг нет?
– Не поступало.
– Ну… давайте разрабатывать план наступления на Камень-Каширский.
– Пустое дело! Теперь уже видно, что никакого наступления не будет
– Все равно, давайте.
– Как хотите, ваше превосходительство.
V
Германские разведчики доставили в штаб своей дивизии флаг, снятый ими с русского проволочного заграждения, с надписью «Долой войну».
Флаг был переслан в штаб корпуса, а оттуда в штаб Армии. Последовало распоряжение о приостановке эвакуации Ковеля, и штаб Армии донёс о своевременности наступления на русских с целью прогнать их за реку. Уничтожение заречных плацдармов дало бы возможность освободить до трёх дивизий для переброски на западный фронт.
Главное командование одобрило этот план.
VIВ штабе корпуса стремительно и молниеносно распоряжался Воронков. Он вызвал делегатов от полков корпуса для суда над генералом Саблиным и подполковником Козловым, он отдал артиллерии приказ прекратить стрельбу и властным тоном разговаривал с Пестрецовым.
Пестрецов не знал, что делать. Послать ли ему казаков для ареста Воронкова и тех кто с ним за одно или пойти на мировую? Он снесся с фронтом. Из штаба фронта ответили, чтобы он без нужны к репрессиям не прибегал, Саблин сам виноват, зачем не снял вензелей и арестовывал за красные флаги. Надо было принять революцию и идти с народом, а не противиться. При штабе фронта заседал фронтовой съезд делегатов, Пестрецову дали понять, чтобы он уговорил Воронкова отправить Саблина в штаб фронта на съезд. Съезд настроен благожелательно, и инцидент разрешится как-нибудь.
Пестрецов так и сделал. Он уговорил Воронкова отправить арестованных генералов и офицеров в штаб фронта, и Воронков, боявшийся, чтобы ему не пришлось отвечать, согласился и снарядил прапорщика Гайдука с конвойными для отправки Саблина, Давыдова, Козлова и Ермолова в штаб.
Солдаты корпуса понемногу расходились. Каждую ночь из каждой роты уходили по пять, по десять человек. Уходили лучшие, солидные солдаты. «Что ж, – говорили они, – теперь добра не жди. Солдат арестовал генерала, егорьевского кавалера, а начальство с этим солдатом, заместо того чтобы расстрелять его, разговоры разговаривает. Что же это будет?»
Пантюхоъ, чудом спасшийся и убежавший за реку, рассказал кое-кому из своих земляков свои соображения насчёт дележа экономии Оболенских, и они, семь человек, решили уйти до дома.
Они три дня скрывались лесами, шли опасливо, но когда добрались до тыла, то убедились, что скрываться было нечего. Всюду всем заправляли солдаты, везде звучало ласковое слово «товарищ», дезертирами была полна Россия, и слово «дезертир» звучало даже как будто гордо и почётно.
Пантюхов с приятелями ехал к Пензе в первом классе и срезал бархатную обивку диванов на подарок жене.
– То-то обрадую её неожиданно, – говорил он товарищам.
Русская армия перестала существовать.
VIIВ Российском государстве совершались перевороты. Всё то, в чём обвиняли Государя Императора, те, которые взялись управлять за него, повторяли с ещё более грубыми ошибками. Министры сменялись чуть не ежедневно. Верховного Главнокомандующего Николая Николаевича, заменившего в Ставке Государя, отправили на Кавказ, но потом, по настоянию Совета солдатских и рабочих депутатов, уволили от службы и разрешили переехать в Крым. Его сменил генерал Брусилов, понравившийся толпе своей демократичностью, но и он удержался недолго. Его заменили генералом Корниловым, на которого смотрели как на человека выдающихся воинских талантов.
Петербург не успокаивался. Полицию послали на фронт, её заменила милиция из обывателей. Митинги и демонстрации не прекращались. Во все дела управления властно вмешивалась толпа и предъявляла свои требования. В тёплый и бледный апрельский вечер вольноопределяющийся Линде роздал солдатам Финляндского полка по новенькой двадцатипятирублевке и вывел их на площадь Мариинского дворца, где заседало Временное правительство. К Финляндскому полку, бывшему далеко не в полном составе, присоединился 2-й Балтийский экипаж и ещё какие-то проходящие солдаты. Они выкинули красные флаги с обычным «долой». Они требовали удаления Милюкова и Временного правительства, передачи власти Совету и прекращения войны. Временное правительство пошло на компромиссы, и мягкого и податливого князя Львова сменил пылкий и коварный, на все готовый Александр Фёдорович Керенский. Милюкова удалили.
Петербург бесновался. Дамы общества, вчера верноподданные Его Величества, бегали слушать и смотреть на Керенского и засыпали его цветами. Толпа почтительно смотрела, как madame Керенская на царских лошадях и с царским кучером подъезжала к самым дорогим магазинам и заказывала себе туалеты и покупала драгоценное белье. Газеты, захлёбываясь в холопском усердии, помещали громадные фотографии Керенского и моментальные снимки с его жизни во дворце и на фронте. На Керенского молились и видели в нём российского Наполеона. Мозги бедной, усталой от войны России пошатнулись, и было похоже, что Россия сходила с ума.
Но природа оставалась все та же, равнодушная, величественная, презрительно относящаяся к людским волнениям.
В конце апреля стали благоухать по бульварам, скверам и садам тополя и выбросили клейкие почки, берёзки покрылись серёжками и маленьким зелёным пухом листочков и стали набухать ветки сирени. На улицах появились девочки, продающие маленькие букеты фиалок и сладко пахнущие ландыши. Среди шума и грохота ломовых подвод, лязга железа, гула трамваев, пароходных гудков и говора многолюдной толпы появились гости полей и лесов – ранние цветы печального Севера, и петербуржца потянуло на дачу. Охая и кряхтя: ломовая подвода, стоившая пять целковых, требовала пятьдесят, его рублей за доставку мебели на дачу, съёживаясь в другом, занимая и продавая вещи, петербуржцы переселялись на дачу – и устраивались по-летнему.
В мае месяце опушилась белыми и лиловыми пучками цветов густая сирень, и что до того, что теперь её безжалостно ломали, она цвела, пышная и ароматная. Млели под лучами солнца задумчивые пруды Царского Села, отражались в них минарет и купол купальни-мечети, Орловская колонна, и зелёные ивы свешивали к ним острые тонкие листья. И ни притоптанная солдатами трава, ни заплёванные шелухой от семечек дорожки не могли испортить очарования густой зелени, голубого неба и красиво размещённых групп деревьев, аллей из могучих лип и меланхоличных лиственниц.
Такой же точной, размеренной жизнью, какой жила природа, жила семья Полежаевых, в которую переехала Таня Саблина Полежаев был богатым помещиком. На Юге России, в приволье Таврических степей, у него было богатое имение, дававшее ему возможность жить так, как он хотел Полежаев очень недолго, всего три года, прослужил в том же полку, в котором служил Саблин, потом женился и сейчас же вышел в отставку, отдавши всего себя сначала жене, а потом детям. У него их было трое – Павел, которому шёл в это время двадцатый год, Николай девятнадцати лет и Ольга семнадцати. Вскоре после родов Ольги жена Полежаева умерла Полежаев остался один при детях. Он окружил их самым тщательным уходом, но, чувствуя что балует их, он отдал мальчиков в Пажеский корпус, а дочь в Смольный институт, где она сошлась и подружилась с Таней Саблиной.
VIII
Молодое поколение русской интеллигенции уже давно подготовлялось к приятию революции. Свободное чтение, лёгкость суждений о религии, презрение к прошлому, отсутствие патриотизма отличали русские школы. Дети росли без твёрдых устоев. Как оранжерейное растение, насильно выгнанное на жирном перегное в душной атмосфере парника, так эти дети, рано познавшие азарт политических споров и свободу любви, росли бледные и нездоровые, отметали старое, старалась создать что-то такое чего ещё никогда никому не удавалось создавать. Поэзия, проза, живопись, архитектура, скульптура – все получало больные образы, кричащие краски, изломанные линии. Красивый, звучный, образный язык Пушкина, Карамзина и Гончарова им казался пресным и скучным. Они искали новых слов и создавали их, они искали нового размера стихов и новых рифм, они искали новых красок. Многие не выживали в этих поисках и, разочарованные в новом, без веры в старое, уходили сами из жизни.
Революция сняла с них последние сдержки, разрушила последний мостик, соединявший их со старой Россией.
Профессор Мануйлов в угоду малограмотным, прикрывая своё невежество научными изысканиями, от имени Временного правительства объявил о введении в России нового упрощённого правописания; на звучность и красоту русского языка посягнула рука нового Правительства. Ему ничего не было жаль из того, что связывало Россию с её прекрасным прошлым. Традиции быта, религия, наконец, родное правописание – всё было уничтожено для того, чтобы обезличить Россию и уничтожить национальное чувство. Какой-то рок влёк Россию к интернационалу…
Но в семье Полежаевых этого не было. Корпус и семья с прочными старыми традициями русской жизни, лучший институт с вековыми устоями полумонастырской жизни дали возможность Павлику, Нике и Оле вырасти в обожании России, преклонении перед монархом, в глубокой, доходящей до фанатизма вере в Бога, и в дни всеобщего шатания эта молодёжь ясно и твёрдо смотрела в будущее и ни на минуту не теряла веры в милосердие Господа. Они искали в толпе, проносящейся мимо них, героев, верили в то, что эти герои будут, готовились сами стать этими героями. Они, друзья Тани Саблиной, обожали её отца и наметили его в герои, который спасёт Государя. Когда будет спасён Государь, тогда будет спасена и Россия – в это они верили глубоко.
Государь отрёкся. Это неважно. Оля и Таня, – они особенно чутко всё это переживали, – знали, при каких обстоятельствах он отрёкся. Его заставили отречься, у него силою вынудили это отречение и такое отречение недействительно. Они знали, что Государь жил, как узник в Александровском дворце в Царском Селе и, сами живя в Царском, они мечтали, когда можно будет, спасти его. Они знали, что караулы по охране его несут стрелки, и Ника, кончивший ускоренный выпуск Пажеского корпуса, вышел не в кавалерию, как хотел, а в пехоту и устроился в Царскосельские стрелки. Павлик был на фронте и мечтал сделать то же самое. В семье Полежаевых создавался маленький заговор для спасения Государя.
Оля и Таня никогда не осуждали Государя. Он был для них не человек, Николай Александрович Романов, с человеческими слабостями и способностью радоваться или страдать, но эмблема власти, эмблема России, и приложить к нему людской масштаб они не могли. Они знали, как много приходилось терпеть Царской Семье от грубости караульных и от наглого, издевательства над ними бездушных, враждебно настроенных людей, и они страдали за неё.
Царская Россия была для них всё. Ёлка на Рождестве с парафиновыми цветными свечками, с лакомствами и подарками, с ожиданием звезды, до которой нельзя было есть, с морозною снежною зимою за окнами, Новый Год с визитёрами во фраках и мундирах с эполетами, с балом в институте, Великий пост с говением, со страхом идти на исповедь и грехами, записанными на бумажке… Радость причащения, весна с её Троицыным днём и клейкими белыми берёзками у изголовья кроватей, лето в имении с бесконечною степью, по которой суетливо бегают суслики и где бродят громадные стада баранов, возвращение в институт, радостная встреча с подругами, мечтания под липою на берегу Невы, где пахнет сыростью, смолою и каменным углем и где протяжно гудят пароходы; длинные всенощные с красивым пением институтского хора и трогательным «величит душа моя Господа», – радостные обедни, на которых точно душа открывается, когда после тихого «Тело Христово приимите», вдруг радостно и скоро скажет хор: «аллилуйа, аллилуйа»… – Это все была Россия!! Когда священник появлялся последний раз со Святыми Дарами и говорил: «Всегда, ныне и присно и во веки веков», слёзы туманили глаза Оли и Тани и, стоя на коленях и нагнув головы, они повторяли, содрогаясь от внутреннего восторга: «Всегда, ныне и присно и во веки веков!»
Что всегда? Что теперь и всегда? Что?
И радостно откликалось сердце: Россия!!!
Те, кто решил сокрушить и уничтожить Россию, знали, по какому месту её надо ударить. Они уничтожали её старый быт, они уничтожали её историю, её православную веру и Царя.
Но в сердцах Павлика и Ники, Оли и Тани они не могли уничтожить ничего.
И никто из них, посягнувших на Россию, не знал, сколько таких сердец, как у Павлика и Ники, у Оли и Тани, бьётся по всей могучей и великой России!..