Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 3"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 44 страниц)
Последние дни Российской империи. Том 3
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
IВесна наступала ясная, солнечная, тёплая. Прилетели жаворонки, и пустые поля ожили их весёлым пением. Лес набух и потемнел. По вечерам лиловые сумерки стлались над лесом, и он казался густым и непроходимым. Лед на реке стал рыхлым, местами поверх него шла вода. Переходить по нему стало опасно. Жидкие мостики того и гляди могло снести ледоходом. Саблин настойчиво просил разрешения убрать с Лесищенского плацдарма бригаду, которая чувствовала себя отрезанной и очень волновалась, но наверху все обещали переход в наступление, плацдарм был нужен, и бригада стояла в сырых, залитых водою и грязью окопах.
После революции некоторое время на позиции все оставалось так, как было установлено Саблиным. Неподвижно стояли часовые на наблюдательных постах, люди не расставались с противогазами, резервы были по-прежнему бдительны, химическая команда ежедневно проверяла все средства противогазовой обороны. Приказ N1 хотя и был прислан в полки, но на него мало обращали внимания. По-прежнему говорили «ты», ругались, когда нужно, ленивых и нерадивых грозили поставить «в боевую». Офицеры осматривали винтовки, унтер-офицеры показывали внушительный кулак тем, у кого замечали грязь и ржавчину, часовые сменялись каждые два часа, точно, без промедления, и масса не отдавала себе отчёта в том, что произошло. Только в резервных ротах после переклички пели «Отче наш», а «Спаси Господи» и гимн перестали петь. Честь отдавали по-прежнему, и вместо «ваше благородие» только некоторые развязные солдаты говорили «господин поручик».
Началась смута, и солдаты почувствовали перемену лишь после того, как вернулись из штаба фронта и из Петрограда солдаты, посланные делегатами от полков на съезды фронтовой и общеармейский. Приехали простоватый, недавно произведённый из фельдфебелей прапорщик Икаев и солдат из народных учителей, в 1905 году приговорённый к ссылке за учащие в революции, но бежавший и долго живший в Германии Воронков. Каждый по-своему воспринял революцию и по-своему докладывал солдатам о том, что произошло в России и как следует теперь вести себя солдату.
Икаев собрал роту в тесном узле окопов и, сидя на банкете у ног часового, восторженно рассказывал о южном съезде фронтовых делегатов в Луцке.
Над головою синело бездонное, ясное небо, и пел жаворонок, кругом журчали ручьи, сливаясь к реке. Часовой, глядя через бруствер на зеленеющие поля и прислушиваясь к тому, что говорил Икаев, смотрел на чуть темнеющую полосу неприятельских проволок и не мог понять – как после того, что произошло, ещё может быть война, ещё есть надобность стоять на посту и смотреть, как немцы что-то делают у себя, – не то чинят проволоку, не то прорезывают в ней проходы. Спокойно, деловито работают они, и видно, что сзади ходит офицер и, должно быть, покрикивает на них. Хорошо бы их теперь шрапнелью спрыснуть, да, видно, и на артиллерийского наблюдателя нашла такая же благодушная лень… Пусть себе работают. Ну стоит ли теперь убивать, когда повсюду такая свобода объявлена, и делается такое странное и неслыханное, какого не делалось никогда и нигде.
– Приезжаю я, братцы мои, в Луцк, – восторженно говорил Икаев, – а там уже на площадке солдаты нас ожидают. И у каждого на шинели красный бант. Встречают нас. «Вы, – говорят, – товарищи делегаты от корпуса? Мандаты ваши покажите». Проверили документы и сейчас нас, будто бы мы енаралы какие-то, сажают в автомобиль и везут прямо во дворец. Банты нам дают алые. «Товарищи, – говорят, – это священный знак свободы, и вам надо его носить на груди».
– Ишь ты! – сказал со вздохом один из слушателей, – ну-у! А Сетраков бант такой одел, ему еврейчик один подарил, а генерал Саблин увидел, стыдить его стал. «Ты, – говорит, – не девка, чтобы банты да ленточки носить. Это не форма!» «В боевую» грозил поставить.
– Старого режима енарал, – проговорил, сплёвывая шелуху от семечек, Икаев. – Несознательный! Не понимает завоеваниев революции. Вот там, братцы, я посмотрел настоящих енаралов! Приехали это мы во дворец. И что же вы думаете, товарищи! Я и глазам своим не поверил. Парные часовые у будок сидят, винтовки к стене поставлены, сами семечки лущат, с прохожими пересмеиваются. Я и спрашиваю, что же это, мол? А под суд их за это не отдадут? А они, луцкие-то, смеются. «Что, – говорят, – товарищ, разве плохо? Это вам не старый режим. Это свободные солдаты. Часовой – он своё дело сполняет, а стеснения обидного или унижения личности ему нет никакого. Что хошь – то и делай».
– Ловко! – вздохнул кто-то в толпе. «Ловко», – подумал часовой и, повернувшись спиною к неприятелю, стал слушать, что говорил Икаев.
– Во дворце, товарищи, поставили нас не по чинам или званиям, отдельно офицеров и солдат, как при старом режиме бывало, а поставили вперемежку: все, мол, равны. Выше меня стал солдат какой-то, а немного пониже енарал и офицер. Напротив собрались какие-то енаралы, слыхать, по делам приехали. Выходит к нам сейчас же главнокомандующий. На груди у него красный бант большущий и ленты свешиваются, егорьевский крест даже закрывают. На тех-то генералов, что по делу его ожидали, и не посмотрел совсем, а прямо к нам, делегатам. Я вытянулся, приготовился уже крикнуть «здравия желаю», гляжу, а он с ручкой к каждому подходит, здоровкается с каждым. И мне подал. Тут я понял, что значит равенство.
Икаев вздохнул. Послушно завздыхали солдаты в толпе слушателей.
– С ручкой!.. Главнокомандующий… Ишь – ловко. А не вре? – заговорили солдаты.
– Да… Вечером, значит, – продолжал Икаев, дав улечься впечатлению, – пожалуйте на заседание, в театр, а до того всем одинаково – номер в гостинице и три рубля суточных, без разделения званиев. Пришли мы в театр. А нас там первым делом спрашивают: «Вы какой партии будете?» Господи ты Боже мой – я и не думал никогда, какие там партии бывают. Искренно говорю, что не знаю. Подходит такой молодой человек, похоже, что из евреев, и говорит так любезно: «Позвольте я вам разъясню». И стал докладывать. Да! Мудрено, а красиво! Большевики, значит, есть, меньшевики, социалисты-революционеры, социал-демократы, разные такие, есть, что и Царя опять желают. «Куда, – спрашивает, – вас писать?» «Пишите, – говорю, – где земли больше дают и свобода самая настоящая». Стали мы, значит, товарищи, – большевиками… Да, – крутя головою, сказал задумчиво Икаев. – Стал я партийным человеком.
Икаев замолчал. В толпе все затаили дыхание. Сказка развёртывалась перед ними. Главнокомандующий «за ручку», бант красный на нём, часовые на посту сидят, солдаты на автомобиле раскатывают, есть партия, где земли дают сколько угодно… Чудно и сладко.
– Я, – помолчав, сказал Икаев, – так теперь смотрю. Я, даже могу сказать, презираю того человека, который ежели не партийный.
II
Воронков суетливо перебегал из землянки в землянку. Он побывал в Петрограде и приехал оттуда заряженный смелым задором революции.
– Товарищи! – говорил он, задыхаясь, и худое нервное лицо его передёргивалось, – вы обмануты. Вас, товарищи, предают. Вас нарочно держат в старом режиме. Что это такое?! Титулование, отдание чести, офицеры вас греют по-прежнему. Товарищи, вы должны сбросить это все и приступить к демократизации армии. В Петрограде все начальники выборные. Разве там мыслим такой генерал, как Саблин? Там его на штыки бы подняли. У вас я не вижу никаких завоеваний революции. Вы должны собраться на митинг и потребовать исполнения приказа N1. Права солдата не соблюдаются, вы всё такие же серые рабы, как и были. Где у вас красные знамёна революции с теми святыми лозунгами, которые я видал в Петрограде? У вас все то же: Царь и Бог! Эх, товарищи, не для того свергали мы Царя, не для того познали, что Бога нет и Бога выдумали буржуи и капиталисты, чтобы держать народ в темноте и рабстве. Товарищи, на алых знамёнах революции я видал святые слова: «Мир хижинам – война дворцам», «Долой войну». Война нужна только капиталистам, а мы им более не слуги. Соорудим красные знамёна и под ними и с ними мы будем отстаивать права народные и завоевания революции.
В некоторых землянках офицеры пробовали возражать Воронкову, но он нагло перебивал их, не давал говорить и кричал:
– Вы обманули народ! Вы утаили от товарищей солдат завоевания революции. Вы держите в темноте окопных страдальцев!
Поднимался шум, и офицеры умолкали.
Как-то сразу приказ N1, до этого тусклый, вялый и непонятный, выявился, как явление огромной важности, и перевернул всю жизнь солдата.
Часовой, слушавший Икаева, давно отстоял положенные два часа, Икаев ушёл с этого места и завалился спать, люди разошлись по землянкам, а смена ему не шла.
В караульной землянке молодой прапорщик в это время препирался с солдатами, наряжая их на смену.
– Седов, уже пять минут одиннадцатого, – говорил он, – вам пора идти на смену Ковалеву.
– Ничаво, господин прапорщик, он постоит ещё, а у меня что-то в грудях болит.
– Панкратов, пойдите тогда вы.
– Так я вам и пошёл, ежели Седова черёд, я ночь стоял. Да чаво, достоит до двенадцати, а там и нам смена. Восьмая рота заступит.
Но пришло двенадцать, а восьмой роты не было. Она тоже не торопилась идти. Там, разинув рты, слушали рассказы Воронкова и не трогались с места. Только в четыре часа сменили Ковалева…
По землянкам были разбросаны в беспорядке противогазы, шинели и патронные сумки. Ружей никто не протирал. В кадке для воды (на случай газовой атаки) воды не было, пакля отсырела, керосин растащили по землянкам и жгли в лампочках, хворост залило водой. Когда ротный командир пришёл и накричал на людей, никто не шевельнулся исполнить его приказания, а когда он уходил, ему вслед раздались свистки и крики, и он отчётливо услышал злобный крик: «Погодите, дождётесь вы Еремеевской ночи!» Страшное значение этих слов было известно старому ротному командиру.
Ротный призвал фельдфебеля.
Фельдфебель, пожилой мужик-крестьянин, запасной солдат, мрачно выслушал жалобы ротного командира и, глядя исподлобья, сказал:
– Ничего, ваше высокоблагородие, не остаётся, как только арестовать прапорщика Икаева и Воронкова. От них вся смута идёт. Солдаты поговаривают, чтобы, значит, арестовать полковника Пастухова и выбрать командиром либо Икаева, либо Воронкова.
– Арестовать Воронкова? Да можно ли? Как будто бы, Полубояринов, права такого нет теперь, – сказал ротный командир.
– По приказу нет права, – отвечал фельдфебель, – а только, если так оставить, хуже будет. Слышно, в Залихватском полку шесть офицеров солдаты убили, и суда не было. Солдат не выдали следователю, так ни с чем и уехал.
Ротный пошёл к Пастухову. Пастухов мрачно сидел в землянке. Дверь была припёрта колом.
– Что же делать? – говорил ротный.
– Пишу рапорт начальнику дивизии о болезни. Завтра сдаю полк. Пусть командует, кто хочет. Днём по окопам пошёл. Хоть бы кто встал. Сидят, семечки лущат, норовят так шелуху плюнуть, чтобы на мою шинель попало. А, каковы стерв…
Пастухов испуганно заглянул в дверь и, вернувшись, сказал шёпотом:
– Денщика боюсь. Сам мне покаялся. Меня, говорит, прапорщик Икаев призывал и приказал за вами, господин полковник, следить и все докладывать ему… Комитеты какие-то будут, вот бумага вышла. Нет. Довольно. Я в лазарет пойду, лягу… Там спокойнее. Переждать надо. Образумятся же люди.
– Пока солнышко взойдёт, роса очи выест, – сказал ротный.
– А что поделаешь? Сидите и молчите. Их сила – их власть. Пусть они и правят.
Ротный послушался совета и засел в землянку, офицеры пугливо жались к нему. Солдат стал страшен.
По солдатским землянкам шёл тихий и озабоченный шёпот. Смысл всех речей, всего происходившего в Петрограде и Луцке был один: война кончена. Надо идти домой, нести в свои хижины давно обещанный мир.
В шестнадцатой роте раздобыли кусок красного полотна, и Воронков выводил на нём крупно чернилами: «Долой войну!». Это знамя революции решено было выставить ночью на ближайшем к неприятелю форту, чтобы неприятель тоже узнал сладости русской революции.
Одиннадцатая рота вечером шла в бригадный резерв, и когда спустилась под гору и вышла на шоссе, ведущее к разорённому господскому дому, где помещался бригадный командир и были землянки резерва, ротный подсчитал ногу и крикнул песенникам:
– Запевай лихую!
Но вместо обычной «Три деревни, два села, восемь девок, один я» запели новую, привезённую Воронковым из Петрограда песню:
Ешь ананасы, рябчика жуй!
Настал твой последний денёчек, буржуй!
На перекличку вечером никто не вышел, и молитву не пели. Тщетно фельдфебели и взводные кричали: «Выходи строиться на перекличку!» Из углов землянок мрачно отвечали: «Ну, будя! Будя! Чего орёте, сказано не пойдём. Правов таких нет, чтобы заставлять молиться. Кто хочет и так помолится».
По углам шептались о том, что как бы не стали в деревнях делить землю без них, и что какая теперь война, когда земли много будет и свобода полная, ни господ, ни Царя.
Медленно и тяжело, как мельничные жернова, ворочались мозги солдат и никак не могли переварить случившегося. Обычно в таких случаях солдат обращался за разъяснением к офицеру, но теперь оказывалось, что офицеру верить нельзя.
– Слышь, товарищи, – говорилось по землянкам, – Воронков сказывал, что, когда, значит, народ решился сам захватить власть в свои руки и солдаты пошли к Думе, офицеры не пошли с ними. Их насильно вытаскивали с квартир, а кого и убили…
– Известно… Господа! Они завсегда против народа были. У них один совет – дисциплина, и чтобы честь отдавать, и чтобы за всякую провинность в морду!
– Н-н-да! Это точно.
– Мало кровушки они нашей попили, попить хотят и ещё.
– Ничего, как бы мы ихней не попробовали. Наше время не уйдёт. Будет им Еремеевская ночь!
Кое-где вполголоса разучивали рабочую марсельезу.
III
19 марта в 204-й дивизии был назначен большой митинг. Дивизия должна была избрать делегатов для доклада Временному правительству о своих пожеланиях и принесения поздравления по случаю революции. На митинге были офицеры и представители полков корпуса.
Саблин пошёл на этот митинг, чтобы руководить им и присмотреться к настроениям солдат.
При его входе в большую землянку – церковь и манеж 805-го полка, все встали и затихли. Оказалось, что уже до него кто-то руководил солдатами. Им объяснили, что должен быть выбран председатель, президиум и секретарь. В председатели, как чуждая старому режиму, была предложена заведующая корпусной летучкой городского союза женщина-врач Софья Львовна Гордон – красивая полная еврейка, давно неравнодушная к Саблину. В президиум были избраны офицеры и заслуженные унтер-офицеры, в большинстве Георгиевские кавалеры. По предложению Софьи Львовны, Саблину было предложено принять почётное председательствование, что было принято единогласно, и его сейчас же усадили рядом с Софьей Львовной.
– На повестке дня, – начала Софья Львовна (кем была составлена эта повестка дня, Саблин не знал, и, когда спросил, ему сказали, что командиром 819-го полка, молодым офицером генерального штаба). – На повестке дня значится: избрание делегата и его товарища для посылки в Петроград и сообщение им ответов дивизий по следующим вопросам: устройство Российского государства, отношение к войне, воинская дисциплина, решение вопросов о земле… для доклада Временному правительству.
– И совету солдатских и рабочих депутатов, – раздался голос с места.
– Товарищи! Прошу с мест не говорить, – сказала Софья Львовна, – полагаю, что нам надо начать с избрания делегатов для того, чтобы, слушая то, что будет здесь говориться, они могли бы записать, что нужно. Избрание должно быть сделано закрытой баллотировкой, поданием записок. Но для того, чтобы нам не разойтись во мнениях и более или менее единогласно избрать делегата, я предлагаю назвать тех, кого вы считали бы достойными быть выразителями мнений дивизии.
Наступила тишина.
– Генерала Саблина, – сказал вставая прапорщик, произведённый из фельдфебелей, с четырьмя Георгиевскими крестами на груди. – Как, значит, генерал Саблин, всё одно как отец нам, заслуженный генерал и Георгиевский кавалер и знает нужды наши, и заботится о нас…
– Просим, просим! – раздались голоса.
– Не надо генералов. Своего изберём!
– Товарищи, – раздался возбуждённый голос Воронкова, – мы только что освободились от гнёта проклятого царизма, а, между прочим, мы видим на погонах у генерала вензеля как будто самодержавного Государя. Теперь Николашка…
– Молчать, – крикнул Саблин, – не сметь так говорить про Государя! Государя нет, но оскорблять его память я не позволю!
– Товарищи, вы видите… – сказал, отходя, с позеленевшим лицом, Воронков.
– Воронков, вы не правы, – крикнул с места Верцинский.
– Генерала Саблина и подполковника Козлова, как оба егорьевские кавалеры, – сказал снова прапорщик.
– Георгиевские кресты тут ни при чём, – крикнул кто-то с места.
– Прапорщика Осетрова!
– Капитана Верцинского!
– Прапорщика Гайдука!
– Солдата Воронкова.
– Воронкова! Товарища Воронкова! Просим, просим.
– Голоса наметились, – сказала Софья Львовна. – Приступим к голосованию.
Собрание засуетилось и загомонило. Саблин встал и вышел из землянки. Давыдов последовал за ним. На большой поляне среди леса толпились солдаты. Они с живым интересом следили за тем, что происходило на митинге. То и дело из землянки выбегали делегаты и сообщали о том, что делается внутри. Саблин закурил папиросу. Солдаты, стоявшие неподалёку от него, смотрели ему в рот, не спуская с него глаз. Они были кругом и, казалось, не было возможности уйти от них куда-либо. Они следовали сзади и прислушивались к тому, что говорили Саблин и Давыдов. На беду Давыдов не говорил ни на каком иностранном языке. Саблин взял его под руку и они тихо пошли по лесу. Мягкий мох расступался под их ногами, пахло сыростью, хвоей, весною. В лесу весело перекликались птицы.
– Вы считаете продолжение войны возможным? – сказал Саблин.
– Нет, – коротко ответил Давыдов.
– Эти люди изберут своими вождями тех, кто им будет потворствовать и угождать, кто раньше страдал от начальства, – сказал печально Саблин.
– Вы слыхали, в N-ской дивизии пехотные солдаты явились на батарею и запретили артиллеристам стрелять. Чего, мол, стреляете, только немца раздражаете. Вы молчите, и они молчат. Нам это нежелательно. Поставили свой караул к батарее и угрожали убить командира и офицеров, если они будут стрелять, – сказал Давыдов.
– Что дальше?
– Ничего. Их делегатов вызывали в штаб дивизии, уговаривали, что этого делать нельзя, они согласились, а караула всё-таки не сняли.
– А в Петербурге выносят резолюции – война до победного конца в полном согласии с союзниками, – нервно бросая папиросу, сказал Саблин.
– Выносят потому, что не им воевать. А попробуйте послать их на фронт?
– Отольётся союзникам эта революция полною мерою. Так бы они этим летом уже победили Германию, а когда Русского фронта не станет, неизвестно, что ещё будет, – сказал Саблин.
– А ведь приезжали их знаменитости в Петроград, на похоронах жертв революции были. Тома, французский социалист, речь говорил, превозносил русский народ и говорил, что в восторге от революции. Без отпевания похоронили на Марсовом поле в красных гробах жертвы революции, – говорил Давыдов, – и вы знаете, ваше превосходительство, пикантную подробность. В гробах с жертвами революции лежат более чем наполовину люди, никакого участия в революции не принимавшие, или даже боровшиеся против революции. Там похоронены те, кто случайно умер в эти дни в больницах, и убитые солдаты и городовые.
– Шуты гороховые! – сказал Саблин.
– Да, ваше превосходительство, во Временном правительстве шуты гороховые, а в совете солдатских и рабочих депутатов уголовные преступники и предатели России, и добра от этого для России не будет.
– Какое же добро!.. Мы должны готовиться к борьбе не на живот, а на смерть, а мы уступаем легко позицию за позицией.
– Вы пойдёте ещё туда, в собрание? – спросил Давыдов.
– Загляну на минуту. Послушаю, до каких геркулесовых столбов тупоумия и жадности дойдёт солдатня, призванная решать государственные дела. Но оставаться долго не могу. Слишком тошно.
– Вы знаете, Воронков в Петрограде из дворца Кшесинской, от партии большевиков получил большие деньги. А партия замешана в сношениях с немцами. Вот вам и ключ нашей революции.
– Ну, так Воронкова и изберут, – сказал Саблин.
– Изберут того, кто обещает сейчас мир и землю, – сказал Давыдов, – или кто даст деньги.
– Безысходная тоска! И подумаешь, я, командир корпуса, смотрю на всё это возмутительное безобразие и молчу.
– А что сделаете? Один в поле не воин. Это народ.
– Народ! Народ! – воскликнул Саблин. – «Мужик умён, да мир дурак», – это сказал сам про себя русский народ. Ну, пойдемте на минуту, а потом и домой. Хотелось бы зарыться с головою в подушки и заснуть, заснуть так, чтобы не видеть всего этого ужасного кошмара.
– А помните толстовское: образуется.
– Вот оно-то и сгубило нас. Приучило к пассивности, к тупому фатализму… – сказал Саблин, подходя к землянке.