Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 3"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 44 страниц)
Тёмный город нёсся навстречу. Автомобиль с тускло светящими фонарями качался и прыгал на выбоинах разбитой мостовой. У казарм шатались люди, слышался пьяный крик. Какая-то женщина то плакала, то ругалась последними словами, отбиваясь от красноармейцев. Чем ближе подъезжали к окраинам, тем становилось безлюднее. На Обводном канале, пустом, без лодок и барок, не было ни души. У Балтийского вокзала проскользнуло несколько тёмных теней с мешками и котомками, и хрипло и порывисто свистал за высоким забором паровоз. Потом пахнуло свежестью осенних полей, гнилою капустой, мусором, крепким запахом воды, камыша и моря: автомобиль катился по Петергофскому шоссе. Пошли пустыри, каменные верстовые столбы, раскидистые белоствольные голые берёзы, ивняк глухо шумел по канавам, пахло болотом, показались сады, дачи, белые ворота Сергиевского монастыря, дорога стала лучше, крепче, лужи на выбоинах сверкали белым пузыристым льдом и трещали под автомобилем, потянулись тёмные деревья парков, дач, пожарная команда, каменный мост над шлюзами, где глухо шумела, низвергаясь водопадами, вода, а влево темнело широким простором Стрельнинское озеро, потом опять были дачи и поля, шоссе обступили кусты и деревья Михайловского и Знаменского парков. Старинные ворота двумя каменными столбами приняли автомобиль, и по обеим сторонам тесно стали деревья парка Александрии. Пахло мхом, елью, сыростью, потом автомобиль запрыгал по выбоинам Петергофской улицы, пошли дачи, дворцы, плац…
Какое всё это было знакомое Тане, с детства родное. Свидетели её игр и шалостей с братом Колей проносились мимо неё. Сколько воспоминаний будили эти тёмные лиственницы и пихты, эти таинственные ели Петергофских ремизов! Здесь каталась она верхом на маленьком пони с отцом и матерью, здесь они ездили в шарабане, и здесь она ребёнком научилась свято чтить Царскую Семью… Образы отца, матери, их лошадей, её прелестного пони Ральфа, образы брата, как призраки, обступили её. Их всех покрывал призрак того, кто царил над всеми ними. Образ Царя, образы царей вставали перед Таней, когда она мчалась по шоссе, приближаясь к Петергофу. И все они умерли!
Какое всё это было родное и милое!.. Здесь на плацу учились кадеты. Здесь Коля и Таня ходили смотреть, как перебегали кадеты в белых рубахах, как штурмовали они дачу Мурузи… Здесь бывали смотры и конные состязания, и через высокие валы и заборы перелетали офицеры на нарядных лошадях. В Троицын день и в день Петра и Павла гулко звенели колокола высокого квадратного коричневого собора, и на плацу, украшенном зелёными гирляндами и пёстрыми флагами, появлялись прекрасные полки гвардейской кавалерии. Были праздники, гремела музыка, слышалась песня, а под вечер по улицам в расстёгнутых мундирах с алыми лацканами ходили пьяные уланы и конногренадеры, но они не были страшны. Они улыбались простоватыми улыбками, они были славными, добрыми русскими солдатами…
Это было тогда, когда двуглавый орёл высился над дворцами.
…А теперь?.. Теперь, когда не стало Царя и во главе народа стал страшный, кровавый, пахнущий трупами Ленин?
Перед глазами Тани поплыли призраки недавнего прошлого… Убийство Царской Семьи. Обгорелая поляна в глухом лесу, и её поиски хотя чего-либо, что дало бы ей надежду, что тот ужас, о котором шёпотом говорили в Екатеринбурге, был неправдой!
Потом почти два года при армии Колчака. Жуткое сознание, что и те, кто шли спасать Россию, кто называли себя «белыми», говорили плохо о Царе и постоянно повторяли: «К прошлому возврата нет!» – Но что же должно прийти на смену этому прошлому?
Колчак предан союзниками и чехо-словаками и зверски расстрелян. Подло, гадко… Кругом кровь, измена и подлость. Жизнь украдкой в сибирской деревне и медленное путешествие на юг. Куда-нибудь, где ещё есть Россия – не потаённая, не замученная, не заеденная вшами, не больная гнойными ранами, не затравленная и залитая кровью, но Русь свободная, где гордо реют русские флаги и где можно говорить о прошлом.
У Тани был покровитель. Влюблённый в неё солдат-красноармеец, жалкое полудикое существо, с широким скуластым лицом, покрытым глубокими оспинами, провёл её, как нянька, через всю бушующую страстями Россию и доставил в Москву.
…Встреча с Пестрецовым. Пестрецов ей сказал, что её отец будет служить в красной армии. Жизнь у тётки в кривом переулке на Арбате, в уплотнённой квартире, жизнь подачками от Пестрецова и продажей вещей тётки…
Потом был арест, скучное пребывание в обществе тридцати женщин и наблюдение, как под влиянием голода падали одна задругой и уходили на службу советской власти. Известие о мученической смерти отца. Оно не поразило её. Когда узнала она подробности смерти отца, была только одна мысль в её мозгу, и мысль эта была радостная и гордая: «Не сдался отец, не предал Христа, умер, как и жил – героем». Таня знала, что её ждёт смерть, и готовилась к смерти. И тут было что-то такое нелепо дикое, что теперь, когда почти год прошёл с тех пор, Таня вспоминает об этом и не может понять, как могло всё это быть.
Однажды утром к ней пришёл её обожатель, красноармеец Фома Сисин. И он похудел и как-то постарел. Изрытое лицо его, круглое, скуластое, безбровое и безусое, бабье лицо, стало ещё некрасивее.
– Ая тебе, товарищ, вошу принёс, – сказал он, доставая коробочку. – Хорошая воша, тифозная. Я достал у товарища, за большие деньги. Она испытанная. Кого укусит, беспременно заболеет. Такая воша… Пять красноармейцев через неё от службы домой уволили, я для тебя достал.
– Зачем мне? – содрогаясь, сказала Таня.
Круглое белое лицо близко придвинулось к ней, широкий рот открылся и обнажил ряд редких гнилых зубов.
– Тебя приказано в Питер доставить… Слышь, комиссар тебя пожелал в содержанки взять. Значит… будет… Ну, а я не хочу. Хочу, чтобы ты чистая была. И коли не я, так и никто другой.
Сисин говорил, не стесняясь, все называя своими простыми мужицкими именами, как в этом государстве говорили все, потому что давно условия жизни стали таковы, что понятие о стыде утратилось.
– А вот ты эту вошу пусти, и, значит, тифом заболеешь, а там ничего тебе и не будет…
Таня пустила этих вшей. Таня была больна тифом. Таня лежала в госпитале с обритой головой, Таня была при смерти…
…Двадцатый век… Культура… Она едет в автомобиле… К её телу мягко прижимается вышитый шелками батист, дорогой мех окутал её шею. В сверкающих над морем лучах прожектора маячат мачты беспроволочного телеграфа. Страна, по которой она едет, провозглашена самой свободной страной в мире, в ней нет собственности, это социалистический рай, ещё недавно в ней был знаменитый английский писатель и восхищался её устройством, и в ней, для того чтобы освободиться от самого гнусного рабства, от позора гаремной наложницы, нужно было пускать на себя заражённую тифом вошь!..
…Европа! Торговые сношения, признание советской власти – и вошь-спасительница!
…Кошмар?..
Нет, торжество социализма!
«Милый Фома Сисин, а ведь ты спас меня!
И сейчас… кто эти люди, которые спасли меня? Этот молодой офицер, солдат худой и длинный, юноша-шофёр? Почему они спасли меня? Почему Полежаев с ними? И Ника ли с ними, или они с Никой?»
Они ехали полтора часа, и она ни слова не сказала с Никой. Она боялась узнать подробности, боялась услышать, что он, кого она так любила, был с ними, служил под красным знаменем, поклонился дьяволу.
Она очнулась от дум. Автомобиль стоял среди поля. Недалеко был морской берег. Порывами налетал ветер, выл и шумел в ушах, глухо рокотали волны.
– Ну что, друг, и вы с нами? – сказал Ника, обращаясь к шофёру. Шофёр смотрел на Нику, и лицо его было бледно. Борьба шла в нём.
– Нет, – глухо сказал он. – Не могу. Матьу меня там… братья маленькие.
– Что же вы будете делать? – спросил Полежаев.
– Отпустите меня. Вернусь к Рахматову. Расскажу всё, как было. До утра за вами не поспеют, а там вам всё равно ничего не будет.
– Пусть будет так, – сказал Осетров. – Мальчик прав. Если он удерёт, его мать прикончат. А так – пусть показывает. Открутится. Вылезайте, барышня. И слушай, Николай Николаевич, посиди здесь с барышней немного, а я с Железкиным пойду отыскивать Топоркова. Вместе-то пойдём, напугаем его. Ведь я его и так два раза арестовывал, да все он откупался. Он наш … Перевозом занимается. Десять тысяч царскими берёт за персону… Перевезёт, а потом пьёт мёртвую. А офицер был… кадровый… гвардеец… Дворянчик… Буржуй… Так, до скорого… Крикну: «Гоп-гоп!» – отзовитесь.
Автомобиль повернул назад и скрылся в темноте ночи. Полежаев и Таня остались одни…
XXIII
– Ника, как вы попали к ним на службу? – спросила Таня, садясь на большой плоский камень на берегу моря.
Ночь была кругом. Тёмные тучи неслись по небу, разрывались, и тогда сквозь них блестел месяц. На мгновение вспыхивало серебром взволнованное море, и были видны белые гребни волн, песчаный берег, поломанный чёрный камыш, кусты с оборванными листьями, пригнутые порывами ветра, и все сейчас же опять исчезало в темноте. Тёмный лес шумел неподалёку, выли чёрные сосны, точно проклинали свою судьбу. Нигде не было видно ни огонька, и на море не горели огни проходящих судов. С шумом и рокотом катились волны, вставали чёрные, косматые, покрывались пеною, сгибались и неслись прямо на Таню и вдруг падали и покорно шипели по песку у самых её ног. В шубке было тепло и мягко сидеть, ветер не мог пробить шерсть платка, и щёки под ним горели лихорадочным румянцем. Таня слушала рассказ Ники о всех событиях этих трёх лет. Они расстались детьми, встретились стариками. Перед Таней вставал легендарный поход детей на Кубань, подвиги братьев Полежаевых, Ермолова и Оли, она слушала рассказы про казаков, про то, как просыпались и вставали станицы на Дону и Кубани и освобождался юг России.
– Как ждали мы вас тогда у Колчака… Осенью 1918 года. Отчего, отчего, Ника, вы не пришли тогда и не соединились с нами? – прошептала Таня.
Тихо звучал голос. Он говорил о соперничестве вождей, о задетых самолюбиях, о честолюбии наверху в штабах, пока внизу лилась драгоценная кровь русской молодёжи и детей. Он говорил, как кадеты и гимназисты спасали положение на фронте, а потом, брошенные, грабили жителей, чтобы питаться. Ника рассказывал, как исполнялись требования англичан и французов и как за каждую винтовку и патрон, за каждую рубашку, которой сменяли лохмотья раненых, платили кровью казаков и добровольцев. Голос Ники дрожал, когда он рассказывал, как уходили к Новороссийску и как шли они по грязной степи, а их обгоняли поезда, груженные разными вещами. Слёзы звучали в его голосе, когда он рассказывал, как стояли на молах и по улицам Новороссийска казачьи лошади, и как волною проносилось по их рядам печальное ржанье, и как плакали казаки.
– Таня… я убедился, что пока мы опираемся на Францию и Англию, мы не спасём Россию. Это не в их интересах. Они ссорили между собою вождей, они сознательно разрушали казачество. И Франция, и Англия всегда боялись казаков. Одной они грезились с войны 1812 года, другая боялась движения нового Ермака через Афганистан на Индию. И те, кто первый поднял восстание против насилий большевиков, кто боролся в передовых рядах три года, затирались и унижались. И вместо дружбы и любви были зависть и злоба… Я видел, Таня, что и Врангель погибнет, потому что он не мог работать самостоятельно. Он должен был прислушиваться к общественному мнению Парижа и должен был исполнять желания французов. И, ещё находясь на острове Халке, я понял, что спасти Родину можно, только работая в России. Заграница и эмигранты могут лишь немного помочь. Они могут искусственно создать в России свободу слова, то, что так необходимо для неё, они могут сберечь и сохранить специалистов и знания, которые нам нужны. Но и только. Я пошёл сюда. Я пошёл на тысячи мук душевных, на вечный риск быть узнанным и замученным. Но настойчиво и постоянно я будил здесь русские чувства, и я напоминал погибшим, заблудшим людям только одно: что они русские… Таня! Верьте мне!.. Ещё немного времени… и Россия спасётся. Уже близка она к покаянию… А через покаяние найдёт она и спасение. Когда?.. Как?.. Не знаю… не знаю…
Теснее прижалась к нему странная фигура в солдатской распахнутой шинели и меховой шапке, окутанной платком. Большие глаза устремились на него, и были видны только они да прямой белый нос. Они любили друг друга три года тому назад, и все три года через лишения, испытания, опасности и муки они пронесли свою любовь. И теперь не знали каждый о себе: сохранилась ли эта любовь? Осталось ли в Нике прежнее чувство страстного обожания к ней – Тане Саблиной! Тогда она была дочерью известного генерала, богатой невестой, девушкой петербургского света, прекрасной в свои восемнадцать лет… Теперь – её отец замучен и расстрелян. У неё не только ничего нет – ни дома, ни квартиры, ни имущества, – но у неё нет и Родины. Она нищая, одетая в краденое платье, и, может быть, там, за границей, куда они бегут, узнают её каракулевое пальто, её ботинки, её бельё и привлекут её к суду. Её юное тело увяло от голода и тифа, её роскошные волосы острижены, и застывшая кровь не в силах заиграть румянцем на впалых щеках… Какая она невеста!
Ника смотрел в её лучащиеся любовью глаза и думал, что он не достоин её. Да, он спас её. Да, может быть, уже завтра они будут свободны и в свободной стране, но Родина не свободна, и к какому алтарю поведёт он ту, которую любил больше всего, и где совьёт он своё гнездо?
Их сердца бились одинаково. Один и тот же гимн любви звучал в их душах, а души их, измученные, исстрадавшиеся, истосковавшиеся, избитые этою ужасною жизнью, подобные загнанным на горной скалистой дороге молодым лошадям, с разбитыми в кровь коленями, со стёртыми холками, со страдающими, слезящимися глазами, – были молоды и жаждали любви и счастья.
Перед ними было тёмное море. Неприятное, некрасивое, грозное, плоское море. Кругом была разлита печаль севера. Стлались к земле гибкие ветви ивы, побуревшая трава была мокра и печальна, сухо шумел потемнелый камыш, стонали в лесу тёмные сосны. Все было черно и мрачно. Глухая осень говорила о смерти, и кладбищем казалась земля.
– Как хорошо! – сказала Таня… – Милый, как хорошо! Какое великое счастье свобода!.. Мы ушли, мы ушли от них. Как хорошо шумит море!.. Какой чудесный запах воды, простора и воли… воли!..
Прорезая тёмное небо, скользнул белый луч прожектора. Заискрились и мёртвыми блестками, как гробовая парча серебром, заиграли под ними волны. Он скользнул по воде, упёрся в небо, что-то искал в косматых, стремящихся на восток тучах, потом быстро понёсся вдоль берега, озарил ярким светом сосны, и сильнее стала видна темнота леса. Выделились прямые – розовые наверху, голубо-серые внизу – стволы и качающиеся вершины деревьев, стали видны серый забор и низкая избушка. Луч бежал по берегу, и под ним оживали, как призраки, предметы: перевёрнутый дырявый чёлн, лайба на берегу о двух мачтах, камень, песок и приникшая, растерявшаяся под ветром, низкая, плоская трава.
Луч остановился на них. Ярко вспыхнули глаза Тани, и стала видна их васильковая синева, заблестели завитки каракуля из-под расстёгнутой шинели, и чёрная плоская костяная пуговица заиграла, как зеркало.
Ника и Таня бросились на землю. Одна и та же мысль заледенила их сердца: «Неужели увидали?»… Прошло несколько секунд. Луч оторвался от них и побежал, шаря по волнам, сверкая на белых гребнях, а они все сидели молча и не могли оправиться от охватившего их ужаса.
– Гоп-гоп! – раздалось неподалёку за ними.
– Гоп-гоп! – отозвался Ника и встал.
Осетров, Железкин и ещё какой-то высокий, одетый в мужицкое платье человек приближались к ним.
XXIV
– Товарищ Топорков, – отрекомендовался сухой бритый человек. Он плюнул, лицо его искривилось больною улыбкой. – Тьфу… привязалось это подлое слово, и со своими не могу иначе. Поручик Топорков.
– Ну что же, едем, – сказал, пожимая ему руку, Ника.
– Сегодня не могу. Поздно – это одно. Светло будет, когда мимо Толбухина пойдём. Кабы предупредили меня, у меня готово было бы. А то за снастями идти надо. И ветер силён, и волна. Зальёт. Не могу.
– А завтра поздно будет, – глухим голосом сказал Ника. – Вам Осетров рассказывал, в чём дело. Мы не обыкновенные беженцы.
– Сам вижу, что комиссары. Дело мне понятное. А только тонуть мне за вас не приходится. Да и вам, я думаю, неохота.
– Но как же быть?.. За нами погоня.
– И хуже бывало, да не найдут. Вон Осетров-то с целой ротой два месяца тому назад шарил, а не нашёл ничего, а у меня пять семейств тут три дня погоды ожидало. Идите за мной.
Топорков долго вёл их лесною глухою тропинкой. Шли молча, спотыкаясь о невидные корни и пеньки. В душе Полежаева вдруг шевельнулось подозрение. А вдруг это обман и предательство, вдруг Осетров испугался и выдал их, и теперь их ведут в какую-нибудь «губчека» или просто на красноармейский пограничный пост. Таня шла впереди мелкими шагами. Она так обессилела, что едва двигалась, у неё темнело в глазах и не было никаких мыслей. Одно было: она верила этим людям, верила, что они спасут её.
Узкая мокрая глинистая дорога с глубокими колеями, о которые споткнулась и чуть не упала Таня, пересекла их путь. Они пошли по ней, потом свернули в лес и скоро очутились перед небольшой чистой избушкой.
Топорков постучал в окно. Окно сейчас же открылось, и лохматая голова появилась в нём.
– Вы, ваше благородие? – сказал кто-то с нерусским акцентом и пошёл отворять дверь.
Через час Таня, напившаяся молока, съевшая большой кусок хлеба с маслом и два яйца, лежала на постели на своей шубке, накрытая шинелью, и крепко, без снов, спала. Её спутники спали тут же на полу. В избушке было тихо, и месяц чеканил на полу замысловатый узор сквозь мелкий переплёт окон, заставленных бальзаминами и геранью. В избе стоял крепкий запах мужика, овчины и махорки.
Таня проснулась поздно. Был ясный морозный день. В окно были видны освещённые солнечными лучами сосны, жердяной забор и огород с чёрными ископанными грядами картофеля и кочерыжками снятой капусты. Буря стихала, но ветер был силён, и лес шумел кругом. Таня долго не могла понять, где она находится и что произошло. В трёх шагах от неё за небольшим столом сидели за самоваром Ника, молодой офицер, длинный, солдатского вида человек и пожилой, весь в морщинах эстонец с льняными волосами и голубыми светлыми глазами. Он держал на растопыренных пальцах жёлтое блюдечко с чаем и упорно, старательно выговаривая русские слова, говорил:
– А я говорю: всё это ерунда. Чушь одна. Что за штука такая – Эстия? Не может она без России быть – вот как рука без тела не может. И Царя надо! Прежде-то знали мы одного Царя, да одного губернатора, а теперь еду по Ревелю, мимо парламента. Парламент, подумаешь! Я же их всех знаю! Все воры проклятые, дармоеды… Чиновников расплодили – а мы содержи! Что же, это возможно? Это хорошо? Куда ни приди, везде чиновник или барышня-машинистка… и все на наши деньги! Ну, скажи пожалуйста, а войско!? Ведь сколько народа взято в войско, и всё мало! Чуть что скажешь: сейчас и обида – мы демократы, а это, мол, черносотенство! В Ревеле грязь, пакость, порядку нет, и всё одно – раболепствуют перед советскими, как раньше никогда не раболепствовали перед губернатором. И хоть бы это господа были! А то Петроградскую гостиницу запакостили, загадили и все спекулируют, воруют. Разве это государство! За англичан уцепились. В праздник английские матросы пьяные шатаются, народ задевают, а мы молчи! Раньше Россия была – всё своя, знали мы её, а теперь – тьфу! Англичане. И все крадут… Кругом Царь необходим. Без Царя порядка не будет… Эти так смотрят – наворовать и уйти. Ты гляди – кто дачу строит? – депутат. Кто лес скупает? – член правительства. Он знает: у него только сегодня, а завтра – нет. Пока выборный, сидишь в правительстве, – бери, хватай, потом уйдёшь – ничего тебе не будет, другой возьмёт. Царь-то далеко смотрел. У него наследник, ему, значит, охота все передать, чтобы в аккурате было, по-настоящему. Он и глядел, чтобы не крали… А эти – только о себе и думают. Господи! – посмотрел бы, во что железную дорогу обратили, дачи запакостили, да и дачника нет, вместо него беженец сидит. А беженец известно: сундуки уложил, и горя ему мало. Зимою забор, да что забор – мебель тянет печи топить. Ему что! Он беженец – здесь разорит, дальше побежит. И никто ничего не делает. Все соберутся, говорят, говорят, сначала будто и путное что – огороды, мол, будем разводить, на лесопильни пойдём, а потом пойдёт программа, станут говорить о политике, переругаются и разойдутся…
Эстонец шумно выпил чай, осмотрел всех голубыми глазами и сказал:
– И что за штука такая политика, господа, понять не могу. Раньше политики не было, а был пор-радок! Была подать, был урядник, ну кто платил – тому ничего, кто не платил, известно, хорошего мало. Взятки тоже брали, да не грабили, как теперь. А теперь на все налог. И ничего нет, а что есть – не укупишь. За керосином пойдёшь – керосина нет. Грузия, мол, воюет с Советами, через то керосина нет, а я и не слыхал, что керосин грузинский. За белой мукой пошлёшь – муки нет. На Украине, мол, беспорядки, не даёт Украина муки. Сукна дешёвого нет: Польша отделилась, воюет, мороженого мяса сибирского и не жди… Что такое стало, житья нет. Все равно, как в мужицком хозяйстве, пока не делены были, были богатеями, а как, значит, поделились, и ни у кого ничего не стало. У одного, к примеру, плуг, а у другого – лошадь, а у третьего – борона. Пахать надо, а тот плуга не даёт, а этому лошадь, вишь, жалко стало… Плохая, господа, политика. И плохо от неё крестьянину… Нет, без Царя нам никак не обойтиться! Потому порядок нужон, и всю эту сволочь разогнать надоть, а то облепили казну со своими бумагами.
Ника заметил, что Таня проснулась, и пригласил её к столу. Железкин и Осетров ушли, эстонец достал яйца, масло и хлеб.
– На, барышня, кушайте на здоровье, – сказал он. – Ишь как исхудали да бледные какие! А тоже, поди, и вы здесь по дачам живали. Видать, из господ.
Таня села к столу.