Текст книги "Последние дни Российской империи. Том 3"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 44 страниц)
О! Эти думы!.. Думы без конца… Думы о любимом… Он простился вчера вечером, забежав на минуту к лазаретной хате, и сказал то, что давно было на его устах и чего, не сознавая того, ждала и хотела Оля.
День был солнечный, радостный, весенний. Было тепло, пахло землёю, и трава выпирала тонкими иголками из земли, а почки на кустах сирени пухли на глазах. Днём переправлялись через Кубань, и был бой у Елизаветинской. Оле кто-то сказал, что Ермолов убит. Остановилось сердце, и руки беспомощно опустились. Оля не могла больше работать. Она вышла из хаты, села на рундук у заднего крыльца и смотрела вдаль. Сзади догорало в степи солнце, и спускался золотой полог над голубеющей степью, перед нею был небольшой сад с молодыми вишнёвыми деревьями и яблонями со стволами, обмазанными белою извёсткой. В углу, в сарае, копошились на насестах куры и недовольно клохтали, точно спорили из-за места. Свежею сыростью тянуло от земли. На мокрых дорожках отчётливо были видны маленькие следы – Олины следы. Она ходила к забору и смотрела на туманное пятно внизу, пятно густых садов, пирамидальных тополей, домов и церквей. Это Екатеринодар, который добровольцы пойдут завтра брать.
Так много за эти дни было смертей, страданий и мук, что, казалось, притупилось, огрубело и закалилось сердце. После ледяного похода на её руках умер мальчик-гимназист, высушить его серую шинельку со светлыми пуговицами так и не удалось. Он все звал маму, все просил затопить камин и согреть и обсушить его платье. «Мама! – говорил он, – я больше не буду. Я никогда, никогда больше не буду купаться в одежде».
«Где его мама!? Кто его мама? Знает ли она о том, что его зарыли на окраине станицы, там, куда не долетали пули? Найдёт ли она его? И как найдёт?»
Умер суровый и хмурый Беневоленский. И не мучился долго. Принесли его с разбитою прикладом грудью. Он харкал кровью и поводил по сторонам глазами. Все хотел что-то сказать и не мог. И только перед самой смертью он наконец выговорил: «Здесь не удалось отомстить – отомщу на том свете… вот»… И затих.
В конной атаке убита шрапнелью баронесса Борстен, легендарный палач комиссаров и коммунистов.
Графа Конгрина хоронили вчера. Простудился, зачах и завял в какие-нибудь три дня…
«Ну что же? И он… Все… Все, должно быть, погибнут. И почему он должен жить, когда те погибли? Да и для чего жить?..»
И также, как тысячам других людей, с нею вместе страдавшим и грезившим о Екатеринодаре, Оле стало казаться, что жить стоило и что счастье её ожидало бы в Екатеринодаре. А теперь, когда его нет, когда и его отняла неумолимая судьба, ей и Екатеринодара не нужно. Ничего не нужно.
Ещё так недавно было счастье. Была культура, была красота. Был дом, в котором спокойно и безбоязненно жилось, были картины, музыка, театр. Все это было просто, доступно, всё это радовало и украшало жизнь. Это вошло в плоть и кровь и стало потребностью.
Не далее как три дня тому назад сестра Ирина вечером сказала санитару Фёдору: «Фёдор, ты бы хотя на гармошке нам поиграл. Так тошно без музыки».
Тогда это не ощущалось. Тогда раздражала гармоника. В гостиной стоял рояль, лежала скрипка Ники, грудой навалены были ноты и самый воздух был пропитан музыкой и пением… А опера… А «Евгений Онегин»!!.
В мутном мареве дали показались гирлянды огней Екатеринодара. Болью сжалось сердце, а память сладостью прошлых мгновений смущает ум… «Слыхали ль вы… Слыхали ль вы за рощей глас ночной… Певца любви… Певца своей печали»…
Закроешь глаза, и грезятся вздохи далёкого оркестра… Показалась декорация дома и сада, берёзы на первом плане и широкая русская даль полей и пологих холмов. И призывный голос, сплетающийся с другим голосом. Как хороша, как проста была жизнь!
.. Мягкий свет скупо просачивается сквозь опущенную занавесь спальни, и кротко глядят из угла лики святых на иконах, где догорает лампадка. У окна благоухают цветы. Узкая девичья постель тепла и уютна. Впереди целый день красоты. Без усилия, стоит только прикоснуться к маленькой пуговке электрического звонка, явится толстая приветливая Марья с подносом, на нём кофе со сливками, с маслом и булочками, со всем, чего только она ни захочет. За нею шумный и ласковый ворвётся Квик…
…Урок рисованья… На столе в мраморной вазе букет редких цветов. За ним драпировка. Перед Олей вода в стакане, палитра медовых красок на руке и на плотной ватманской бумаге нежными пятнами воскресают цветы. Учительница, милая Вера Николаевна, рисует тут же рядом. Незаметно подкрались часы прогулки.
Нева… Красивая линия дворцов и на том берегу низкие стены гранитной твердыни, золотой шпиль и тёмные воды или белый простор широкой реки. По набережной мчатся санки. Пара вороных рысаков под синею сеткой, чётко стуча копытами, несётся навстречу. В санях в красивом манто, в накидке из соболей разрумянившаяся весёлая женщина и рядом с нею офицер в шинели с бобровым воротником. Это граф и графиня Палтовы… Казачий офицер Маноцков на чудном караковом коне в одном тёмно-синем чекмене и лёгком кавказском башлыке, накинутом небрежно на плечи, скачет, догоняя сани. Навстречу идёт матрос гвардейского экипажа. Что за красавец мужчина! Молодая русая борода расчёсана и лоснится, фуражка с георгиевскими лентами надета набок, и на чёрной шинели горят золотые пуговицы и алые петлицы…
Как красив милый, родной Санкт-Петербург!
Дома – почта. Письма со всех краёв света. Лондонские кипсеки, французские иллюстрации и милые письма старой няни из деревни на серой бумаге и в грязном конверте. Мамины письма из Италии, где среди сказочной красоты умирала милая незабвенная мама.
Из душевных переживаний, тонких и красивых, слагалась жизнь. Не страдало тело, но за него мучилась, страдала и парила душа. Тело забывалось и о нём было неприятно и неприлично говорить. Тонкая поэзия Бодлера и Мюссе, фантастические искания Эдгара По, недоговорённость сложных романов Оскара Уайльда создавали иной мир, не похожий на мир земной. Ярко среди него светила религия и вера, но и вера полна была тайной влекущей мистики, и в ней стремились отрешиться от тела и заглянуть по ту сторону бытия… Слушали рассказы о чудесах, о видениях, о таинственных пророчествах. Сама смерть была обставлена так, что была красота и в смерти. Помнит Оля красивый гроб, утопающий в белых розах, нарциссах и гиацинтах. На белой атласной подушке завитые парикмахером лежат кольцами золотые волосы. Белое лицо с обострившимся носом кажется выточенным из мрамора и трепещут на нём тени чёрных ресниц. Кругом красота чёрных траурных туалетов, блеск эполет и перевязей, девушка в чёрном платье и мальчик в пажеском мундире на коленях у гроба. В гробу Вера Константиновна Саблина. У гроба – Таня и Коля.
Потом война. И в войне была красота. На фронте в конной атаке убили Колю, и в смерти его был незабываемый подвиг… Убит был весёлый и беспутный Маноцков, и про его лихое дело писали в газетах. На войне умирали, мучились, страдали, но в столицу и смерть, и страдания приходили, претворённые в красоту подвига, и про смерть забывалось.
Теснила и жала война… не всегда подавали те булки к чаю, которые хотелось, забрали рысаков по военно-конской повинности и сдали их в артиллерию. Запаздывали лондонские кипсеки, и французские иллюстрации приходили неаккуратно, многие номера были потеряны. Из деревни письма не доходили. Были заминки, были неудобства, но жизнь шла всё такая же сложная, духовная, полная тонких переживаний.
Но пришла революция. Были сорваны родные русские цвета и на месте их под самым окном нависла красная тряпка. Увезли в далёкую Сибирь Государя и его семью. Отец скитается неизвестно где и четвёртый месяц о нём ничего не слышно. Нет ни писем, ни газет. Братья бежали. Генерала Саблина схватили солдаты и тащили куда-то, и из всего сложного красивого мира остались Павлик и Ника, сестра Валентина, Ермолов и молодёжь, обречённая на смерть.
Как-то сразу простая и красивая жизнь стала сложною и безобразною. Мелочи жизни выплыли на первый план, и тело, не заметное в прежней духовной красивой жизни, подняло голову и заговорило властно и требовательно. И чтобы не опуститься, не забыть заветов красоты, приходилось бороться с самою собой. Голод, отсутствие привычного комфорта, слоняние из угла в угол в толпе, страдания ближних, страдания своего тела, грязь – всё это убило красоту и поставило Олю лицом к лицу перед тем страшным, что называется жизнью.
Павлик украл у крестьянки полотно, и из него шили рубахи для раненых и сестёр и Оле сшили из этого полотна рубашку. Третьего дня санитар, по просьбе сестры Ирины, с дракой отнял у казака каравай белого хлеба, и его поделили между больными и ранеными и сёстрам дали. Каждый вечер были ссоры из-за ночлега, каждое утро была перебранка из-за подвод и едкие, колючие слова срывались с уст сестёр, отстаивавших своих раненых.
Днём мокли и мёрзли, днём голодали, ночью не могли уснуть от насекомых, не имели постелей и валились вповалку на пол, забываясь тяжёлым сном без грёз. Тело страдало, тело стремилось побороть душу, и душа отчаянно защищалась… И в этой сутолоке и тесноте душа хотела грезить, и ночью, выйдя на холод степи и глядя на звёздное небо, Оля повторяла стихи Бодлера, Оля грезила прошлым, мечтала об опере, и ей так понятна становилась мольба сестры Ирины: «Федя, ты бы хоть на гармонике поиграл!»
Ведь вернётся всё это? Не навсегда же вытравила красоту и любовь кровавая революция! Вернётся.
…Но если и вернётся? К чему ей это, если нет его. Всё вернётся, но он никогда не вернётся!..
Как проста и красива была жизнь прежде…
XXIV
«Что это!.. Господи, что это?..» Это идёт Ермолов. Живой, здоровый, даже не раненый. Левая рука после первой раны заложена за борт шинели. Значит, все сочиняли о том, что он убит. Забилось сердце Оли и послало краску на похудевшие щёки. Ноги задрожали от волнения, и глаза затуманило слезами.
– Я вас ищу, Ольга Николаевна, по всей станице, – сказал Ермолов. – Урвался из боя, воспользовавшись ночною тишиною и тем, что нас сменили и отвели в резерв, и решил повидаться с вами. Мне так много нужно вам сказать.
– Говорите, Сергей Ипполитович. Я вас слушаю, – сказала Оля. Они сели на обрыве на краю сада. Внизу, уже поглощённая мраком ночи, туманами клубилась долина Кубани, и сверкали вдали, горели и переливались огни Екатеринодара, точно чешуя сказочного змея.
– Командира убили… – коротко, вздыхая тяжёлым, глубоким вздохом, проговорил Ермолов.
– Кого… Нежинцева? – спросила Оля.
– Да… его.
– Когда?
– Сегодня. Под самым Екатеринодаром. В улицах был бой… Ах, Ольга Николаевна, всё не то… Третьего дня командир просил уволить его от командования полком. Полк не тот. Нас, старых добровольцев, осталось очень мало. Молодёжь не знает боя. Спутались. Ну, и… драпанули… Вы знаете Нежинцева. Какой это был удар для него! Он покончить с собою хотел. От стыда за полк… Ну вот и покончил.
Ермолов сказал последние слова глухим голосом. Мука звучала в них.
– Дают пополнения. А того не понимают, что Корниловскому полку пополнения должны быть особые, а не необстрелянные мальчишки. Нельзя позорить светлое знамя Корниловского полка. Нежинцев это понимал. Ольга Николаевна! Идея Добровольческой Армии – это идея России. Борьба чистоты и правды против насилия и лжи… А я боюсь… если так будет дальше… у нас будет… Тоже ложь…
Ермолов закрыл лицо руками. Он, казалось, плакал. Но, когда он оторвал ладони от глаз, глаза были сухи.
– Корнилов приезжал. Он стал на колени над Нежинцевым, поцеловал его и перекрестил. Мне пришлось провожать Корнилова и остаться при нём до вечера… Мы все обречённые на смерть. И он обречённый…
Оля взяла руку Ермолова и тихо гладила её своею ладонью.
– Ольга Николаевна… Я покаяться пришёл. Я сегодня поймал себя на подлой мысли… Неужели я… шкурник…
– Что вы, Сергей Ипполитович… Придёт же в голову!..
– А вот, слушайте… У Корнилова наблюдательный пункт на ферме. Ферма – одноэтажный домик в три окна по фасаду, стоит над обрывом реки. Фруктовый сад подошёл к самому обрыву, а внизу весь Екатеринодар. Бой идёт в садах. Красная артиллерия ведёт ураганный огонь. Я насчитал семьдесят пять выстрелов в минуту. Мы молчим. Отвечать не из чего. Пушек почти нет, снарядов мало… Смотрю я на Екатеринодар, и вдруг мне так ясно стало, что в Екатеринодар нам войти нельзя. Екатеринодар – это ловушка. Войдём мы в него, – нас теперь и четырёх тысяч нет, – и погибнем там… Не удержимся. В уличном бою растаем. И тут я посмотрел на Корнилова. Он страшно исхудал. Чёрные седеющие волосы прилипли к жёлтым вискам. Нос обострился, глаза ввалились и из глазных впадин, прищуренные, узкие, острые глядят несокрушимою волею. Понял я, что он решил войти во что бы то ни стало. И он войдёт. И себя погубит и нас погубит, но войдёт… Я понял его… И вот тут-то…
Ермолов шёпотом скороговоркою договорил:
– Я подумал… А если бы его не стало… Если бы его убило… Он умер бы… Но спаслась бы Добровольческая Армия. Спасена была бы идея… Я спасён бы был… А?.. Что!.. – нервно вскрикнул Ермолов… – ведь это… Это… Ведь я же шкурник… Такой же, как Митенька Катов, как все те тыловые герои!!.
– Успокойтесь, Сергей Ипполитович. Это минутная слабость… Это нервы…
– Не говорите мне, Ольга Николаевна, – нервы. Да, всё нервы. И у Митеньки Катова – нервы. Человек оставляет позицию, человек бежит с поля сражения, человек мародёрствует… Это… Нервы… Нет! Нет! Бичуйте меня, Ольга Николаевна, назовите меня трусом. От вас я всё снесу! И мне легче станет.
– Именно вам я никогда этого не скажу, – сказала Оля. – Я глубоко верю в вашу доблесть, я знаю и видела вашу храбрость… Я… люблю… вас…
Жёсткая, грубая рука сжала её маленькую огрубевшую руку.
– Ольга Николаевна!.. Это не шутка… не фраза… Не нарочно сказанное олово. Для утешения…
– Нет, нет, – горячо сказала Оля, ещё крепче сжимая его руку, – я сказала, что думала, что чувствую. Я никогда не лгу.
– Тогда и я скажу вам… Мы особенные люди и нам можно отбросить условности света… Мы люди без будущего. У нас и прошлое убито… Только сегодня… ни вчера, ни завтра… Ольга Николаевна, я полюбил вас тогда, когда вы пришли к нам в Ростове на этапную роту. Помните, как вы остались стоять на Таганрогском проспекте и я вышел к вам, прося зайти обогреться. Вы шатались от усталости и голода. Вы доверчиво оперлись на мою руку и прошли в наше помещение. Я угощал вас чаем…
– О! Какая я была тогда ужасная!
– Потом, помните, я устроил вам две комнаты для вас и братьев. С тех пор я только и думал о вас. Я знал, что нельзя этого делать, знал, что ни к чему это, а вот… думал… думал… Разве сердцу запретишь. Молодое оно… Никого не любило…
– Ну хорошо! Ну хорошо!.. Милый, – ласково сказала Оля, когда Ермолов поднёс её руку к губам и горячо поцеловал её. Слёзы упали на руку. Так странно было чувствовать, что сильный богатырь Ермолов плакал.
– Так вот… Слушайте… Что может предложить, о чём может просить обречённый на смерть?.. У меня ничего нет. Прошлое – прошло. В настоящем – эти прекрасные миги сегодняшней ночи… В будущем – смерть! Ну… и пускай смерть! Но если я буду знать, что вы, Ольга Николаевна, любите меня… солдата… добровольца… То мне и умирать станет легко.
Тонкая девичья рука крепко охватила его шею. Пухлые губы до боли прижались к его губам.
– Ну, милый! Зачем так?! А Бог!
– Да, Бог! – сказал Ермолов.
Оля сняла с шеи маленький золотой крестик. Она перекрестила Ермолова, и лицо её было серьёзно, как у ребёнка, когда он молится.
– Он сохранит вас! – сказала Оля и одела крест на шею Ермолова. – Носите его и помните: он сохранит вас.
Долго они ничего не говорили. Он не выпускал её руки из своей и смотрел в её лицо. Большие, отразившие блеск звёзд глаза Оли были темны и блестящи. Взглядом своим она вливала в него мужество своей девичьей русской души.
– Я пойду, – сказал, наконец, Ермолов. – Пора. До свиданья.
– До свиданья… Любимый…
Оля обняла Ермолова и поцеловала его.
– Да хранит вас Господь!
Ермолов стал спускаться по тропинке, направляясь в долину, где ещё горели огни Екатеринодара.
Оля осталась на краю обрыва. Она молилась и думала: «Господи! Спаси его!..»
XXV
Утро занялось совсем летнее, тёплое с голубыми туманами над рекой, с золотом горячих лучей, бросающих длинные прохладные тени, с духом крепким и бодрящим. С первыми лучами солнца загремела артиллерия большевиков. Сёстры и беженцы толпились на краю станицы, прислушиваясь к бою. Он шёл пятый день. Все знали, что маленький отряд Корнилова дошёл до полного утомления. Около половины офицеров, казаков и солдат было ранено и убито. Снаряды и патроны были на исходе, свежих сил не было. К большевикам подходили подкрепления, и вся «армия» Сорокина была в Екатеринодаре и подле Екатеринодара.
– Возьмут сегодня Екатеринодар, – сказал Катов, чисто вымытый и хорошо одетый, выдвигаясь из кучки санитаров. – Уж у меня такое предчувствие, чутьё такое, что возьмут.
– Дал бы Бог, – проговорил старый кубанский казак. Из-под густых, кустами, седых бровей он остро и зорко следил глазами, как плотнее садился в долину туман и обнажались колокольни и купола собора, крыши вокзала и зданий Владикавказской дороги. – Дал бы Бог. У меня три внука в обход с Эрдели пошли. Да вишь и четвёртый-то дома не сидит, все просится… – он показал на мальчика десяти лет, бодро стоявшего подле него. – А только, взять-то возьмём, да удержим ли? Сила-то его большая, да и народ кругом подлец.
Оля, стоявшая тут же, задумалась. «Не тоже ли самое говорил ей вчера Ермолов? Если в Екатеринодаре погибнет Добровольческая Армия, то что же делать! Что делать с ранеными, с самими собой!»
– Как бьёт по ферме, – сказал раненный ночью офицер. – Вчера там был штаб Корнилова. Хорошо, если сегодня его нет там.
– Где это? – спросили несколько человек.
– А вон, глядите, над Кубанью. Так и засыпает… Вон видите маленький белый под железною крышею домик с двумя трубами. Сад кругом.
– Я вижу в бинокль его значок. Он покосившись стоит прислонённый к кустам, – сказал Катов. – Ну да, конечно, это его флаг. А вот сейчас… Не вижу… он упал…
– Упал значок Корнилова?.. – с ужасом в голосе спросил раненый офицер. – Упал наш Русский флаг?!
– Ну да что же особенного? Лежит, должно быть, в пыли…
– Боже! Боже! Что же это такое! А людей вы не видите?
– Нет, они, верно, за домом. Да чему вы так взволновались?
– Нет, ничего… Это так только. Я… загадал.
Люди приходили и уходили. Сёстры заглядывали к раненым, поправляли подушки, давали воду, хлопотали о чае. Внизу неровно шёл бой. Не было той постоянной стрельбы, которая была все эти четыре дня, но перестрелка вспыхивала в садах на несколько минут, вялая, безжизненная, и сейчас же обрывалась. Точно обе стороны не желали больше воевать.
– По-моему, – сказал Катов, – вчера перестрелка была глубже в улицах. Сегодня она больше по окраинам. Не отошли ли наши?
– Сегодня наши должны взять Екатеринодар, таков приказ Верховного, – вяло сказал офицер с перевязанною рукою.
От Екатеринодара подходили люди. Это были любопытные, подошедшие от станиц на разведку, раненые, могущие сами добраться до перевязочного пункта, но между ними попадались и здоровые добровольцы. Они подходили к обозам и садились подле телег. Их лица были землисто-серые, безжизненные, глаза смотрели в землю. Они неуверенными движениями доставали табак, сворачивали папиросы и закуривали. И по тому, как двигали они руками и ногами, вяло и машинально, можно было понять, что голова их не тем занята.
– Корнилов убит…
Кто сказал? Никто не заметил, но все услыхали. Посыпались вопросы.
– Нет, ранен, – сказал кто-то, не поворачивая головы.
– Убит, – сказал длинный кадет с совершенно иссохшим лицом. – Только скрывают. Я сам видал. Умер. Лежит на берегу Кубани.
– Как? Где?.. Вы сами видали?.. – раздались голоса. Кое-кто ближе пододвинулся к кадету.
– Ну даже!.. Пропала Россия… И флаг его, трёхцветный… Святой Русский флаг за фермой, в пыли лежит, весь грязью запачканный… Никому не нужный!.. Пропала Россия, – со слезами в голосе воскликнул раненый офицер.
– Да, постойте! Говорите же толком!.. Вы сами видали? Где же вы были?
– А подле фермы. Я помощник телефониста.
– Но позвольте, кто же вам позволил уйти? – грозно спросил Катов. – Это, молодой человек, дезертирство!.. Да! Вы ответите!
– Оставьте, право, – бледным усталым голосом сказал юноша. – Вы же ничего не понимаете. Наши отходят уже… Не к чему драться.
– Да скажите, в чём дело? – спросил раненый офицер.
– С утра начался его обстрел, – печально заговорил кадет. – По ферме бил. Он ещё с вечера пристрелялся. Штаб перевели ниже. Просили Корнилова перейти. Он остался. Он уже, господа, мёртвый был.
– Как? Да что вы говорите!
– То есть он ещё живой был, но как бы мёртвый. Я ночью пять раз ему телефонограммы подавал. Он все ходит и чай пьёт. На меня посмотрел – так, ей-Богу, господа, я много ужасов видал, а такого взгляда не забуду. Он на меня смотрит, а видит совсем не меня. Он уже, что там видит.
– Просто, устал человек, замучился, – сказала сестра Валентина.
– Нет, сестрица. Нет, я точно видел. Особенный это взгляд. Это не усталость!
– Ну… Дальше.
– Часов около шести сменялся патруль около фермы. И сейчас же начался и обстрел. Значит, заметили они патруль. Ведь, господа, там всего три версты до него было. Прилетело несколько шрапнелей, лопнуло – недолёт дали. Только пули, слыхать, пропели. Вторые закопались сзади фермы, значит: в вилку взяли… Вышел генерал Деникин и говорит другому генералу: «Ну, тут нечего дожидаться! Дело ясное!» И спустились они под горку, к реке. На откосе сели. За ними генерал Богаевский с адьютантом своим вышел, тоже сел с Деникиным. Я посмотрел: вижу флаг его стоит прислонённый к кустам и так от сотрясения, или что, вот-вот упадёт. Я и подумал: «Надо крепче поставить, а то не хорошо: Русский флаг и в грязи…» Да… А тут взрыв в самой ферме. Мы так и ахнули. Адьютант Верховного, Долинский, выбегает. Трясётся весь. Голос дрожит… «Верховный… Верховный», а что Верховный – и не сказал. Опять убежал в хату. Ну тут казаки и туркмены бросились. Долинский с туркменским офицером Резак-беком выносят Корнилова, крови нигде не заметно, только лицо белое, как у покойника. Понесли на берег. За доктором послали… Пришёл доктор, осматривал его долго. Потом… вижу: все шапки сняли… Крестятся… Ну, я понял… Кончился. Пошёл к его флагу. Гляжу: лежит в пыли, грязи… Знамя наше святое… Телефон разбило… Ну я пошёл… Слышу только: Деникин командование принял. Алексеев приехал. Он ему так и сказал: «У нас, мол, давно с Лавром Георгиевичем это условлено, ежели что случится…» Алексеев промолчал.
Раненый офицер порылся на груди, достал ржавый, старый, истёртый кожаный бумажник и вынул из него вырезку из газеты.
– Исполнил генерал Корнилов то, что давно решил, – торжественно сказал он. – Помните, что сказал он в августе: «Тяжёлое сознание неминуемой гибели страны повелевает мне в эти грозные дни призвать всех русских людей к спасению умирающей Родины, всех – у кого бьётся в груди русское сердце, кто верит в Бога, в право, в храм… Предать Россию в руки её исконного врага и сделать народ рабами немцев я не могу, не в силах, и предпочитаю умереть на поле чести и брани, чтобы не видеть позора и срама Русской земли…» И года не прошло. Корнилов умер! Ужели нам придётся увидеть позор и срам Русской земли?
В станицу въехал казачий офицер.
– Господа! – сказал он, ни к кому не обращаясь, – собирайте обозы и легко раненных, которые могут идти сами и кого можно везти рысью без перевязки… Приказано отступать от Екатеринодара.
– Куда? – спросили несколько человек.
– Туда! – неопределённо махнул рукою казак. Лицо его выражало отчаяние.
– А тяжело раненные? – спросила сестра Валентина.
– Главнокомандующий приказал оставить на попечение жителей. Взяты заложники…