355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Загребельный » Я, Богдан (Исповедь во славе) » Текст книги (страница 20)
Я, Богдан (Исповедь во славе)
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:53

Текст книги "Я, Богдан (Исповедь во славе)"


Автор книги: Павел Загребельный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 48 страниц)

– И великие соборы возводятся из тонкой плинфы.

– Да. Но где взять сил? Надо отвоевать свободу, защитить, навести порядок, установить справедливость, накормить и напоить – на это нужны годы и годы. А разве для этого возглавляешь народ? Обеспечить будущее – вот цель! Великое будущее есть у каждого народа, необходимо только уметь увидеть его, а потом бороться за него, отдать все, биться, сражаться. Мы составили с тобой первые мои универсалы. Там еще не все сказано. Да и не знаю, когда оно скажется, когда...

Еле слышно скрипнула дверь, и светлое облачко исчезло, а вместе с ним и Самийло. Надо мною склонилось Матронкино личико, испуганно побелевшее, встревоженное:

– С кем ты говорил?

– С тобой, моя милая.

– Нет, нет! Ты кого-то видел. У тебя такие глаза... А-а, я знаю. Это с нею...

– С кем же?

– С покойницей. Пани Ганной.

– Господь с тобою, дитя мое.

Она отскочила от постели, из темноты тихо промолвила:

– Я не хотела ей зла. Никогда не хотела.

– Она умерла, царство ей небесное. Виновата ли ты?

– И ты не виновен! Ни в чем! Что бы там ни говорили!

– Мои провинности не тут и еще не все. Позади – малость, а впереди целые горы. Спасешь меня от них?

– Спасу... гетман.

– Иди ко мне, гетманша моя!

Уже забыл про Самийла да и про все на свете забывал, когда видел ее. Суетность овладевала мною и пустое тщеславие. Чувствовал себя тем древним царем, который все превращал в золото, стоило лишь ему прикоснуться рукою. Я прикоснулся к Матронке – и уже дал ей все. Гетманша. Вся в золоте. Золотая женщина. Вспомнить бы, какой страшной смертью погиб тот царь, который и кусок нищенского хлеба, поднося ко рту, превращал в золото. Хлеб не заменить золотом. И у женщины нельзя отнимать женственность, меняя ее на суетное золото. Не знал я тогда этого, да если бы и знал, разве смог бы удержать свое сердце? Наложницей никогда бы не захотел иметь эту женщину, а только Хмельницкой, только гетманшей. Уже почувствовал силу своей власти во всем, не ведал только, что порой сила эта бывает злой и то, к чему прикасаешься, погибает. Ох, Матронка, Матронка, дитя мое несчастное! Что только не будут говорить о тебе? Будут сравнивать даже с Геленой Троянской, из-за которой поднялась когда-то страшная многолетняя война. Имя твое забудут и будут называть кто как захочет. Обвинят в преступном намерении отравить меня. В сговоре с королем, с панством, иезуитами. Будут утверждать, будто и подсунули тебя мне иезуиты коварные, чтобы сжить со свету! ("Иезуиты забрались в дом гетмана и несколько лет держали возле него женщину с тремя именами: Юльца, Анельца, Гелена – как удалось позднее установить Лаврину Капусте, чигиринскому городовому атаману и старосте гетманской разведки".) Жаль говорить! Можно в самом деле подослать мужчине красивую женщину на ночь и на две, но подослать любовь – возможно ли? Только люди с холодными сердцами могут такое утверждать, да еще и верить. Однако никогда не было недостатка в желающих опозорить перед потомками эту несчастную женщину и мою большую любовь к ней. Дескать, любви никакой не было, а держал ее возле себя, как полюбовницу. Не каждый может получить краску от зари или радуги, зато у каждого есть слюна, чтобы оплевать самое святое. Еще древние говорили: "Calumniare audaciter aliguid semper" – "смелое охаивание всегда дает последствия". Только звери не говорят и не пишут – потому-то и не клевещут! Разве меня самого не пытались очернить? Окружали легендами, но я предпочитал жить вне этих легенд, хорошо зная, что в легендах исчезает живая личность и остается только бесплотный символ, которым каждый сможет воспользоваться для своих целей, порой преступных. Меня отдавали только истории, отнимая все земное и человеческое, но никакая душа не в состоянии охватить и подчинить историю с ее необъятностью и неуловимостью, – душе требуется простое счастье. Власть меняет людей. Забываешь даже о давней любви, но новой жаждешь так же горячо, как все смертные. Но ты принесен в жертву, и никому нет дела до твоей души, до сердечного сокрушения, ты только гетман, а человеческое тебе не принадлежит. Жестокость, а не справедливость, страх, а не уважение, ненависть, а не сочувствие, холод души, а не любовь таким видят властелина. А я хотел все это опрокинуть и начинал с любви. Или не с того я начал? И упрямым был даже в своих заблуждениях. Упрямство ради тех, кого защищал. Хотел передать его и потомкам. Невозможно всего до конца продумать, зато все можно выдержать. Я должен был выдержать.

19

Чигирин переполнялся людьми, лошадями, обозами, оружием, суетой, гомоном, озабоченностью, тревогой, нетерпением. Точно так же, а то и больше, полнился небольшой мой двор, и все прибывали к гетману лишь, всем нужно было непременно попасть именно сюда, потому-то все пробивались, добивались, отталкивали стражу, дело доходило не только до перебранки, но и до сабель, лишь теперь пани Раина поняла, хотя бы в какой-то мере, пределы моей озабоченности и моего величия и немного притихла со своими панскими домогательствами, зато Матрона будто и родилась стать гетманшей, не ведала ни растерянности, ни страха, готова была всегда быть рядом со мною – то ли за трапезой, то ли на пышном выезде – и уже через два дня известна была всем и называемая всеми с почтительным испугом «сама». «Был гетман, а с ним сама». «Имели беседу с гетманом, и была при сем сама». «Обед дал нам ясновельможный, и по правую руку от него сидела сама».

Прискакал с гетманскими принадлежностями Иван Брюховецкий, приехал с ним отец Федор, прибыли писари, среди которых уже был и Выговский, в казацком одеянии, чистый, вежливый, аккуратный, на глаза мне не лез, как Брюховецкий, но я вызвал его сам.

– Помню, какую услугу оказал мне под Боровицей, пан Иван, вот я и хочу попробовать тебя в нашем деле: сдается мне, ты достоин большего, чем воспоминания о своей инфамии и лыках татарских.

Выговский молча склонил голову. Умел быть почтительным.

– Видел ты, что произошло на Желтой Воде. Это не просто выигранная битва. И не просто кровь. Кровью шляхетскою в campo deserto[25]25
   В диком поле (лат.).


[Закрыть]
, как называют они степи наши, смыта кровь народа моего, которую паны проливали реками в течение десятилетий, а то и целых столетий. И то, что писал я под Боровицей, тоже смыто теперь панской кровью. Всех вельможных, которые не убиты, отошлю в подарок хану Ислам-Гирею, коронных гетманов с их войском разобью так же, как разбил гетманского сына, и кто попадет мне в руки, тоже пойдет в Крым. По тому Черному шляху, по которому шел в ясырь мой народ. Потоцкого не боюсь, потому что никого не боюсь. Разве выиграл он хотя бы одну великую битву? Сверкнула ли в нем хотя бы искорка здравого смысла? Жаль говорить!

Весь народ поднимается ко мне. Идут со всей Украины и еще будут идти. Посылал универсалы с Сечи, теперь хочу составить универсал из Чигирина. Пусть знают о моей победе, о том, что я снова в своем Чигирине, и пусть идут ко мне под Корсунь и туда, где стану. Напиши, что идем с верой в бога, в свое оружие и доброе дело. Неба не жаждем, пекла не боимся. Встаем против нарушения прав и вольностей своих и зовем всех встать, ибо рыдания Украины голосами небо пробивают, взывая к мести. Мы родили детей, они поверили нам и пришли на этот свет. И что же они тут нашли, что увидели? Хоть умри, а заслужи, восстанови их доверие. Напиши, как разбили Шемберка и молодого Потоцкого, а теперь разобьем и Потоцкого старшего. Когда бьешь собаку, так почему бы не попасть и в хозяина?

Выговский слушал – хотя бы буркнул. Это не казацкие нравы, когда каждое твое слово будто на копья поднимают. Видно, хорошенько помяла жизнь пана Ивана, если он выказывает такую abrenuntiatio[26]26
   Отказ, отречение от всех прав (лат.).


[Закрыть]
. Но у меня не было желания щадить его. Первый разговор – первая и наука. Если я и поставлю его на Самийлово место, то пусть всегда помнит, где гетман, а где он.

– Знаю, что долго вертелся среди шляхты, пане Выговский, и сам в шляхетство усы макнул, так вот и слушай, что я тебе скажу. Эта шляхта не только хлеб наш и сало наше ела, но живилась возле нас языком нашим, перетащила из него к себе много слов, и одежду нашу посполюдную, и наши песни. За это не браним ее, а уважаем, потому что засвидетельствовала разум, которого не имеют наши писари. Посмотри-ка, сколько этих скрибентов имеем: писари войсковые, полковые, сотенные, при атаманах, городские, волостные, писари и писарчуки, писарята, подписки. Народ говорит на одном языке гибком, богатом, звучном и красочном, а пишут на какой-то мешанине, корявыми словами, неизвестно откуда и почерпнутыми. Да еще и для писания такого приходится держать целую орду скрибентов со скрюченными душами и вывернутыми мозгами. Подумать лишь, что и я столько лет был таким скрюченным, носил тяжесть нарочитости на душе – и не верилось, что смогу когда-нибудь сбросить, высвободиться от нее.

– Над гетманами ничто не тяготеет, – подал наконец голос Выговский.

– Кроме долга. А ты, пан Иван, готов ли поднять на свои плечи тяжкий долг моего писаря?

– С тобой, пан гетман, хоть на край света.

– Не надо нам этого края. Свою землю имеем. Заметил ты, сколько там у нас писарей гетманских?

– Двенадцать.

– Славно. Не терял зря, выходит, времени. Утрата у меня тяжкая и невозместимая. Погиб писарь генеральный Самийло из Орка. Кем теперь заменю его – не знаю.

– Странное немного имя Зорка, – заметил Выговский.

– Не Зорка, а из Орка. Потому что он уже попал в орк, то есть на тот свет, как ты вельми хорошо знаешь из латыни. Казаки в рай не попадают, а только в пекло. Поэтому к смоле привыкают еще при жизни. Липы свои просмоливают, и сорочки в смоле, и дратва – на сапоги и конскую сбрую. Ну, так про Самийла. Заменить уже его никогда не смогу, однако сменить нужно. Может, и тебя попробую. Да это так. Теперь составь универсал, как я сказал.

– Справедливо сказал, великий гетман, что язык народа – это святыня, промолвил Выговский, кланяясь. – Понимаю это и письма составлю соответственно.

Был дворак лукавый и шустрый во всяких делах, но я тогда еще не понял этого.

Пан Иван уже к утру соорудил универсал так, что мало и поправлять пришлось, и язык был доходчивым, и все без лишних слов:

"Богдан Хмельницкий, великий гетман Войска Запорожского и все Войско божье Запорожское.

Ныне обращаюсь, а именно к людям духовным: владыкам, архимандритам, протопопам, игуменам, попам и другим слугам божьих домов, также и старшине греческой веры: войтам, бурмистрам, райцам и на каком-либо уряде пребывающим греческой веры, – что, имея множество вреда, кривд, ломанья наших прав и оскорбления Войска нашего Запорожского через панов разных, из-за чего Украина наша и слава и божьи дома должны были бы погибнуть, и святые места и тела святых, которые до этого времени по божьей воле на определенных местах существуют и лежат, уже не имели бы никакой славы и мы от них никакой радости – до того жестокий разлив крови отцов наших, матерей, братьев, сестер, духовных отцов, невинных деток, на которых висела жестокая сабля ляхов и теперь проявила себя, – вот снова плач, крики, ломание рук, вырывание волос, мать ребенка, отец сына, сын отца – это рыдания всей Украины голосами небо пробивают, прося мести от господа бога, – хочу саблей уничтожить этого неприятеля, пробиваясь за ним до Вислы.

Так прошу вашей ласки, для господнего милосердия, чтобы те, кто является людьми одного бога, одной веры и крови, когда буду далее с войском приближаться к вам, имели свое оружие, стрельбу, сабли, седла, коней, стрелы, косы и другое железо для защиты древней греческой веры. А где можете, какими силами и способами, готовьтесь на этих неприятелей наших и старинной веры нашей, враждебных нашему народу. Порохом, а еще больше словом и деньгами запасайтесь для некоторых дел, о которых дам вам знать позднее, чего следует держаться. А если знаете или слышите от проезжающих или прохожих о войсках каких чужеземных народов, набранных против нас от короля, давайте знать и остерегайте нас; это разумеется и про лядскую землю, если также есть какое войско и сила, – через того, кого посылают вам, известите нас, просим.

За это ваше доброжелательство и благосклонность обещаю вам ласку мою и моего Запорожского Войска и всем вам мой поклон к ласке вторично передаю.

Дано в Чигирине".

– Эй, пане Иван, – заметил я Выговскому, – добавил ты все-таки от себя "великого гетмана".

– Кто же теперь больше, чем ты, пане гетман? – удивился Выговский.

– Сам же и пишешь дальше, что войско – божье, стало быть, выходит, бога не забываешь и ставишь его над гетманом. А кто под богом ходит, тому великим называться грех. Пишешь, чтобы вставали все для защиты старинной греческой веры. Оно и так, да, может, еще не время о самой вере.

– Что же может быть выше веры, гетман?

– Говорю же, правильно написано. Да это для нас, пане Иван, а не для тех бедолаг, которые и перекреститься не умеют. Им еще живот свой защитить надо, деточек своих, сорочку последнюю, а уж потом и веру. Чтобы верить, надо жить. А с мертвого – какая же вера? Может, пусть оно будет и так, как вот сложилось и написалось, но надо еще и по-иному. Чтобы не один универсал, а несколько, и неодинаковых, как неодинаковы и люди, пане писарь.

Я велел переписывать и рассылать по всей Украине явно и тайно, с гонцами гетманскими и с надежными людьми, на Правобережье в Киев и на Левобережье в Полтаву, Миргород, Чернигов, Новгород-Северский и Стародуб; на Брацлавщину и в Каменец да и в самый Львов. Так и понесли эти мои универсалы кобзари и нищие, с бандурами и сумами, распевая думы и выпрашивая милостыню, вычитывали слова моих призывов, и люд поднимался и валом валил в мои полки, так, что там не успевали и списать, кто и откуда, лишь бы только имел самопал, или пику, или просто увесистую палку-дейнегу, за что и прозваны были эти босоногие и гологрудые люди дейнегами. Спрашивали их старшины мои:

– В бога веруешь?

– Верую.

– А в богородицу?

– Да, верую.

– Перекреститься умеешь?

– Да, может, и умею, а может, и нет.

– Ну, иди в полк, там научат.

Кривонос известил меня, что войско в походе выросло уже втрое или вчетверо и продолжает неуклонно разрастаться. Весть про Желтые Воды опережала и мои универсалы, хотя пан Кисель более всего был разъярен на эти мои обращения к народу, говоря об этом в письме канцлеру: "Этот изменник рассылает всюду по городам тайно свои письма к Руси, где только останавливается". Да про пана Адама речь будет особая: ибо еще не настало его время, еще не начал он подлизываться к казакам и ко мне, как это будет потом, называя меня в письмах своих "издавна любезный мне пан и приятель".

Коронное войско остановилось под Корсунью, перейдя Рось. Там был кусок старого вала, насыпанного чуть ли не при киевских князьях, Потоцкий велел поправить старые насыпи, а к ним приделать новые валы. Когда уже все сделали, увидели, что для обороны место не годится. Лазутчики Кривоноса обо всем этом узнавали, а он извещал меня в Чигирине, намекая, что и мне пора уже выбираться из своей степной столицы туда, куда направляется казацкое войско.

А я хватался за любую зацепку, лишь бы побыть хотя бы один лишний день с Матронкой, ведь разлука могла быть и навеки – кто ж это знал! И она каждый раз, как только я начинал речь об отъезде, падала со стоном на грудь мне, шептала горько: "Ты не вернешься! Я знаю, ты не вернешься!"

Но я хотел вернуться и верил в это. Уже отправил впереди себя Чарноту с припасом, готовились к отъезду мои есаулы, еще был обед со старшиной, потом отправлял гонцов, советовался с Выговским, которого именовал старшим писарем, никого не назначая генеральным, ездил по Чигирину, удивляясь, как много люда может вместиться в таком небольшом, собственно, куске земли, так натолкнулся я на шинок Захарка Сабиленко и вельми обрадовался, что он не разрушен и не сожжен, ведь казаки с шинкарями обращались, мягко говоря, не очень обходительно, а разрушений в Чигирине мне бы не хотелось.

Я кинул поводья джурам и вошел в шинок. Время было утреннее, и потому там еще никого не было, самого Захарка тоже где-то носила нечистая сила, это напоминало мое посещение после несчастья с Субботовом, как тогда, сел я за стол, постучал кулаком о столешницу:

– Захарка!

И как тогда, выскочил откуда-то из потемков Захарко, оглянулся перепуганно на мое сопровождение, молчаливо торчавшее у двери, потом взглянул на столы, увидел меня, бросился к руке:

– Ой вей, ясновельможный гетман, мосципане Хмельницкий, неужели мои никчемные глаза видят сейчас вас в моем шинке за моим столом немытым?!

– Почему же немытый? – с напускной суровостью спросил я.

– Да это так только говорится, мосципане гетмане, потому что моя Рузя эти столы так уж вытирает, так выскребает, что хотя бы и сама гетманша своими белыми ручками на них упиралась, то не запачкала бы, пусть она панствует счастливо над всеми нами и над ничтожным Захарком Сабиленком, прошу пана мостивого – пана гетмана Хмельницкого...

Захарко с момента нашей последней встречи осунулся и почернел еще больше, совсем извелся.

– Что же это ты так зачах, как цыганский конь, Захарко? И Субботов не отстроишь мне. А я еще хотел сказать, чтобы вал насыпал не только вокруг хутора, но и вокруг пасеки. Да башни четырехугольные из добротного камня на все четыре стороны, все как полагается.

– Да уже все, считайте, обсыпано, прошу пана гетмана, и все башни, считайте, поставлены, и уже этот Субботов, как уже! Пусть пан Хмельницкий, прошу пана гетмана, не смотрит, что Захарко такой чахлый, потому что реституцию он уж если сделает, так сделает, и никто так не сделает. А с этими казаками пана гетмана, разве с ними съешь хоть корочку? А вы думаете, они хоть задремать одним глазом старому Захарку дадут? Ты еще не залез в свои бебехи, а уже стучат в дверь сапожищами – да такими тяжеленными, что и ну! – да уже кричат как оглашенные: "Открывай, проклятый шинкарь, да давай мед-горилку!" Ну и что? Я таки встаю, не ложившись, да лью-наливаю, а панове казаки себе пьют, чтоб я был жив, как они пьют! А потом говорят моей Рузе, а ну, говорят, повернись задком да передком да потряси своими шлеерами! Да и говорят: тьфу! Что ж ты, говорят, истощала, как коза из Пацанова, что ни с тобой якшаться, ни громить не хочется! А потом и ко мне: дескать, ты льешь или выливаешь? То как я могу без глейта гетманского здесь жить, прошу ясновельможного гетмана!

– У тебя же есть мой глейт.

– Есть, есть, благодаря всемилостивому пану гетману, пусть он гетманствует сто лет, да только это ведь на реституцию Субботова. А для шинка? Пусть бы я повесил этот глейт в рамке над тем столом, где сидел сам пан Хмельницкий, чтоб ему всегда счастливо тут сиделось, да показал каждому питуху, то есть казаку храброму доблестного войска его мосципана гетмана украинского, пусть ему...

Я уже не дослушал новых Захаркиных пожеланий, махнул рукой, мол, получишь еще один глейт, может, когда-нибудь вспомнят, что Хмельницкий защищал и шинкарей, да и пошел к двери.

Демку сказал, чтобы препроводил ко мне шляхтича Собесского, которого поймали, когда он хотел пробраться к коронному войску из Кодака. Демко сказал об этом еще в день моего приезда, но у меня не было времени увидеть шляхтича, да я не очень и хотел его видеть, почто он мне?

Теперь почему-то подумалось, что этот шляхтич мог бы быть как бы моим посланцем к панству, против которого иду.

Я ждал его в своей светлице, не имел намерения угощать, поскольку не был с ним знаком, да и слишком молод он, как сказано мне, стало быть разговор простой, как у отца с сыном, да и дело с концом.

Шляхтич был молоденький, как мой Тимош, но держался с достоинством, мне поклонился, видно, не столько как гетману, сколько как старшему человеку, собственно, отцу. Я пригласил его сесть, долго молчал, он тоже не рвался к беседе, смотрел перед собой без любопытства в глазах. Тогда я сказал ему:

– Казаки поймали тебя, могли снять голову, но, вишь, помиловали. Не думай, что такие добрые.

– Я и не думаю, – сказал он. Голос у него был сильный, немного резковатый для помещения, но это не имело значения: у меня тоже был такой же голос, разве лишь больше в нем было весомости, накопившейся за многие годы.

– Не жгли тебя железом, выпытывая про Кодак, ибо и так знаем все об этой звезде шестиконечной[27]27
   Крепость Кодак имела форму шестиконечной звезды.


[Закрыть]
, впившейся в нашу землю, будто клещ, – продолжал я дальше.

– Не жгли, – согласился он.

– А теперь я отпущу тебя свободно.

– Но я не нарушу верности своему королю и, если придется, буду биться против тебя, гетман! – торопливо сказал Собесский.

– Разве я нарушил верность его королевской мосци? И разве я пошел против короля?

– Тогда против кого же ты пошел, пане Хмельницкий? – удивился он.

– Не понял еще, потому как молод, – терпеливо промолвил я. – Да и не принадлежишь к крупной магнатерии, а только к шляхте служилой, которая всегда и крошками сыта была. Магнаты кричали, якобы любят достоинство королевское, но власти королевской не любили никогда, да и не давали ее королю тоже никогда, так что он вынужден был платить золотом и землями за поступки, за которые следовало бы рубить головы. Вот и вышло так, что всю Украину раздали под имения не за добрые дела, а только за кровопролитие. Топталась великая шляхта по нашим спинам и по нашим душам, ела хлеб с пота убогих подданных, кощунствовала над верой нашей и духом нашим, так до каких же пор?! Вот выгоню всю шляхту с Украины, тогда и буду говорить с королем, как нам дальше быть! Из несчастий наших, беды, горечи, гнева и бунта создадим огненный шар и зажжем все королевство, пусть выгорит в нем вся мерзость шляхетская!

– Речь Посполитая не даст этого сделать! – горячо крикнул Собесский.

– А что есть Речь Посполитая? На латыни означает "республика". Республикой же, как считали когда-то, может быть только один город, как это были Афины, Рим или ныне Венеция, а вокруг одни рабы, которые тяжко работают на этот город. Когда же целая держава называет себя республикой, то она пытается за своими пределами подчинить как можно больше земель и поработить людей. На великих и благословенных просторах, которые заняли наши народы, достаточно места для всех. Но одни живут, как люди, а другие стали мучителями своих братьев, бросились угнетать и грабить. Так как же должны вести себя эти угнетенные или честные люди в самой республике? Разве не известны своим разумом были мужи Николай Рей и Ян Кохановский, а уж и они пришли к мысли, что добро отчизны требует не только хвалы, но и несогласия и насмешек. Я проявил свое несогласие, выгнав панов со своей земли, еще и посмеюсь вдоволь над ними. Ты же хочешь отстаивать несправедливое дело, как тебе бог даст. Так я помогу твоему богу. Отпущу тебя. Подобно Цезарю: мол, мне труднее сказать это, чем сделать, – ты враг есть и врагом останешься, но я не боюсь врагов. Стало быть, иди и скажи своим, что слышал от меня. Нелегко тебе будет пройти по взбудораженной земле, но разве мне легко? Попытайся выбраться отсюда целым – и бог тебе судья!

Он поклонился и вышел, а я еще долго сидел, закрыв глаза. Никто не знал тогда, что этот Собесский через два десятка лет станет королем польским и славным громителем силы турецкой под Веной, теперь с высоты своей вечности я уже знаю это и не жалею о своем поступке в Чигирине, хотя и не записываю его в свои заслуги!

Закончилось мое несколькодневное чигиринское сидение, прервалась моя радость величайшая, сердце было еще тут, а мысль уже летела в степи, туда, где с песнями и молодецким шумом шло мое войско. Войско ждало своего гетмана.

Еще мог бы поскакать в Субботов, взглянуть на семейное гнездо, но не хотел бередить душу, назначил на завтра отъезд в войско, к тому же отъезд без пышности, без проводов, даже Матронку попросил не выходить на крыльцо, чтобы не так болело мое сердце.

Все же оглядывался на окна, всматриваясь, к какому стеклу прижалось ее самое дорогое личико, оглядывался и на двор – а вдруг все-таки появится за воротами тонкая фигура и сверкнет мне несмертельной улыбкой, чтобы дороги стлались ясными и бестревожными.

Сам отнял у себя радость – и сам же теперь дешперовался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю