Текст книги "Немецкая трагедия. Повесть о Карле Либкнехте"
Автор книги: Осип Черный
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
Когда из домика, стоявшего вблизи речушки, оглядываясь по сторонам – не следят ли за ними, – выходили люди и видно было, что они чем-то расстроены и, вероятно, спорили прежде, чем покинуть домик, Карл непоколебимо верил, что в этом споре правда была на стороне Бебеля и отца.
Вильгельм Либкнехт не очень-то любил толковать с детьми о политике – слишком они были малы, – но не раз говорил, что каждый, кто хочет быть честным, обязан отстаивать то, в чем убежден, до конца. Он мечтал воспитать своих сыновей людьми, которых мог бы не только любить, как любил теперь, но и уважать.
…Шагая теперь по комнате, вспоминая дорожку, сбегавшую вниз к реке, усмешку Бебеля, его мягкие узловатые руки – словом, восстанавливая своим чувством прошлое, Либкнехт с неумолимой строгостью к себе подумал: в те дни была дисциплина гонимых, преследуемых, тех, кого намерены были смести с лица земли, а теперь о какой дисциплине шла речь?
Перед его взором возникли так называемые единомышленники, с которыми он сталкивался много раз на протяжении этого века: филистеры, ревнители умеренности и осторожности.
Еще в годы, когда социалисты находились в подполье, под гнетом исключительного закона против них, Август Бебель, умевший глядеть далеко, написал Энгельсу: «Тот, кто думает, что до социальной революции нам остается по крайней мере сто лет, будет действовать иначе, нежели тот, кто видит ее уже вблизи…»
Карл Либкнехт не только видел ее вблизи, но и делал все, чтобы ускорить ее наступление. Он стремился к ней и в студенческом кружке Лейпцигского университета, когда целиком ушел в изучение Маркса, и позже, когда стал на самостоятельный путь.
Ему шел девятнадцатый год, когда правительству пришлось отменить исключительный закон: слишком большим оказалось влияние социал-демократов на рабочих, и на выборах в рейхстаг они собрали почти полтора миллиона голосов. Отец с семьей переехал в Берлин, чтобы редактировать «Форвертс». Карл горячо отдался общественной жизни. До сих пор незабываемо ярким было впечатление от массового рабочего митинга, на который ему довелось впервые попасть. Тысячи людей, готовых непреклонно защищать свои права, – вот ощущение, оставшееся от митинга. С ним он вступил в политическую жизнь, с ним жил и сражался за дело рабочих.
В тысяча девятисотом году Бебель на заседании правления партии сообщил, что сын одного из ее создателей, всеми чтимого Вильгельма Либкнехта, Карл, решил посвятить себя целиком делу рабочего класса. Некоторые лидеры насторожились: к тому времени и горячность Карла, и его прямодушие, и готовность выступить против тех, кто сглаживал остроту классовых противоречий и гасил революционные устремления рабочих, стали уже известны. Не слишком ли беспокойное пополнение?
– Это хорошо, – заметил один из них, – но следует присмотреть за ним повнимательнее.
Бебель поднял умные и чуть-чуть насмешливые глаза на сказавшего.
– Насколько я понимаю, тебя что-то смущает?
– Смущает? В данное время нет, но надо следить за тем, чтобы партия не потерпела ущерба от его горячности.
– А я полагаю, – сказал Бебель, – что Карл явится ценнейшим для нас приобретением.
Эта двойственность по отношению к Либкнехту так и осталась. То она словно бы сглаживалась немного, хотя бы для постороннего глаза, то выпирала наружу.
Либо ограничить деятельность социалистов сферой парламента и профсоюзов, либо бороться с капиталистами с помощью выступления рабочих масс, применяя все средства и способы вплоть до восстания, – таковы были две противоположные точки зрения. Огромное большинство германской социал-демократии склонялось к первой, и лишь незначительное левое меньшинство, в том числе Карл Либкнехт, было убеждено в необходимости массовых бескомпромиссных действий.
Это свое убеждение Либкнехт защищал с упорством, где только мог. На Бременском съезде партии в девятьсот четвертом году он заявил, что социал-демократии, которая цепляется за парламентский путь в борьбе с капитализмом, угрожает окостенение. В следующем году, на съезде в Иене, он горячо доказывал, что укоренившееся в партии заблуждение, будто пролетариат может добиться победы с помощью избирательных бюллетеней, ошибочно и опасно. Как раз революция, вспыхнувшая в России, подтверждает, что решающими в классовых схватках являются внепарламентские средства борьбы.
Революция в России произвела на Либкнехта огромное, неизгладимое впечатление. Он заявил, что она явится поворотным пунктом в истории народов Европы.
Иенский съезд, после глубоко аргументированных выступлений Либкнехта, Люксембург, Цеткин, на фоке бурных русских событий, высказался за массовую стачку в борьбе против капитализма. Но уже в следующем году в Маннгейме социал-демократы отступили от этого. Снова Либкнехт страстно доказывал, что механизм империалистического государства может парализовать только стачка.
Возникла опасность, что ради подавления революции в России Германия может решиться на интервенцию. Либкнехт предложил ответить на это массовой политической забастовкой немецкого рабочего класса. «Мы в колоссальном долгу перед нашими русскими братьями и сестрами, – заявил он. – Кровь, которую проливают там наши братья, они проливают за нас, за пролетариат всего мира». Страстно говорил он о том, что все, что на Западе предпринимается в пользу русской революции, есть «лишь малая толика по сравнению с теми кровавыми жертвами, которые на Востоке приносятся ради нас».
…И вот филистеры и закоренелые соглашатели, с которыми он сражался с первых лет века, навязали ему свою волю, принудили голосовать за войну! Как можно было поддаться психозу единства и поднять руку в пользу отвратительной сделки с империалистами?!
Штутгарт, его атмосфера, все, связанное с ним прежде, живо встали в сознании Либкнехта. Очень важно было, что здесь нашлось столько единомышленников. Значит, их надо искать повсюду и объединять вокруг прежних, никем не отмененных понятий интернационализма и братства. Что из того, что миллионы одураченных шовинизмом людей топчут сегодня эти понятия! Когда преследовали отца и Бебеля, разве они утратили веру в лучшее будущее?
Стало быть, при сумасшествии, охватившем сегодня Европу, те, кто сознает себя в ответе за будущее, обязаны отстоять свою веру. Они обязаны думать о следующих поколениях. Мир должен быть переустроен, чего бы это ни стоило.
XV
Курт и Вилли пришли за Либкнехтом ближе к вечеру. Отблеск солнца, лежавший на противоположной стене, давно скрылся, а Карл все еще размышлял, расхаживая в тесном пространстве комнаты. Если бы он мог знать, какие миллионы шагов предстоит ему пройти в помещениях не менее тесных и совершенно изолированных!
– Время идти, – сказали они. – Мы думаем, лучше пешком, в уличной толпе оно как-то незаметнее.
По дороге встретились два-три патруля, несколько машин с солдатами. Военная обстановка бросалась в глаза тут меньше, чем в Берлине. Солдаты в машинах были одеты в старое обмундирование. И двух недель войны не прошло, а уже первые признаки скопидомства. Выходит, на быструю победу надежды нет?
Перешли мост через Неккар. Величественный мост, и памятник на дворцовой площади хорошо расположен… Опять, как и в прошлый приезд, он ничего не осмотрит; постоянная спешка, времени ни на что не хватает… Миновали политехникум, парк, позади остались виллы местных магнатов.
Затем потянулись опрятные домики под черепицей; палисадники, клумбы, аккуратно выкрашенные заборы – на всем лежала печать любовных забот. Признаков того, что мир охвачен безумием, как будто и не было вовсе.
Спутники предупредили, что идти километров восемь: собрание предусмотрительно назначили в одном из маленьких городков, тяготевших к вюртембергской столице.
Несколько мелких групп, по двое, по трое, обогнали их; оглянулись, бросили выразительный взгляд и пошли дальше. Начиналась полоса нелегальной работы. Либкнехт похвалил организаторов за то, что все так хорошо продумано.
Городок был чистенький, с двухэтажными домиками, и улицы обсажены каштанами. Тут все тоже дышало покоем мирной жизни.
Народу в клубе оказалось много – в зале, в коридорах и даже на скамейках перед зданием. Либкнехт подумал с радостью, что есть на кого опереться.
– А правила конспирации? – спросил он у Курта.
Тот был, по всему видно, старшим, к нему обращались то и дело, и он коротко распоряжался.
– Что могли, предусмотрели. Есть два запасных выхода. На некотором расстоянии стоят наши посты. Во всяком случае, сигнал получим до того, как сюда нагрянут.
Трибуны в зале не было: скамьи вдоль стен и порядочно столиков с табуретами. Похоже было на обычную пивную: девушки разносили пиво, и число кружек на столиках росло.
По знаку Курта водворилась тишина. Он привстал.
– Представлять вам товарища, которого вы и так хорошо знаете, надобности нет, – объявил он негромко.
Действительно, к Либкнехту успело уже подойти немало народу, а сейчас его дружески приветствовали все.
– Товарищ согласился приехать сюда, – продолжал Курт, – чтобы с партийною прямотой ответить на некоторые наши вопросы.
– Вам меня видно? – спросил Либкнехт. – И слышно будет тоже, если соблюдать тишину.
Вопросы, которые начали ему задавать, сводились, в сущности, к одному: как случилось, что он, Карл Либкнехт, проголосовал за войну? Сначала их задавали спокойно, а потом все горячее. Курт помахал рукой.
– Нам надо вести себя по-деловому. Помните, товарищи, что такое собрание, как наше, завтра может оказаться уже невозможным.
Пламенело в окнах солнце. Дом, окруженный платанами, весь как будто светился. А Либкнехт, прикованный к аудитории, втайне наслаждался этим зрелищем пламенеющего солнца. Выслушав всех, он заговорил сам – сначала сдержанно, а затем все более взволнованно:
– Положение трагическое, я согласен: Европу пожирает пожар, а социалисты, клявшиеся на всех съездах не допустить войны, поддержали ее. Когда фракция наша определяла свое отношение к событиям, я доказывал, что эта грабительская и бесчестная бойня развязана вопреки интересам рабочих. Мне возражали злобно, но я стоял на своем. Вначале меня поддержало тринадцать человек, затем и они отступились. Дошло до голосования. В последнюю решающую минуту во мне заговорило то, что воспитывалось с детских лет – уважение к позиции большинства, пускай она и ошибочна… С того часа я каждый день мысленно возвращаюсь, товарищи, к голосованию. Увы, слишком поздно. Оправдать мой шаг невозможно. Быть может, именно потому меня так внутренне потрясло сегодняшнее обсуждение. Вы полностью правы, упрекая меня в том, что я – даже если бы и остался один – не сумел бросить свое «нет» в зал заседаний и тем самым объявить на весь мир, что утверждения, будто германский рейхстаг и германский народ единодушны, являются ложью… Сегодня я особенно остро почувствовал, что партия не разрушена, что ее лучшая, пускай меньшая, часть начинает собирать силы для новых битв.
– Но ее хотят разрушить, опираясь как раз на то, что случилось четвертого августа! – выкрикнул парень из угла зала.
– Пример вашей стойкости говорит о многом, – горячо сказал Либкнехт. – А я, я обещаю вам, что буду непримиримо восставать против кайзеровской войны и против кайзеровских социалистов. Никакие угрозы не остановят левые силы в их стремлении сплотиться!
– Но к тому времени всех могут пересажать!
Достав носовой платок, Либкнехт стал нервно протирать стекла.
– Вы правы в одном – нас ждут нелегкие времена. Зато можно сказать уверенно, что продолжение войны поможет Шейдеману и Эберту очень мало.
И тут послышался укоряющий голос из другого угла:
– Вы же были с ними, Карл?!
– Да… И эту свою ошибку признаю с чувством тяжелой вины. Вины и глубокого сожаления – достаточно вам?
Тишина, наступившая в зале, длилась на этот раз дольше.
– Мы знаем Карла не первый день. То, что он сказал, достаточно серьезно, – заметил негромко Курт.
Крейнц сидел в дальнем углу, подперев лицо кулаком. В сутулой его фигуре и выдвинутых вперед крупных ногах ощущалась массивная тяжеловесность.
Он почесал затылок и в свою очередь задал вопрос:
– А за разбитые горшки кто нам заплатит?
– Карл – да?! – Курт энергично повернулся к нему. – Один его голос перевесил бы голоса ренегатов?!
– Голос – это много, – упрямо возразил Крейнц. – Голос Либкнехта мог прозвучать, как труба Иерихона.
– Он еще прозвучит, – произнес Либкнехт. – Могу вам пообещать. Даже если случится, что горло мое будет сдавлено, он все равно прозвучит, это я вам обещаю твердо. Но будьте готовы и вы.
То, что говорилось потом, имело меньшее значение. Даже голосование, показавшее, что все готовы выступить против сторонников войны, вытекало из пристрастного разговора, происшедшего между штутгартцами и депутатом рейхстага.
Два раза чуть было не прервали обсуждения: наблюдателям с улицы показалось, что сюда направляются какие-то сомнительные субъекты. Тревога, впрочем, не подтвердилась.
Когда шли назад, тоже мелкими группами, Крейнц нагнал Либкнехта и немного смущенно пробормотал:
– На меня сердиться не нужно. Я привык так, напрямик. Но раз вы с нами опять, значит, мы друзья.
– Хочу надеяться, – сказал Либкнехт.
– И теперь нам особенно нужна ваша светлая голова.
– Слушай, Крейнц, он же очень устал… – заметил Курт, шагавший рядом.
– А я и не собираюсь мучить его. Мне только надо было сказать ему это, вот и все.
XVI
Поездка в Штутгарт помогла Либкнехту, сделала его более ровным; вернее сказать, не таким нервным. Соня, наблюдавшая за ним с первого дня войны, заметила некоторую перемену.
Но и теперь он был весь напряжен.
В то утро, когда у него сделали обыск, Карл, примчавшись домой, застал жену среди расшвыренных ящиков и развороченных бумаг. Сидя на корточках, она старательно подбирала с пола листки, письма, папки.
– Боюсь, ты тут не разберешься, дай уж я сам…
– Не соображу, в каком ящике что лежало.
– Сядь, родная, приди в себя, отдохни, на тебе лица нет…
Позже, когда Соня присела на диван, он добавил:
– Подумать только, с чего они начинают! Первые их шаги в дни войны!
– Добавь к этому еще и угрозу насилием. – И она рассказала, как ей угрожали и приставили к виску револьвер.
Либкнехт смотрел на нее с нежностью. Груз, который она взвалила на себя, выйдя за него замуж, становился все тяжелее. Он почувствовал себя в ответе перед нею: молодая и жизнерадостная, незаменимая его спутница, – что ждет ее впереди и что может лечь еще на ее плечи?
Вскоре после поездки в Штутгарт Либкнехт объявил:
– Знаешь? Я хочу похлопотать о пропуске в Бельгию: как-никак в этом ленном владении рейха развевается теперь германский флаг. Попробую поискать следы твоего брата.
– Да кто же пустит тебя?!
– И, если быть откровенным, у меня еще одна цель – самому увидеть тех, на кого мы наложили свою лапу.
– Боюсь, что это невозможно, – повторила с сомнением Соня.
– Не надо так говорить… Так мало пока что людей, которые думают о войне, ну, как я, как ты, что расхолаживать друг друга нельзя. Тут, наоборот, очень важна поддержка.
Разговор происходил в столовой вечером. Дети ушли к себе, поняв, что лучше оставить взрослых одних.
Горел верхний свет под матовым колпаком. Лицо жены было хорошо освещено: с пышными черными волосами и большими добрыми глазами – лицо женщины, которой природа назначила быть счастливой и которая, отдав ему свое сердце, вряд ли сделала очень счастливый выбор.
– Посидим, Сонечка? – Карл осторожно привлек ее к себе.
Она послушно села. Задумчиво и ласково он смотрел на нее и, казалось, думал только о ней. Но через минуту-другую Соня почувствовала, что мысли его отклонились в сторону. Это ее задело.
Вот ты рядом с близким тебе человеком, ты хочешь проникнуть в его тайники, а он отдалился, замкнулся в себе. Может, тут и не недоверие, а какая-то доля эгоизма?
– С тех пор как все началось, мы ни разу с тобой не читали, Карл.
– Да, да, такие милые у нас были вечера. И будут еще… Но, видишь ли, мне надо решить что-то очень важное для себя.
Он провел рукой по лбу. Лоб был обширный, высокий, умный, с выделяющимися надбровными буграми.
– Ну, что ты решаешь, ну, скажи…
– Если поступок твой глубоко обоснован, он позже покажется совершенно естественным. Но когда ты один и тебе со всех сторон оказывают яростное противодействие, решиться на него нелегко…
Связь, оборвавшаяся было между ним и Соней, восстановилась снова. Они сидели рядом, близко, и вели этот разговор, в котором кое-что было смутно, не совсем для нее понятно. Она понимала лишь, что Карл додумывает что-то действительно важное.
Позже Соня заговорила о более простом и обиходном.
– Не помню, рассказывала ли я тебе о Фуксе?
– Как будто нет.
– После того вечера, когда была Коллонтай, он развернул бурную деятельность, и кое-что, кажется, у них получается.
– Ты у русских бываешь, Сонюшка?
– Захожу к Александре Михайловне. Фрау Шнабель напугана страшно: боится рассориться с постояльцами, но еще больше боится полиции. Каждое утро в пансион врывается шуцман – угрожает, позволяет себе бог знает что.
Он потер веки. Из-за стекол пенсне мелькнула глубоко запрятанная в глазах усталость.
– Немцев стараются приучить к мысли, что все, кто не немцы, опасны и глубоко враждебны. Это входит в программу оглупления народа. Им надо разрушить до самых основ то, что так упорно воспитывали в народе мы, – дух близости между людьми.
– Фукс ведет себя по-другому, – заметила Соня.
– Ну, конечно: ему, разумеется, чужд шовинизм. Но противопоставить шовинизму систему взглядов вряд ли в его силах.
– Систему? – немного удивленно переспросила Соня. – Ты считаешь, что одного чувства мало для этого?
– В такие шквальные времена, – убежденно ответил Либкнехт, – нужен сильный заслон от массовых настроений, то есть взгляды очень твердые, способные выдержать все.
Да, подумала она, ему так говорить можно! У него это есть.
– Помимо всего прочего, Фукс чудовищно энергичен.
Либкнехт не отозвался. В некоторых оттенках своих мыслей, в их едва уловимых отклонениях разбираться без особой нужды не хотелось. Было невыразимым благом, что в дни, когда в мире сорвана крыша и человечество осталось без крова, он ощущает рядом семью, дом, близость умного, все понимающего человека.
– Так я начну хлопотать о разрешении выехать в Бельгию?
– Если бы только получилось!
XVII
Но еще до того, как попасть туда, Либкнехт побывал в лагере Дебериц, где содержались русские, вывезенные из Берлина. Чтобы хлопотать за них, ему надо было самому увидеть, как с ними там обращаются.
Состав лагеря был самый пестрый: молодые и пожилые, студенты, приехавшие учиться в Германию, и люди, прибывшие на лечение. Богатых тут не было никого, разве что по недоразумению: обычная привилегия поставила их даже в эти дни в особое положение.
Жили скученно, на нищенском пайке. Вид был у всех изможденный. Никто толком не знал, на какой срок взят: до конца ли войны или пока не будет достигнуто соглашение между воюющими сторонами. Тут царила система запугивания и окриков.
Слух о прибытии Либкнехта взволновал не только тех, кому имя его что-то говорило, но и тех, кто не слыхал о нем прежде. На площадке перед бараками собралась большая толпа. Пожилой небритый человек в поношенном костюме подбросил с энтузиазмом свою шляпу кверху и выкрикнул:
– Да здравствует товарищ Либкнехт!
Все подхватили эти слова, точно они стали лозунгом освобождения.
Либкнехт был внимателен ко всем. В атмосфере военного произвола он был как бы в ответе за то, что ни в чем не повинных людей держат под замком. Если бы они знали, как мало у него возможностей и как встречают его в официальных инстанциях! Если бы могли понять, как нелегко ему, немцу, в его немецком отечестве!
Но важно было показать, что в Германии есть люди, озабоченные их положением, готовые сделать все, чтобы хоть немного улучшить его. Он записывал жалобы, просьбы с кем-то связаться, кому-то сообщить о них.
По пятам за Либкнехтом ходили чины охраны: его звание депутата делало их еще более подозрительными. Гора обязательств росла, он с тревогой спрашивал себя, как с этим справится. Уже в поезде, на обратном пути, Либкнехт стал приводить в порядок сделанные за день записи. Очень немногое в состоянии был сделать немецкий адвокат, депутат, общественный деятель при нынешнем положении!
Впрочем, Эдуард Фукс, автор исследования о древнем Египте, придерживался несколько иного мнения. Роль делового человека пришлась ему по вкусу.
Заняв в тесной комнатке Коллонтай много места, сильно жестикулируя и двигаясь энергично, Фукс заявил:
– Вы, русские, наивно считаете, будто у нас можно отстаивать свои интересы, не представляя никого. Ведь организацию взаимопомощи вы так и не создали? Кого же вы представляете?
– Самих себя, господин Фукс.
– Этого, милая фрау, мало! Давайте зафиксируем: вы – русские эмигранты, застрявшие на чужбине по воле обстоятельств. И второе: вы вводите меня в свой комитет.
– Что за этим последует? – полюбопытствовала Коллонтай.
– Мы обойдем прежде всего ваших соотечественников-богачей. Трудности задели их гораздо меньше, чем вас, поверьте.
– Где же искать их?
– В гостиницах, в фешенебельных пансионах – там, где они останавливались из года в год. И мы заглянем в их кошельки.
Так комиссия из нескольких эмигрантов и господина Фукса начала наносить визиты русским богатеям.
Какой-нибудь даме в бриллиантовых кольцах и дорогих серьгах Фукс не давал долго жаловаться.
– Уважаемая графиня, боюсь, что вы даже отдаленного представления не имеете о том, как живут ваши сородичи. Уж если мы, немцы, сочли нужным включиться в дело помощи, то вы тем более обязаны это сделать. – Он доставал из портфеля тщательно разграфленный лист. – На какую сумму позволите вас подписать?
Графиня называла сумму самую скромную. Фукс разводил в удивлении руками и подымал глаза к потолку.
– Такой взнос от вас мы принять не можем, нет, это было бы унизительно для русской колонии.
– Но у меня у самой ужасное положение!
– Побойтесь бога! Там бедствия, голод, а вы…
Покинув наконец комфортабельный номер дамы, Фукс в назидание своим спутницам говорил:
– А вы намерены были разговаривать на языке просьб! Револьвер к виску, иначе не выйдет!
– Это, господин Фукс, не вяжется с нашими привычками, – возражала Коллонтай.
– Ха-ха-ха, революционерка стесняется пошарить в кармане у баронессы, дамы с собачками и лакеем! Как же вы будете делать революцию у себя?!
Коллонтай предпочитала в объяснения с ним на этот счет не вступать. Тип дельца по влечению, притом бескорыстного, представлялся ей любопытным. Но с ним надо было держать ухо востро, она уже поняла.
Пока Фукс обходил богачей или добивался от испанских дипломатов, чтобы они добросовестнее защищали интересы русских, он был незаменим. Но вот, явившись однажды к ней, он внес совсем новое предложение.
– Для начала уточним: ведь не собираетесь же вы оставаться в Берлине до окончания этой идиотской войны?
– Вы хорошо знаете, мы хлопочем о визах.
Положив на стул портфель, он продолжал, размашисто жестикулируя, как всегда:
– Но не за тем же вы стремитесь попасть на родину, чтобы содействовать царю в его архиреакционной политике?
– Следует так думать, господин Фукс.
– То есть на родине вы продолжите дело, которому служите?
– Каждый займется, я полагаю, тем, что сочтет для себя нужным.
– Вот-вот, совершенно верно! – Он решительно повернулся к ней. – Итак, слушайте: одному депутату рейхстага и мне почти удалось согласовать вопрос о выезде группы русских, к которой принадлежите вы и подобные вам.
– Как это понимать? – насторожилась Коллонтай.
– Ах, не требуйте от меня подробностей! Если звание депутата, притом социал-демократа, и мое могут служить гарантией порядочности, доверьтесь нам.
– Некоторые вещи надо знать наперед: как ни велико наше стремление выехать, мы далеко не на все согласимся.
Он нетерпеливо замахал на нее руками.
– Все та же история с вами, русскими! Когда желаемое само плывет вам в руки, вы вспоминаете о каких-то принципах. Поймите, я человек практический. Если принципы так важны для вас, то затевать эту канитель ни к чему. – Он скучно зевнул, показывая, насколько неинтересен подобный спор. Но вслед за этим оживился снова – Вот я чего не пойму: ваша цель – расшатать самодержавие, так? С целями оберкомандо это ведь не расходится. Что же удивительного, если оно готово согласиться на выезд группы русских? На вашем месте я сделал бы вот что: составил список тех, за кого вы ручаетесь; включите революционеров разных направлений, одних только революционеров.
– И мы должны взять на себя обязательства перед оберкомандо?
– Ерунда! Обязательства останутся по эту сторону границы и обратятся в ничто, как только вы ее пересечете.
– Вряд ли товарищи пойдут на такую сделку, – сухо заметила Коллонтай.
Он сделал несколько шагов и резко остановился.
– Хорошо, давай re тогда встретимся завтра. Мы придем вдвоем, депутат и я. Ведь это социал-демократы хотят помочь своим русским коллегам!
Фукс ушел расстроенный. Он добился лишь согласия прийти завтра утром на Ангальтский вокзал.
В эмигрантской колонии разгорелся горячий спор. Речь шла о судьбе людей, обреченных на голод и оторванных от насущного дела. Меньшевики, эсеры, трудовики готовы были согласиться на сделку, и только маленькая группа большевиков сочла для себя невозможным такого рода сговор с генералами.
Слишком велика была ответственность. Нужен был совет человека, авторитет которого был бы в глазах Коллонтай безоговорочным. Таким человеком являлся Либкнехт.
Он выслушал ее, задумчиво смотря в сторону сощуренными глазами.
– Я согласен с вами, – помолчав, сказал он. – Это не та почва, на которой возможны сделки… Но хороши и господа социалисты. Кто же это, интересно, союзник Фукса? Пойдите, взгляните-ка на него.
На следующее утро они встретились. Спутник Фукса нахлобучил шляпу, предпочитая остаться не узнанным. Ба, да это же Гере, старый знакомый, тот, кто пытался оправдать воюющую Германию в глазах Коллонтай!
Поняв, что он узнан, Гере заявил без обиняков:
– К чему артачиться? И какое кому дело, что вы тут пообещаете?
– Буквально то же самое говорил и я! – воскликнул Фукс.
– Вот вы, коллега Коллонтай, намерены остаться в Скандинавии? Ну и, пожалуйста, оставайтесь. Я довезу вас до границы, а затем сдам шведским товарищам. Дальше дело ваше.
– Нет, давать обязательства, которых заведомо не выполню, я не способна.
– Каких?! О чем!
– Нас выпускают в расчете на то, что мы будем вести в России подпольную работу – так? Чуть ли не в пользу вашего кайзера?
Забыв, где происходит свидание, Фукс закричал:
– Вот потому и с революцией у вас ничего не выходит, что вы по-глупому принципиальны! Если предпочитаете сидеть в немецкой клетке, дело ваше, в конце концов!
Гере спросил, почему они так мало ценят помощь немецких коллег.
– Вы домогались протестов, публикаций в «Форвертс» в вашу пользу, а мы понемножку делали свое дело помощи: приобрели для русских товарищей койки, чтобы в случае эксцессов кое-кого укрыть у себя. Теперь речь о помощи более существенной. Ведь этого добились для вас мы!
Коллонтай и ее спутница упрямо стояли на своем; план, так ловко придуманный, они готовы были без обиняков отклонить.
– Словом, да или нет?! Ну, значит, переговоры закончены, можете разорвать приготовленный вами список!
Гере вновь нахлобучил шляпу, готовый уйти. Ему казалось бессмысленным задерживаться в вокзальной толчее, среди носильщиков и тележек со съестным, и уламывать упрямых женщин.
– Напрасно связался с вами. С коллегой Чхепкели, депутатом Думы, мы поладили бы, уверен, с первых же слов.
– Вы и сегодня можете с ним связаться!
– Нет, один и тот же вопрос два раза у нас не решается. Пеняйте на себя. – Он повернулся и стал пробираться к выходу.
Фукс укоризненно покачал головой, осуждая нелепую принципиальность, и медленно последовал за выходившим из вокзала Гере.
…Вместе с небольшой группой застрявших русских Коллонтай удалось выбраться из Берлина несколько позже. Они так и не воспользовались благосклонным содействием коллег.
XVIII
В этой комнате было великое множество книг. Обитательница ее могла отказать себе в чем угодно, только не в них. Книги лежали на подоконнике, стопками на столе, на полках и даже на полу возле дивана. В остальном тут все выглядело сурово: стол с чернильным прибором, диван, несколько стульев.
Когда Либкнехт вошел, навстречу ему, чуть прихрамывая, поднялась невысокая женщина: узкий овал лица, острый нос, лоб мыслительницы, темные брови и огромные, чудесные по глубине выражения глаза. Это была Роза Люксембург. Глаза были самым примечательным в ее облике, хотя весь он был глубоко примечателен.
– Каяться пришли, Карл? – шутливо сказала Роза.
– Вернее сказать, держать с вами совет.
– К берегу оппортунизма вас еще не прибило?
– Нет, вы знаете сами.
– А то бы разве я протянула вам руку?! – И она опять заняла свое место.
Подобрав ноги, Роза уселась удобнее. Она любила уютные позы, что не мешало ей, впрочем, вести с собеседником жесткие разговоры.
Их осталось немного, социал-демократов, не дрогнувших в первые дни войны: двое, находившиеся в этой комнате, признанная во всей Европе руководительница женского рабочего движения немолодая, больная, но полная мужества Клара Цеткин, испытанный левый боец и теоретик, тоже совсем уже немолодой, Франц Меринг, Лео Иогихес, Вильгельм Пик… Начало войны прозвучало для них грозным призывом к действию. Уже в ночь на пятое состоялось узкое совещание левых; оно наметило пути борьбы против войны и правого оппортунизма.
Люксембург попыталась было выступить с манифестом протеста и привлечь к его подписанию депутатов фракции, восставших вначале против военных кредитов. Из этого ничего не вышло, поскольку они уступили нажиму большинства. Тогда на следующий день она разослала триста телеграмм левым деятелям социализма, призывая бороться с «политикой четвертого августа». Но и на это откликнулись немногие.
– Вы считаете, Карл, что время для новых шагов приспело?
– В этом нет никакого сомнения. Мы не имеем права бездействовать.
– Видите ли, каждый обязан знать, что его ожидает. Я птица вольная, у меня нет птенцов, не умеющих летать.
– Но наличие птенцов никогда и ни от чего меня не удерживало!
– Да, семья, дом – с этим вы не посчитаетесь. – Она помолчала. – Но, Карл как вы могли проголосовать за кредиты?!
Она пожалела, что задала свой вопрос, так изменился Либкнехт в лице, и, выслушав несколько его слов, кивнула, точно об этой ошибке можно было больше не говорить.
– Новые союзники социал-демократов немного на первых порах стеснялись, но теперь, мне кажется, будут вести себя беспощадно.
– Вы о ком? – спросил Либкнехт.