355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Осип Черный » Немецкая трагедия. Повесть о Карле Либкнехте » Текст книги (страница 16)
Немецкая трагедия. Повесть о Карле Либкнехте
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:22

Текст книги "Немецкая трагедия. Повесть о Карле Либкнехте"


Автор книги: Осип Черный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)

Двадцать восьмого сентября в ставку, находившуюся теперь в бельгийском городке Спа, были вызваны канцлер Гертлинг и статс-секретарь фон Гинце. Ошеломленные, они выслушали заявление Людендорфа. Армия, объявил он, сражаться больше не может. Необходим мир – любой ценой, на любых условиях, иначе ставка ни за что не поручится.

Престарелый граф Гертлинг печально и изумленно смотрел на него.

– Вы, генерал, не исключаете даже капитуляцию?!

– Мы хотим исключить одно – распад армии. Поэтому надо войну прекратить на любых условиях.

Гертлинг смотрел на Людендорфа с молчаливым укором. Он, беспрекословно выполнявший указания ставки, твердил вместе с нею о победе. И вот такой ужасный конец! Он вздохнул.

– Нет, этого я взять на себя не могу…

– Но не командованию же просить противника о перемирии, это задача правительства!

– Я слишком стар, ваше высокопревосходительство, для таких шагов.

Наступило тяжелое молчание. Гинденбург не произнес ни слова: в этой драматической сцене главная роль принадлежала Людендорфу. Еще недавно с такой непреклонностью добивавшийся пополнений для новых битв, он требовал, чтобы страна как можно скорее сдалась на милость победителя. Но это влекло за собой необходимость немедленных внутренних реформ, понимал Людендорф.

– Итак, господа? – произнес он. – Или мы сохраним армию, или потеряем вместе с нею все. Его величество кайзер согласится, я думаю, пойти на реформы, чтобы предотвратить беспорядки в стране.

Фон Гинце заметил:

– Вот пускай рейхстаг и утверждает их. Ведь это он принимал пресловутую мирную резолюцию.

– Хорошо, – немедля отозвался Людендорф. – Пускай это ляжет на плечи народных представителей, в частности соци. Мешали нам воевать, пускай теперь и расхлебывают!

Тридцатого сентября граф Гертлинг подал в отставку. Преемником его должен был стать человек совершенно иного склада.

Еще недавно мерилом при выборе канцлера служила преданность трону и идее великой Германии. Близкие ко двору люди стали убеждать кайзера, что сейчас кандидатура должна быть подобрана по совсем другим признакам.

В свои пятьдесят девять лет Вильгельм чувствовал себя полным сил и меньше всего склонен был обвинять в неудачах себя. Вина, стало быть, падала на правительство. Трех канцлеров он сменил за годы войны, шутка ли! Речь теперь шла о четвертом.

– В какое положение я ставлю престиж короны! Согласитесь же, господа, за все в конце концов приходится расплачиваться мне!

– Ваше величество, – уговаривали его приближенные, – положение слишком серьезно. Изменить его может только фигура более либеральная.

– Боюсь, господа, – заметил Вильгельм скептически, – что во имя политических комбинаций вы даже своим императором готовы пожертвовать.

– Именно для сохранения трона нужны перемены. Они убедят страну в благих намерениях вашего величества.

Так склоняли его в пользу кандидатуры принца Макса Баденского, слывшего в придворных кругах человеком свободомыслящим.

– Терпеть не могу краснобаев, да еще заигрывающих с чернью! – сознался Вильгельм.

В конце концов, его удалось убедить, что лучшего выхода нет, и принц Баденский был привлечен к руководству.

Третьего октября правительство Гертлинга пало, ушло в небытие, как и правительство Михаэлиса.

Макс Баденский, человек более широких взглядов, чем придворная клика, повел переговоры о составе своего кабинета с несколькими партиями, в том числе с социал-демократами. Пригласив социалистов к себе, он с первых же слов заявил, что его опорой должны стать именно они.

Давнее предвидение Шейдемана готово было обратиться в действительность. Из противников, затем партнеров правительства социал-демократы становились партией, готовой взвалить на себя ответственность за страну. Вряд ли они догадывались, какая ловушка для них приготовлена.

– Так могу я рассчитывать на ваше участие в кабинете? – обратился Макс Баденский к Шейдеману.

– Если партия сочтет это целесообразным, – ответил он, – я, разумеется, подчинюсь.

– Но все эти годы ваша партия была на высоте исторических задач!

Экстренное заседание руководителей социал-демократии рассмотрело причины министерского кризиса и постановило одобрить то, что два его члена, Шейдеман и профсоюзный деятель правого толка Бауэр, войдут в состав нового кабинета. Для себя Эберт приберегал место в будущем, время его еще не пришло.

Пятого октября Макс Баденский выступил с декларацией в рейхстаге. Он обещал реформу избирательного права, частичную отмену осадного положения, большую свободу собраний и частичную амнистию.

Подчеркивая особый характер правительства, в которое вошли социал-демократы, Эберт торжественно объявил, что в истории страны это поворотный пункт. «Форвертс» тоже назвал день выступления нового канцлера историческим.

XXI

Совсем по-иному, разумеется, отнеслись к новому кабинету спартаковцы. В листовке «Товарищи! Рабочие!» они назвали обещанные Максом Баденским реформы жалкой комедией, которую пытается разыграть режим, обреченный погибнуть.

«Ваши истомленные, истощенные, истекающие кровью братья на фронте не могут выносить больше ужасов войны, они поняли весь низкий обман и отказались принимать дальнейшее участие в кровавой трагедии. Тогда вдруг заговорили о внутренних реформах, и все закричали о мире».

Уж кто-кто, а спартаковцы знали истинное положение страны. Они видели, как тяжело страдают немцы, до какой степени измождены и до какого предела озлоблены. В своих листовках «Меньше хлеба…», «На борьбу за мир», «Товарищи, проснитесь!» они объясняли немцам, что единственный путь избавления от мук – революция, которая покончит с войной и с режимом кайзера.

Озлобление народа прорывалось наружу – то в неожиданно вспыхнувшей демонстрации, то в стачке, охватившей большой район, то в плакатах, или лозунгах, или даже в частных письмах, которые успевали перехватить власти.

Один силезский горняк, так и оставшийся неизвестным, написал летом того бурного года: «Ни один человек не захочет работать даром при таких собачьих условиях. Десяти – пятнадцати марок, которые получают теперь горняки, хватает лишь на кусок мыла, чтобы вымыться после работы. А где взять продукты, одежду и остальное для семьи?.. Что делать нам с такими ворами и разбойниками, как кайзер Вильгельм II, его сын кронпринц, Людендорф, Гинденбург, и остальными алчными свиньями? Долой Германию рыцарей-грабителей!» Слово «долой!» звучало все более грозно. Долой Вильгельма, долой всех Гогенцоллернов, долой правительство!

Не менее часто звучали слова «Да здравствует Карл Либкнехт!». Их произносили на демонстрациях, писали на плакатах, повторяли во время бурных схваток. Солдаты вывешивали плакаты с этими словами на эшелонах, в которых следовали с востока на запад. Имя Либкнехта притягивало к себе подобно магниту.

Карл Либкнехт стал народным героем. Не одни спартаковцы чтили его, а миллионы недовольных. Рядовые члены партии независимых, гораздо более радикальные, чем их вожди, требовали освобождения Либкнехта. Революционные старосты, оправившиеся после январского разгрома и сплотившиеся в подпольный комитет, испытывали влияние спартаковцев. Но была черта, отделявшая даже самых радикальных из них от членов группы «Спартак». Она определялась отношением к большевизму и Советской власти.

С первых же дней Октябрьской революции спартаковцы признали ее, ее цели, лозунги и новый, небывалый в истории путь. Наоборот, в прессе шейдемановцев, так же как и в тайных донесениях полиции, все, что хотя бы отдаленно напоминало опыт русских, стало неприязненно именоваться большевизмом. Так называемый «русский путь» полностью ими отвергался. Да и независимые не признавали его. Даже революционные старосты в этом вопросе резко расходились со «Спартаком».

Любые нападки на русскую революцию спартаковцы встречали в штыки. Клара Цеткин писала в швейцарской газете «Бернер тагвахт», когда отмечали столетие со дня рождения Маркса, что русская революция воплотила в себе его идеи. «В России осуществляется социализм – дело жизни Маркса».

Позже она опубликовала в «Правде» серию статей «За большевиков». Само название говорило о характере статей. «Большевики сейчас больше, чем партия, они… являются фактически представителями народа». А Франц Меринг в работе, тоже посвященной Марксу, разделался со всеми, кто, прикрываясь его именем, вроде Каутского и других реформистов, осуждал русскую революцию.

В своем «Открытом письме большевикам» Меринг писал: «Мы встретили весть о победе большевиков с чувством гордости».

Седьмого октября, за месяц до революции, когда Германия была накалена до предела, в Готе удалось провести конференцию левых радикальных групп. Помимо спартаковцев были представлены левые радикалы Бремена и Гамбурга. Конференция выдвинула лозунг единства действий будущей социалистической республики Германии с Советской Россией. Решено было создать рабочие и солдатские Советы всюду, где они еще не созданы. В своем обращении к народу конференция потребовала полной отмены осадного положения, свободы для политических заключенных, экспроприации банков, шахт, крупных и средних земельных владений. Словом, это была программа социализации страны. Пусть многое не нашло в ней полного отражения, важнее то, что конференция была проникнута духом революционности.

Недаром Ленин в обращении к спартаковцам указал, что «работа германской группы «Спартак», которая вела систематическую революционную пропаганду в самых трудных условиях, действительно спасла честь немецкого социализма и немецкого пролетариата».

Только не щадя себя, не думая о себе, можно было в условиях террора распространять листовки – в огромном количестве посылать их на фронт, разбрасывать на заводах, опускать в почтовые ящики, заворачивать в них продукты – словом, делать все, чтобы они попали в руки рабочих и солдат.

Нужна была безграничная смелость, чтобы, собирая оружие, патроны, гранаты у солдат, бежавших с фронта, держать все это в тайниках и постепенно, день за днем вооружать рабочих.

В то время как Шейдеман и Бауэр тщеславно ждали, когда принц Баденский повезет их в составе своего кабинета во дворец и представит кайзеру, спартаковские низовые работники и оставшиеся на воле руководители буквально каждый день подвергали себя опасности ареста и каторжной тюрьмы, Ведь уже восемь тысяч человек было в разное время схвачено и посажено за то, что вели в дни войны антивоенную пропаганду.

XXII

Как ни старался Либкнехт установить связь с внешним миром, удавалось это плохо. Большая часть того, что товарищи посылали ему, не доходила. Администрация наистрожайшим образом проверяла все посылки опасного арестанта. А Шульцу попросту объяснили, что он на подозрении; если что еще будет за ним замечено, льготы его полетят к чертям.

Либкнехт с его щепетильностью и нежеланием подвести Шульца должен был отказаться от его услуг.

– Сам понимаешь, – сказал Шульц ему, – из-за тебя рисковать головой не дело. То ли ты станешь когда-нибудь президентом, то ли мне дерьмо перетаскивать на себе вместо того, чтобы шить сапоги начальству.

Скудость сведений, какими располагал Либкнехт, мучила его. То немногое, что проникало в камеру, порождало бурные мысли. Правительство дискредитировано, война проиграна окончательно, а шейдемановцы пытаются подпереть своим плечом прогнивший режим! Ничего более постыдного нельзя было себе представить.

Он восстанавливал в памяти путь правых лидеров, все, чему являлся свидетелем. Можно ли было предвидеть, что преемники Августа Бебеля Шейдеман и Эберт окажутся прямыми отступниками и ренегатами! Есть ли в этом историческая неизбежность?

Разве на социалистических конгрессах в Штутгарте, Иене, Базеле не высовывались длинные уши умеренности? Авторитет Бебеля до поры до времени уравновешивал попытки примирить кое-как соглашательство с революционностью. Но привычка немецких рабочих чересчур доверять вождям и следовать за ними во всем, привычка, которую вожди выдавали за высокую организованность, сыграла с ними дьявольски злую шутку.

И вот рабочие у самого рубежа эпохи. Эпоха кончается, обман вождей становится очевидным. Хватит ли у рабочих чуткости, революционной решимости, чтобы смести окаменелости времени, разметать все изжившее себя и приступить к строительству чего-то нового и небывалого?

Либкнехт шагал по камере. Он говорил себе: потребуются невероятные усилия, чтобы сдвинуть массы вперед, подтолкнуть для большого разбега. История никогда не простит, если мгновение будет упущено.

Готовы ли товарищи? Вооружились ли эмоционально и организационно? Движение требует компаса, указаний, руководства. Без этого оно выдыхается. Беспримерный опыт русских показывает, что значит направляющая сила.

Но много ли знает он о событиях в России? Что, кроме скудных фактов и пронзающих его подчас догадок? Всем сердцем он с русскими, их опыт открыл пути для других стран. Но время действовать наступило, а его держат в оковах!

Бывали минуты, когда, взявшись руками за переплет окна, Либкнехт пытался оттянуть его, как будто в состоянии был согнуть решетку. Железо было холодное, стылое, и руки немели. Он затворял форточку и слезал с табурета. Его знобило. Это Соне можно было писать, что он вынесет все, что бы с ним ни случилось. А как было вынести?!

И все же воля и выдержка оставались единственными его помощниками. Хватало воли на то, чтобы ни в холод, ни в часы темноты не давать себе никаких поблажек. Он раскрывал настежь форточку и выполнял гимнастические упражнения. Но направить мысли в спокойное русло было выше его сил. Казалось, в своем необузданном потоке они увлекут его за собой.

Тюрьме не хватало топлива, одно крыло пришлось закрыть, и Либкнехта перевели в меньшую камеру, которая была темнее и холоднее. Он и тут не поддался унынию.

Последние дни Либкнехт жил ожиданием свидания с Соней. Оставалось четыре дня, три, два… В утро свидания он постарался придать себе бодрости: тщательно застегнул воротник, чтобы скрыть худобу, проверил, не слишком ли запали щеки, и стал растирать их ладонью.

Минуты тянулись мучительно долго. Казалось, его терпения не хватит.

И вот пришли за ним надзиратели. Повели длинными переходами и, не говоря ни слова, оставили одного в пустом сводчатом помещении.

Затем появился начальник тюрьмы, человек немногословный и замкнутый. С Либкнехтом за семьсот с лишком дней тюремной жизни у него установились отношения корректные. Уж он-то знал, какую роль играет имя его заключенного в разбушевавшейся Германии.

– Так у вас, заключенный, опять был не так давно Шульц?

– Был.

– Сапожное дело у нас приостановлено, и вы давно клеите картузы! Кто-кто, но вы обязаны помнить об этом!

– Совершенно верно, господин начальник.

– Так что Шульц отношения к вам не имеет.

– По старому знакомству навестил, да и пробыл-то всего несколько минут.

– Это надо прекратить. И я рассчитываю, заключенный, что сегодня вы проявите должную выдержку. Никаких вопросов, помимо личных, ничего о политике… О здоровье детей можно, о состоянии вашей супруги, о других родных – не больше того.

– Не могли бы вы продлить мне сегодня свидание?

Начальник посмотрел на Либкнехта недоуменно:

– По какой причине?

– В прошлом месяце жена, как вы знаете, была нездорова.

– Но я допустил к вам сына, вы могли осведомиться у него обо всем… Хорошо, разрешаю дополнительных десять минут. – И он удалился.

Последние томительные минуты… Либкнехт снова стал тереть щеки, чтобы не выглядеть бледным.

Самыми трудными бывали первые мгновения. Он изо всех сил старался казаться бодрым. Но Соня не умела лукавить и не научилась владеть собой в эти первые мгновения встреч. Глаза ее выражали страх, радость, ужас, надежду. Он не всегда понимал, впрочем, что выражают ее глаза, слишком далеко она была от него. Так хотелось вглядеться в ее лицо, подержать ее руку в своей, провести по волосам!.. Либкнехт мучительно подбирал фразы, полные тайного смысла, которые помогли бы им лучше понять друг друга. Какое напряжение и какую муку заключали в себе эти последние мгновения!

– Идите, – объявил наконец надзиратель.

Либкнехт боялся, что из-за сумрака не сумеет разглядеть лицо Сони как следует.

– Ну как, моя дорогая? Вполне ли ты поправилась? Здоровы ли дети? Все ли у вас в порядке?

– Все, все здоровы!

Голос ее был полон неизъяснимой свежести, от его звучания в душу Либкнехта вливалась энергия. Благодарение судьбе за то, что она наградила ее таким тембром и такой певучестью голоса!

– Все спрашивают о тебе и ждут не дождутся.

– Но это безумие! Остается еще добрых семьсот пятьдесят дней!

– Нет, нет, – со страстной убежденностью возразила Соня, – дни несутся, наоборот, страшно быстро!

Если бы она знала, как часто ему представлялось, что время едва-едва стучится в его камеру!

Либкнехт этого не сказал, только вздохнул.

– Карл, хороший мой, они несутся стремительнее, чем тебе кажется.

В этом был скрытый смысл, Карл почувствовал.

– Надо же, чтобы кто-то направлял их, эти дни!

– Заключенный, разговаривать можно только о семейных делах, – остановил его надзиратель.

– О семейном и говорим! – Он опять обратился к Соне. – Кто же управляет моими делами?

– Карл, дети ждут тебя, не дождутся. Гельми целое послание приготовил и намерен вручить его тебе лично.

– Разве ему разрешили свидание?

Минуты уходили, время его истекало, а он не уловил еще чего-то самого важного. Напрасно он говорил себе: одно то, что Соня здесь, есть великое благо, и ждать других благ не надо. Необходимо было дознаться, какие новые нити протянулись между ним и миром.

– Свидание с Гельми вполне может быть. Обстоятельства благоприятны…

Соня так хорошо распоряжается отпущенным временем, что бросать на ветер пустые слова не стала бы. Минуты свидания так же драгоценны для нее, как и для него. Что же она хочет сказать ему?

– Пять минут остается, – бесстрастно объявил надзиратель.

– И мы увидимся только через месяц?!

– Нет, нет, уверяю тебя! Ты не можешь представить себе, как повезло нам в семейной жизни и как ждут тебя дети!

Было мгновение, когда Либкнехту показалось, что он понял все. Но когда он кинул последний, полный надежды, ожидания и тоски взгляд на Соню, сомнения охватили его вновь.

Свобода? Эти глупые толки об амнистии? В яростном ожесточении Либкнехт решил, что получить ее из рук негодяев не желает. Слишком большая цена заплачена, чтобы так пошло, как барское благодеяние, вырвать свободу из рук мошенников.

За минуту перед тем он ясно ощутил, как выходит за ограду тюрьмы и погружается с первых минут в бурлящую жизнь. И тут возникло препятствие, над которым он был не властен: вся гордость и все презрение поднялись в нем.

Так неужто же оставаться здесь?! Ждать, пока восставший народ освободит его сам?

Но не обязан ли он, не теряя ни дня, впрячься в тяжелую колесницу истории, раз колесница сдвинулась с места?

Либкнехт возвращался по каменным гулким ступеням. Впереди и сзади шли надзиратели, в точности повторяя его шаги.

XXIII

Забастовки вспыхивали повсюду. Колонны бастующих заполняли улицы, распевая «Марсельезу» и «Интернационал».

Полиция была наготове и, прячась в переулках, ждала команды: рассеивать ли демонстрантов силой или пропускать, оцепив те места, куда доступ особенно нежелателен.

В середине сентября демонстранты, смяв заграждения, хлынули к зданию советского посольства. Полиция пустила в ход все средства, вплоть до оружия.

Красный флаг, развевавшийся над посольством, манил берлинцев. Казалось, он колышется слабее или энергичнее в зависимости от того, что происходит вблизи. Молчаливое здание словно бы ждало часа, когда его окна и двери раскроются навстречу революционной толпе.

Войдя в состав имперского кабинета, Шейдеман сообразил, что держать в тюрьме политических заключенных социал-демократы не вправе, а то их престиж упадет еще ниже в глазах рабочих.

В первые дни Шейдеман встречался с канцлером особенно часто. Принц Баденский уверял, что намерения его очень во многом сходны с тем, что предлагают социал-демократы; если что и отличает их, то скорее соображения тактики, чем программы.

– Так же, как и вы, я хотел бы видеть Германию демократической, свободной и процветающей, – повторял принц.

И вот Шейдеман сказал ему, что один шаг кабинета сейчас настоятельно необходим.

– Какой, подскажите? Ведь кое-что мы уже сделали.

– Нужна амнистия, ваше высочество.

– Но мы кое-кого освободили уже, например депутата Дитмана.

– Надо освободить Либкнехта.

– Вот как? – удивился канцлер. – А мне казалось, что вы… то есть ваша партия имела с ним достаточно хлопот.

– Имя Либкнехта стало знаменем толпы. Надо выбить это оружие из их рук. На свободе он будет менее опасен, чем теперь.

– А деятельность его разве не кажется вам вредной?

– Если он совершит антигосударственный акт, его можно будет опять водворить в тюрьму.

– Ну что же, резонно… В ближайшие дни доложу его величеству. Беда в том, что его величество не выносит даже имени Либкнехта.

– Даже если это и так, медлить нельзя.

– Да, да, доложу… И вообще, благодарю вас за помощь – она особенно ценна для меня в эти первые дни.

Но тут непредвиденное обстоятельство чуть было не подорвало положения нового канцлера. Одна из бернских газет предала гласности письмо, посланное им еще в начале года принцу Гогенлоэ, двоюродному его брату. Нынешний канцлер отозвался в нем о демократии и парламенте крайне пренебрежительно, а так называемую резолюцию о мире назвал «гнусным продуктом страха и берлинского безделья».

На фоне обещаний, которые раздавал канцлер немцам, это прозвучало зловеще. Цензура запретила публикацию письма, но за границей оно получило широкую известность.

Социал-демократы всполошились. Шейдеман и Бауэр заготовили даже, на всякий случай, заявления об отставке.

Но Шейдеман сначала добился разговора с канцлером.

– Вы, ваше высочество, видели, надо думать, этот материал?

– Видел, господин Шейдеман, разумеется.

– В том, что напечатано, есть ли крупица правды?

Принц задумался.

– Да, письмо подлинное, но самой его публикации придан характер грубо тенденциозный. Сознаюсь вам, по своей натуре я скорее философ; страсти политической жизни меня не влекут. Находясь в состоянии отрешенности от всего социального, я позволил себе высказать, делясь раздумьями, некоторые идеи. К обстановке, которую переживает страна сейчас, они отношения не имеют.

– Стало быть, и наших задач это не касается?

Он почувствовал облегчение. Уход его и Бауэра был бы весьма нежелателен и привел бы к падению кабинета. А смена канцлера в такой момент выглядела бы скандальной. Да и вовсе не хотелось Шейдеману расставаться с министерским постом, который он получил так недавно.

Этот прискорбный, чуть не ставший роковым для Макса Баденского, инцидент удалось в конце концов приглушить.

Либкнехта тем не менее из заточения необходимо было выпустить. В тюрьме он представлял для них угрозу гораздо большую, чем на свободе. Да и само его освобождение можно было бы потом демагогически приписать усилиям социал-демократов.

XXIV

Друзья, единомышленники, даже незнакомые люди навещали Софью Либкнехт в эти дни особенно часто. Ее уверяли, что ждать остается недолго – возвращение мужа вопрос дней. То, что он до сих пор в крепости, похоже на вызов.

– Пока Карл не окажется здесь, ни во что не поверю! – твердила Соня. – Эти господа способны на все!

– Им приходится делать хорошую мину при плохой игре… Ну, только бы выпустили.

Семья жила в крайнем нервном ожидании. На каждый звонок кидались к дверям: а вдруг на пороге Карл?..

Скупо доходившие до Либкнехта сведения очень его волновали. Распорядок тюремной жизни, строго соблюдавшийся до сих пор, был окончательно сломан. Либкнехт не находил себе места. Склеивание бумажных картузов нисколько не отвлекало больше. Он проводил нелегкие дни.

В печать уже просочился слух о его болезни. Даже газеты умеренного направления писали, что Либкнехт должен быть освобожден. Хороша демократия, если избранник народа томится в тюрьме!

Начальник крепости Люкау, будучи, как ему казалось, человеком справедливым, держался со знаменитым своим заключенным подчеркнуто корректно. Либкнехт, если ему назначено вознестись на вершину власти, вспомни когда-нибудь, что тут к нему относились терпимо. Уж он-то, начальник, знал, что демонстранты во всю глотку кричат: «Долой кровавого Вильгельма! Да здравствует Карл Либкнехт, президент свободной Германии!»

Может, узнику его в самом деле назначено стать президентом? В стране, где основы порядка рухнули, воз можно все.

Перед кем следует предусмотрительно снимать шляпу, начальник еще не знал, но не удивился бы, если бы этим человеком оказался нынешний узник Люкау.

– Ну как, заключенный? Жалоб нет?

– Очень холодно в камере, просто невмоготу стало в последнее время.

– У меня в кабинете холодно тоже… А других пожеланий нет?

– Прошу свидания с женой.

– Но прошло совсем мало времени… Хорошо, может, удастся кое-что для вас сделать. Пускай обратится ко мне с ходатайством. Напишите ей, я разрешаю.

Он, искушенный тюремщик, понимал, что в такое время надо быть гибче. Авось и новые власти вспомпят о нем: тюрьмы нужны при любом режиме.

Спустя три дня после этого разговора утром, когда десятичасовой скорый поезд прошел через Люкау, к начальнику в кабинет буквально ворвалась жена заключенного, Софья Либкнехт.

– В чем дело, сударыня? У меня неприемный час!

– Дело не терпит отлагательства: мой муж должен быть немедленно освобожден!

Смятый этим внезапным натиском, он встал с места.

– У меня нет никаких указаний.

– Какие там указания! – решительно возразила она. – Еще скажите спасибо, что не громят вашу крепость. Если узнают, что Либкнехта продолжают держать под замком, камня на камне здесь не оставят.

– Я повторяю, сударыня: у меня указаний не было.

– Тогда свяжитесь с Берлином: распоряжение имперского кабинета. Не теряйте времени, господин начальник.

Обычно робкая, она на этот раз вела себя почти вызывающе. В другое время начальник живо поставил бы ее на место. Но, человек опытный, привыкший к наблюдениям над людьми подневольными, он понял, что такое ее состояние должно иметь под собой почву.

– Хорошо, позвоню в Берлин. Прошу вас покинуть кабинет, я не могу вести разговор при посторонних.

Софья Либкнехт вышла. Ей было нестерпимо жарко, она обмахивалась рукой, хотя на самом деле тут было прохладно. Сев в клеенчатое кресло, она через минуту вскочила. Секретарь канцелярии посмотрел с недоумением, но поскольку она проникла сюда…

На стене висели портреты кайзера и Гинденбурга. Она скользнула по ним невидящим взглядом. А бедный Карл мечется в своей камере, не подозревая, что час освобождения наступил! Боже, сколько он вынес и какую стойкость проявил!

Мысли ее перескакивали с одного на другое, а сердце было полно томительной преданности и горячей любви.

Она не выдержала и приоткрыла дверь. Начальник тюрьмы разговаривал по телефону. При виде Софьи Либкнехт он, с полным вниманием к тому, что говорили на Другом конце провода, рассеянно кивнул. Наверно, благоприятно для нее, а то бы взглянул по-другому. Она сама прикрыла дверь, сказав себе, что ждать остается недолго, и села снова.

Секретарь произнес с оттенком сочувствия:

– Потерпите, сударыня, вскорости все выяснится.

Только тут она вспомнила, что внизу стоит и, не меньше ее волнуясь, ожидает Гельми. Как же можно было забыть!

Она сбежала по каменным ступеням и торопливо бросила:

– Этих бонз нельзя оставить ни на минуту! Отойдешь хоть на шаг, они еще что-нибудь придумают! – И опять кинулась вверх по крутым ступеням.

– Господин начальник выглянул и был удивлен, что вас нет, – сообщил ей секретарь.

– Да? Ну так я войду к нему сама.

– Нельзя же так, я могу из-за вас получить взыскание!

Наконец, справившись у начальника, он пропустил ее.

– Действительно вести для вашего мужа радостные, – сообщил начальник, – и я искренне поздравляю вас. Но как же нам быть? У нас при выписке заготовляют документы накануне.

– Ну и оставьте себе, вышлете позже! Его надо освободить без задержки, разве вы сами не понимаете?!

Два года тюрьму посещала скорбная угнетенная женщина, а тут перед ним стояла такая настойчивая и энергичная.

– Так идемте, что же… Вы одна или с делегацией?

– Сын ждет внизу.

– Почему же вы сюда его не привели?!

– Мы не слишком избалованы вашей предупредительностью, господин начальник.

– Но это несправедливо! Я делал для вас все, что мог!

Софья Либкнехт и Гельми последовали за ним и надзирателями. Прошли длинным угрюмым двором. Около какой-то массивной, обитой железным листом двери остановились.

– Вооружитесь терпением, сударыня: тут и сборы вещей, и еще кое-какие формальности. Он придет к вам сюда.

– Не надо вещей, пускай выйдет так!

На Гельми смотреть было почти невозможно, такое невыносимо страдальческое ожидание было у него на лице. Унижения в школе, преследования учителей – все кончится в ту минуту, когда отец появится на пороге.

Им прежде всего бросилась в глаза, когда они увидели Карла, страшная бледность лица. Что-то больно кольнуло Софью Либкнехт, точно вместе с избавлением на нее надвинулась тень неотвратимой беды.

Оба кинулись к нему. Начальник и надзиратели отвернулись, ведь все людское было им тоже доступно.

Выпустив из объятий Соню, Либкнехт пылко привлек к себе сына. Вглядываясь в него, он произнес:

– Почему такой бледный? Я был уверен, что ты держишься молодцом.

– Нет, нет, он вел себя прекрасно! – сказала Соня.

Начальник вынул часы из кармана:

– До поезда есть еще время закончить формальности. Я прикажу, чтобы вас доставили на вокзал в коляске.

– Нет, – решительно сказал Либкнехт. – Мы пойдем пешком, так будет лучше.

И они двинулись к конторе. Возле одной из дверей им встретился сапожный бригадир Шульц.

– Прощай, Шульц, – крикнул Либкнехт. – Спасибо за науку!

С выражением официальной строгости и почтения тот приподнял руку, приветствуя своего бывшего подмастерья.

XXV

Весть о том, что Либкнехт прибудет сегодня в Берлин, облетела столицу. Спартаковцы сделали все, чтобы она дошла до рабочих, которые еще три дня назад с флагами и транспарантами шествовали по улицам, требуя для него свободы.

И опять рабочие сошлись у заводских ворот; с теми же флагами, но с новыми, только сегодня изготовленными транспарантами стали строиться в колонны.

К Ангальтскому вокзалу колонны двинулись со всех направлений. Чем ближе, тем теснее становилось на улицах. Наряды полиции встречались все чаще. Они тоже торопились к вокзалу, но боковыми улицами. Они стремились опередить демонстрантов и оцепить вокзальное здание.

Площадь перед вокзалом была уже заполнена демонстрантами, а новые делегации прибывали и прибывали. Они останавливались на прилегающих улицах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю