Текст книги "Современная японская новелла 1945–1978"
Автор книги: Осаму Дадзай
Соавторы: Кэндзабуро Оэ,Ясуси Иноуэ,Савако Ариёси,Дзюн Исикава,Масудзи Ибусэ,Сётаро Ясуока,Морио Кита,Ёсио Мори,Харуо Умэдзаки,Такэси Кайко
Жанры:
Новелла
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 46 страниц)
А с тех пор как несколько лет назад они переехали в многоэтажный кооперативный дом в юго-западном предместье Токио, у матери стало плохо с ногами. К тому же в переполненном транспорте ее сразу же начинало мутить, так что сейчас уже не могло быть и речи о посещении каких-то святынь. Для матери в ее нынешнем состоянии все счеты с божественным ограничивались тем, что каждое утро она ставила ароматические палочки да меняла воду на маленьком алтаре Будды, украшавшем комод в ее комнате. Но дважды повторенное признание матери, которое Исаку услышал в тот вечер из уст жены, глубоко запало ему в душу.
В особенности неожиданными были слова: «Только перед его женой я грешна». Тем больше был произведенный ими эффект.
Как бы то ни было, ему хотелось выяснить, с каких пор мать стала считать себя виноватой. В каком смысле истолковывала она такое сложное понятие, как «грех»? Скорее всего под словом «грех» мать подразумевала то, что она увела мужчину из семьи, от законной жены и детей. Но, в сущности, применимо ли здесь слово «увела»? Молоденькая девятнадцатилетняя певичка несколько раз на вечеринках попалась на глаза мужчине, потом ее имя появилось в храмовом регистре, она обзавелась домом – только и всего. Однако это вовсе не означало, что мужчина из-за нее разрушил свою семью. Жена его по-прежнему оставалась женой заведующего районной, поселковой, а потом и городской больницей. Единственный его законный сын наверняка в глазах окружающих оставался сынком городской знаменитости. Между тем соперница принуждена была все время оставаться в тени, скрываться от людей, – разве не лишилась она на всю жизнь свободы и света? А ее дети – разве не остались в их душах неизгладимые следы от ран, нанесенных враждебностью, оскорблениями и унижениями со стороны сверстников? Так кто же был виновным и кто – потерпевшим?
– Да, но… – Исаку попытался взглянуть на вещи с другой точки зрения.
Если мать и употребила слово «грех» в том смысле, что она обездолила другую женщину, не означает ли это, что где-то в глубинах ее подсознания зародилось ощущение греховности потайной мысли: в «любовном споре», в соперничестве между двумя женщинами, оспаривавшими права на мужчину, она вышли победительницей?!
– Ну и ну!
Под наплывом столь странных и произвольных домыслов губы Исаку невольно скривились в улыбку. Выходит, мать, эта восьмидесятипятилетняя старуха, на самом закате дней своих чувствует ответственность за то, что одержала победу над соперницей, и более того – стыдится втайне своего «греха», опасаясь возмездия. Да, смех сквозь слезы. Вот уж, право, комедия.
Но к каким бы умозаключениям ни приходил Исаку, непреложным фактом оставались лишь слова самой матери: «Грешна я только перед его женой». К тому же на пороге смерти мысль об этом «грехе» преследовала мать как воспоминание о самом тяжком проступке на всем ее жизненном пути. Сколько ни убеждал он мать, изображая полнейшую уверенность, что того света в действительности не существует, и значит, нет ни ада, ни рая, – как видно, все было напрасно. Мать потеряла двоих детей, умерших совсем молодыми (один из них в двухлетнем возрасте был взят приемышем в другую семью). И надо же было случиться, чтобы перед смертью каждого мать совершенно ясно увидела обоих во сне, так что с тех пор она твердо уверовала в существование души. Для нее загробный мир был реальностью, а стало быть, реальностью были также и рай, и ад.
Да ведь и ему, Исаку, тоже уже за шестьдесят, и смерть для него, конечно, стала уже понятием не столь отвлеченным. В самом деле, за последнее время он потерял одного за другим троих друзей студенческих лет. Всякий раз, когда в крематории ему приходилось наблюдать, как из печи запросто вынимают на раскаленной железной плите гротескную кучку костей и пепла, он старался внушить себе, что это и есть смерть, но проходило несколько дней, и друзья вставали перед его мысленным взором такими, какими были при жизни. С недавних пор его бессознательно влекла идея смерти как некоего «перерождения», а не исчезновения в вечном мраке. Так что разница между матерью, упорно верившей в существование того света, и самим Исаку, пожалуй, была не столь велика.
Тем не менее сейчас проблема была именно в матери. Если в пораженный старческим маразмом мозг матери, которая большую часть дня проводила в постели, въелась, словно плотно приставшая копоть, мысль о «грехе» перед другой женщиной, – то разве не обязан сын этот грех замолить?
«Но способен ли я вообще замолить его? – усомнился Исаку. До сих пор „Преступление и наказание“ было для него не более, чем названием зарубежного романа. При чтении книги он отбрасывал труднодоступную основную проблему, преисполнившись сочувствия к главной героине, несчастной святой проститутке. Но та же несчастная святая проститутка говорила, обращаясь к нищему студенту-убийце: „Поди сейчас, сию же минуту, стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему свету, на все четыре стороны, и скажи всем вслух: „Я убил!““»[48]
Такой был прекрасный эпизод в «Преступлении и наказании». Поистине, захватывающая и трогательная сцена. Исаку, в ту пору юный студент, проливал над нею слезы. Но все же то была повесть из жизни далекой России.
А каково будет, если он, теперешний Исаку, скажет матери: «Матушка, поезжай на кладбище Тама, стань перед могилой его жены, сложи руки для молитвы и покайся в совершенном тобою грехе. Тогда, матушка, ты наверняка попадешь в рай».
Исаку невольно рассмеялся. Больше ничего и не оставалось делать – только смеяться. Он решил не тревожить мать.
Однажды мать снова упала. У нее закружилась голова в тот момент, когда она выходила из ванной. Никаких наружных повреждений, к счастью, не было видно, но, должно быть, она при падении вывихнула бедро, так что слегла в постель и не могла передвигаться. У нее стал быстро убывать аппетит.
– Сегодня, когда я обтирала матушку теплой водой, приподняла ее и просто диву далась, до чего же тельце у нее легонькое, как у младенца! – сказала Исаку жена в тот день, когда он возвратился из поездки. – До того, бедняжка, исхудала, что весит сейчас не больше десяти кан.
– Как думаешь, выдержит она?
– Что?
– Да вот это все…
– Ничего, обойдется. Вообще-то здоровье у нее крепкое.
В тот вечер Исаку неожиданно пришло в голову: а не навестить ли Харухико?
* * *
Дом, в котором обитали Харухико с женой, находился в районе Дэнъэн-тёфу. Тэйдзи Китахара, с которым Исаку встретился при посещении храма Итинэн-дзи, объяснил ему, как найти дом Харухико.
– Место службы Харухико здесь тоже указано, но он в таких летах, что сейчас скорее всего уже ушел со службы, – заметил Китахара, перелистывая потрепанную, замусоленную адресную книжку.
– Да, он ведь кик раз на пять лет старше меня – значит, ему сейчас должно быть шестьдесят девять, – подтвердил Исаку.
– А, ну, тогда он точно уже не служит, – усмехнулся Китахара. – Завидую!
Исаку хотелось бы, подгадав время, когда Харухико выходит из своей конторы, встретиться с ним и посидеть в каком-нибудь заведении, где можно выпить сакэ. Но, как сказал Китахара, человек в шестьдесят девять лег скорее всего уже не работает. Делать было нечего, и он решился позвонить Харухико домой, в Дэнъэн-тёфу.
– О, Исаку-сан? Вот неожиданность! – прозвучал в трубке голос Кэйко, жены Харухико. О том, что ее зовут именно Кэйко, сообщила Исаку мать. Голос в трубке звучал удивленно, но настороженности в нем не чувствовалось. На слова Исаку, что-де он хотел бы как-нибудь в ближайшее время к ним зайти, Кэйко ответила, что муж все еще служит в фирме и потому лучше всего назначить визит на воскресенье, на вторую половину дня.
В условленный день Исаку вышел из дому, наказав жене не говорить матери, что он отправился к Харухико.
Дом Харухико располагался в тихом квартале особняков, изобилующем высокими заборами и раскидистыми деревьями. Это было одноэтажное здание европейского типа, очень небольшое и слегка обветшалое, похожее на жилище какого-нибудь престарелого пастора. У входной двери вился плющ, живая изгородь пестрела разноцветными розами.
– Давненько не виделись.
– Давненько.
Они приветствовали друг друга точно так же, как и двадцать два года тому назад.
– Мы ведь с вами встречаемся второй раз, Исаку-сан, – начала разговор Кэйко.
– А мне казалось, что я впервые…
– Нет-нет, мы с вами уже однажды виделись. Помните, когда ваш батюшка лежал в больнице при Институте рака в Отару, вы приходили как-то его навестить?
– Да, единственный раз…
– Тогда вы и могли видеть нас с мамой в палате. Но вы ни на меня, ни на кого вообще внимания не обратили и сразу же бросились к кабинету, где вашему батюшке делали облучение кобальтом.
Благодаря присущей Кэйко манере разговора, сдобренной юмором, напряженная атмосфера в комнате разрядилась. Все трое непринужденно расселись по креслам. Харухико сильно сдал. Его шевелюра, когда-то густая, сейчас поредела, спереди надо лбом образовалась большая залысина, да и цвет волос заметно поблек. Черты налитого кровью лица и внушительные жировые отложения на животе и бедрах были прежними, но во всем его теле уже не чувствовалось былой жизненной силы и энергии. Конечно, постарел не только Харухико. И у самого Исаку голова была уже пепельного цвета, как размытая тушь старинной каллиграфической надписи. Лицо похудело, осунулось, да и весь он как-то высох. Только непокорно вздернутые густые, пышные брови роднили сводных братьев. Это были брови их отца.
– Как ваши глаза? – прежде всего осведомился Исаку. Из телефонного разговора с Кэйко он узнал, что у Харухико плохо с глазами.
– А, да, спасибо… У меня ведь старческая катаракта, так что остается только смириться со своей участью. Сейчас, например, пока еще светло, я особых затруднений не ощущаю, но когда наступает вечер – тут уж спотыкаюсь на каждом шагу. Особенно часто мне не везет, когда приходится подниматься или спускаться по вокзальной лестнице.
– А где вы работаете?
– Один крупный банк в ознаменование своего восьмидесятилетнего юбилея построил в районе Тама весьма изрядного масштаба химико-технологический научно-исследовательский институт. Я просто контролирую работу молодых ученых института. Ну, а вы, все пишете?
– Да, в общем, тем и живу.
– Мы-то с женой в литературе оба ничего не смыслим…
– Тем лучше для меня! – рассмеялся Исаку.
– Знаете, – продолжал он, – на днях я ездил в провинцию, в Яманаси, навещал могилу отца…
– Вот как? Мне, право…
– Могила там, должно быть, в ужасном состоянии, – вставила Кэйко.
В своем ответе Исаку несколько исказил действительность:
– Вовсе нет, настоятель храма Итинэн-дзи как будто бы усердный служитель божий. Его стараниями кладбище сейчас выглядит очень красиво. По рекомендации настоятеля я познакомился с господином Тэйдзи Китахарой из соседнего поселка.
– Ага, ну, тогда вы от него наверняка выслушали немало гадостей по нашему адресу, – снова подала голос Кэйко. Судя по всему, она была не в меру словоохотлива. – У нас ведь в провинции репутация скверная. Ни муж, ни его покойный отец не взяли себе невест из деревни – оба, и отец, и сын, то есть главы семейства в двух поколениях, женились на девушках из Токио, а в провинции совсем и не показывались. Вот у вашего покойного отца, между прочим, когда он учился в университете, была официально с ним помолвленная невеста, дочка одного богача из родни. В деревне ведь часто устраивают браки между кровными родственниками, чтобы не отдавать семейное имущество в руки посторонних. Особенно в Косю – там все такие скряги! – бесцеремонно выложила Кэйко.
Все сведения об этой даме, которыми располагал Исаку, были почерпнуты целиком и полностью из рассказов матери, а та, в свою очередь, вероятно, позаимствовала их у отца. Согласно упомянутым сведениям, Кэйко была того же года рождения, что и Харухико, хотя с виду она отнюдь не походила на шестидесятидевятилетнюю старуху. Правда, бросалась в глаза пышная белизна ее прически, но сами волосы были еще густые и к тому же уложены с большим вкусом. Комплекции она была миниатюрной, а гладкая, блестящая кожа свидетельствовала о прекрасном обмене веществ. Голос тоже звучал молодо, слова она выговаривала отчетливо и, главное, за словом в карман не лезла. Исаку ожидал встретить женщину, производящую отталкивающее впечатление своей заносчивостью, но теперь, воочию увидев Кэйко, он как будто бы мог спокойно вести беседу с Харухико.
– Я посетил вас сегодня в связи с тем, что мне удалось раздобыть вот это…
Исаку достал из портфеля слегка потрепанную старую книгу. Страницы в конце книги с оторванным переплетом были подклеены виниловой пленкой. Цвета обложки и самих страниц с текстом сильно поблекли, а шнурки переплета заметно провисли. Книга, объемом в триста двадцать страниц, формата девятнадцать на тринадцать сантиметров, была выпущена в августе 1928 года.
– Это книга Сёдзабуро Исидзавы «Специалисты-медики», мемуары за двадцать лет медицинской практики. Кстати, вы не припоминаете такого имени, Сёдзабуро Исидзава?
– Хм… – Посидев некоторое время с закрытыми глазами, Харухико отрицательно покачал головой. – Не припомню.
– Он был заместителем отца, когда тот заведовал городской больницей в М. Тут, в книге, подробно рассказано об отце в период его заведования городской больницей, – правда, в большей части записей центральной фигурой повествования является все же сам автор. Это, впрочем, совершенно естественно. Я вот думаю, если бы отец оставил подобные мемуары… Мне кажется, у отца должно было быть множество дневников.
– Ну да, правильно! – снова вмешалась в разговор Кэйко. – Знаете, когда ваш батюшка скончался и заведование больницей перешло к господину Симамото, мы живо распорядились всей отцовской библиотекой, кроме разве что медицинских книг и журналов. Конечно, сначала с матушкой посоветовались… Но что касается дневников, тут вопрос особый. Дело в том, что один врач из Хакодатэ, с которым отец был в близких отношениях, прислал нам письмо, и в письме том было сказано: «В будущем я собираюсь писать биографию Ёсиюки Такаминэ, так что сохраните, пожалуйста, дневники». Потому мы только дневники и сберегли, собрали их все и отослали сюда, и Дэнъэн-тёфу. Уложили их тогда в четыре большущих коробки из-под чая… Но в конце концов во время войны пришлось нам все отцовские дневники сжечь здесь, в саду.
Дело было в последнюю декаду мая 1945 года, когда война уже близилась к концу. Тогда даже на этот тихий район особняков упало несколько десятков неприятельских зажигательных бомб, и большой участок неподалеку выгорел дотла. Только обрывки бумаги еще долго продолжали тлеть и по ночам, бывало, вдруг вспыхивали ярким пламенем. Поскольку считалось, что огонь может навести на цель вражеские самолеты, староста пятидворки издал строгое постановление: «Просьба добровольно сжечь без остатка все имеющиеся в домах бумаги». Ну вот они, по дурацкой своей добросовестности, вынесли в сад бумаги, в том числе и дневники отца, которые так бережно хранили, и все сожгли.
– Как подумаю теперь, так понимаю, что воистину глупость мы сотворили, – продолжала Кэйко. – Но все-таки, когда мы эти дневники несли сжигать, я одним глазком в них заглянула. Только в то место, где речь шла о дне нашей свадьбы. Там было написано вот что: «Сегодня Харухико и Кэйко сыграли свадьбу. Слезы счастья подступают к горлу». Я так обрадовалась! Потом еще немножко полистала. Там были куски текста, написанные по-немецки. Надеюсь, не ругательства в мой адрес! Но мы с матушкой весь этот дневник сожгли, а что до мужа, то он и не прикасался. Ведь так? – обратилась Кэйко к мужу.
– Э-э, знаете ли, меня чужие дневники и все такое в этом роде совершенно не интересует, – ответил Харухико, повернувшись к Исаку. – Я ведь, в отличие от вас, отношусь к категории людей, которых абсолютно не занимает проблема тайников человеческой души. Голова у меня работает совсем не в том направлении. И в силу такого своего скверного устройства я иногда задумываюсь о странных вещах. Вот, например, недавно я был в Америке. Останавливался там в нью-йоркском отеле «Уолдорф-Астория». Вы, может быть, знаете тот район – это, можно сказать, самый центр Нью-Йорка. Вплотную друг к другу стоят небоскребы – подлинное воплощение блеска и роскоши современной цивилизации. Однако, если поглядеть на молодежь, которая разгуливает по улицам этого квартала, все они напоминали мне нищих. Потягивают колу из бутылок, жуют гамбургеры, сбиваются в кучи и шляются компаниями по тротуарам. Когда вглядишься в лица, просто дрожь пробирает – до того у них бесцветные, пустые глаза. Бутылки из-под колы и бумажные пакеты от гамбургеров бросают прямо под ноги, так что улицы ужасно грязные, можно сказать, завалены мусором. Стоит подуть ветерку, как весь бумажный сор и клочья рванья взлетают в воздух, кружатся и норовят прилипнуть к лицу. Так вот, возникает вопрос, что же такое в целом «цивилизация»? Почему в городе, сконцентрировавшем весь блеск современной цивилизации, молодежь ходит с такими опустошенными лицами? Человечество, обреченное на смерть, гонится за «цивилизацией», и это наводит меня на мысль: «Чем же все кончится?» Я ведь говорил, если помните, что работаю в Химико-технологическом научно-исследовательском институте – приходится поневоле все больше задумываться о подобных вещах. Впрочем, я-то задумываюсь только слегка, а на то, чтобы поглубже во всем разобраться, способностей моих не хватает. И все же, вероятно, есть какое-то забавное противоречие в том, что я, несмотря на свою привычку не интересоваться духовным миром человека, проявляю заинтересованность, пусть и поверхностную, в том, куда ведет цивилизация, и что будет с человечеством.
– Не вижу никакого противоречия. Пользуясь вашей лексикой, разница здесь только в объекте рассмотрения. Вот вы только что сказали, что совершенно не интересуетесь духовным миром человека, – продолжил свою мысль Исаку, – но это не помешало вам после смерти отца опубликовать в газете некролог, поистине замечательный некролог, в который вложен не только интеллект, но и подлинное чувство.
– Ах, вот вы о чем!.. – поразился Харухико.
– Дело в том, что эту заметку, которую мне удалось прочесть, мать вырезала из городской газеты в М. и спрятала под фотографией отца. Вчера жена хотела протереть стекло в рамке, где хранилась фотография, – тут неожиданно и выпала вырезка. Отец скончался десятого июня 1937 года, так что я, выходит, впервые читал некролог тридцать восемь лет назад. В газете после «шапки» в четыре строки шрифтом раза в два помельче была набрана следующая статья. Вот она:
«По характеру работы ему приходилось часто иметь дело с рентгеновскими лучами, что в результате многолетнего будирования привело к возникновению раковой опухоли на правой кисти. Затем, распространяясь по лимфатическим железам, опухоль поразила всю правую руку вплоть до подмышки, и в конце концов наступил летальный исход.
Покойный окончил медицинский факультет Токийского университета в 1905 г. и, пройдя ассистентскую практику, в 1908 г. переехал в городок М. на Хоккайдо, где занял пост заведующего городской (в то время еще поселковой) больницей. Оставив эту должность в 1923 г., он в том же городке вплоть до сегодняшнего дня содержал частную клинику. С начала и до конца своей практики, на протяжении тридцати лет, он оставался верным служителем врачебного искусства. С течением лет, по мере того, как в нем возрастало сознание своего гражданского долга, и благодаря тому, что сознание долга переросло в глубокую убежденность, он твердо уверовал, что именно в этом заложен смысл его существования. Он отказался от соблазна заняться научной работой, временами, должно быть, встававшего перед ним, от стремления к большим городам, где можно было бы найти достойное применение своим способностям. Не добивался он и ученой степени, придя к убеждению, что нужен людям здесь, на своем месте.
Хотя даже постороннему ясно, что собственноручно обследовать чуть ли не по двести пациентов в день – тяжкий труд, тем не менее вечерами, которые, казалось бы, следовало оставить для отдыха, он просиживал до глубокой ночи в своем кабинете, не расставаясь с книгами и усердно продолжая занятия. Он, можно сказать, взял мерилом суровую, взыскательную добродетель и с болезненной щепетильностью не позволял себе ни минуты праздности и лени, что в глазах семьи было, пожалуй, даже огорчительным фактом.
Мы, члены его семьи, всей душой уповаем, что неустанное стремление покойного к духовному совершенствованию, не покидавшее его до смертного часа, принесло определенные плоды в соответствии с его планами и замыслами и что жизнь его тем самым оказалась исполненной высшего смысла.
До конца дней своих он дружен был с книгами, и его интересы охватывали самые разнообразные отрасли – от естествознания до общественных наук и литературы. Юношеская свежесть мышления и страстное стремление к поиску истины он сохранил до преклонных лет, но эта сторона его жизни была известна только ближайшему его окружению. В последние годы жизни на его рабочем столе скопилось особенно много книг по проблемам электроники, это свидетельствует о том, что где-то в глубинах подсознания он искал религиозного решения проблемы бытия. Однако у меня создалось впечатление, что здесь все же отразились причуды возраста.
О себе покойный рассказывал чрезвычайно мало; к тому же, будучи с самого начала студенческой жизни оторван от отцовского крова, я почти ничего не знаю о его дружеских связях. Понимая, что есть, вероятно, немало людей, мне неведомых, но разделявших с покойным житейские радости и печали в дни его юности, – людей, которым, наверное, есть, что вспомнить о безвременно ушедшем, – я все же осмеливаюсь в такой скромной форме опубликовать этот некролог.
Согласно воле покойного, мы не устраиваем официальной панихиды. Я убежден, что покойный, который был человеком в высшей степени скромным, куда больше, нежели воскуриванию благовоний на панихиде, радовался бы тому, что в его доме сохранили нетленными воспоминания о его душе.
Сознавая свою вину в том, что поступаем наперекор вашему искреннему желанию, мы просим тем не менее воздержаться от разного рода пожертвований и приношения цветов».
– Вот как, значит, ваша матушка хранила этот некролог? – удивилась Кэйко.
Когда Ёсиюки Такаминэ скончался, на похороны проходившие только в присутствии членов семьи и нескольких представителей персонала больницы, его тайной сожительнице, матери Исаку, доступ был, конечно, закрыт. Дети же в день похорон все были в Токио.
– Знаете, – заметила Кэйко, – я вам могу кое-что порассказать. Ведь о вашем семействе я много наслышана от покойного вашего батюшки. Отец-то всех вас, видно, очень любил…
Благодаря своей изумительной памяти Кэйко без труда один за другим приводила «случаи из жизни». Она искусно воспроизводила тончайшие оттенки словоупотребления, малейшие жесты, к которым прибегал отец в то или иное время. Казалось, память этой женщины острее всего запечатлевала именно такие мелкие детали. Наконец молча слушавший ее повествование Харухико впервые, и с большой натугой, вставил реплику. Вообще Харухико, судя по всему, был из породы молчальников. За все время рассказа Кэйко он не проронил ни единого слова и сидел не шевелясь, сосредоточенно устремив взор в одну точку на газоне в саду.
– Эге, – сказал он, – а ведь я все эти истории первый раз слышу.
– Еще бы! Само собой разумеется! Да разве ж могли отец или я говорить с тобой об их семействе?! – шумно отчитала Кэйко мужа.
Харухико, не выказав никаких эмоций, снова отвернулся к газону в саду. Кэйко продолжала, обратившись к Исаку:
– Конечно, очень бестактно с моей стороны задавать такой вопрос, но что вы, Исаку-сан, думаете о покойном отце?
Что ни говори, но, как признала сама Кэйко, вопрос ее и впрямь был «бестактностью» по отношению к Исаку. Тем не менее ему легко было дать ответ этой общительной моложавой старушке. Он не стал отвечать на вопрос прямо, заговорив вначале о другом.
– Речь пойдет о том времени, когда мы были детьми. Когда отец навещал нас, по всему дому распространялся резкий запах креозола. Мы называли это «больничным запахом»… Как только он появлялся, мать брала кипу старых газет, которые она специально сохраняла, и поднималась с ними на второй этаж. Часа через два, когда отец уходил, мать, все с той же кипой в руках, спускалась вниз, и все газеты были сплошь покрыты рукописными иероглифами – следами каллиграфических упражнений отца. Мы испытывали какое-то странное чувство… Отец был человеком непьющим, а мать – женщиной, не способной на сложную, содержательную беседу, и вот отцу, хотя он с таким трудом вырывался к нам, в конечном счете оставалось только упражняться в каллиграфии. И все же, если вспоминать отношения между родителями, ярче всего врезался мне в память образ матери, которая после ухода отца спускается со второго этажа с кипой старых газет, испещренных черными мазками туши.
– Да, любопытно… – неожиданно изрек Харухико. – Для отца те часы, когда он мог отправиться к вам и, получив от вашей матушки тушь, поупражняться в каллиграфии, были, должно быть, истинным временем отдохновения. Моя мать, я полагаю, была такой женщиной, которая не давала отцу времени расслабиться. Насколько я могу судить как сын, она была женщиной с самой заурядной натурой и, как всякая заурядная женщина, наверняка ревновала мужа. Ну, а что касается меня, то я ведь был единственным ее ребенком и потому, само собой, всегда принимал сторону матери.
– Я думаю, это естественно. По правде говоря, я тоже всегда был на стороне своей матери…
– Такая, видно, у вас судьба, – вдруг громко сказала Кэйко. – Кому что на роду написано. То, что так сложились дела в обеих семьях, Такаминэ и Симура, – это все судьба!
– Пожалуй, слово «судьба» здесь подходит… – тихо проговорил Харухико. – Вот ведь, как подумаешь, что судьба, – и сердце успокоится. И в Священном писании, и в буддийских сутрах, везде ведь написано об одном – как успокоить, умиротворить человеческую душу, верно?..
– Мне тоже вообще не слишком нравится слово «судьба», но когда употребляешь его, и впрямь действует почему-то успокоительно.
– Вот-вот! – вставила Кэйко. – Уж каких только неприятностей с нами не приключалось, – а как подумаю, что на роду было мне написано стать его женой, так сразу, бывало, и успокоюсь.
«Что-то чересчур она успокоилась», – подумал Исаку.
– Исаку-сан, а вы любите музыку? – снова неожиданно спросила Кэйко.
На это Исаку успел обратить внимание, еще когда его только провели в гостиную: битком набитые деревянные полки, тянувшиеся в три ряда вдоль стен просторной, с высоким потолком комнаты, представляли собой огромную дискотеку. Кроме того, в двух углах комнаты были установлены стереофонические динамики.
– Знаете, муж других развлечений не признает. У него в жизни одна радость – слушать музыку. Ну, а я, когда он включает свою музыку, поскорее убегаю вон туда. – Кэйко показала пальцем в дальний конец сада. Там помещался маленький чайный павильон в виде бамбуковой хижины с боковыми навесами. – Ему музыка, а мне чай, вот и ладно, так? Детей у нас нет, но мы особенно не горюем. А у вас дети есть?
– У меня тоже нет.
– Вот как? Значит, оба рода, и Такаминэ, и Симура, на вас двоих и пресекутся… Хотя, может быть, это не так уж важно.
– Если вы любите музыку, не хотите ли что-нибудь послушать со мной за компанию? – предложил Харухико.
– Большое спасибо, но я и так отнял у вас слишком много времени. Извините, мне пора. – Исаку поднялся.
Когда они с Харухико стояли в прихожей, Кэйко тоже вышла его проводить.
Исаку перед этим выпил чая и кофе, съел пирожное, клубники, а потом ему поднесли еще чашку чая.
– Нет, не беспокойтесь, – ответил он.
– Исаку-сан! – Харухико впервые назвал Исаку по имени. – Когда вернетесь домой, передайте привет вашей супруге.
Исаку даже вздрогнул. Таких слов от Харухико он никак не мог ожидать. Лицо Харухико осветилось улыбкой.
– Спасибо. Обязательно передам.
Распрощавшись, он покинул дом Такаминэ и неторопливо зашагал вниз по склону холма среди замерших в безмолвии роскошных особняков. То тут, то там, словно сговорившись, показывались из ворот почтенные мужи с дорогими собаками. Пытаясь от них избавиться, Исаку свернул в проулок и оказался на высоком обрыве, где росло несколько деревьев…
Внизу, под обрывом, зеленые вагоны электрички Токио – Йокогама, растянувшись в длинную вереницу, медленно уползали прочь. В окнах виднелись приплюснутые к стеклу лица людей.
1975
КАДЗУО ОКАМАЦУ
ОГОНЬ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ
Перевод Г. Ронской
Война окончилась месяца через два после того, как их дом сгорел во время страшного налета «Б-29» и они переехали в район, уцелевший от пожара.
Американцы вошли в Хаката только к концу сентября, но слухи о них поползли задолго до этого, и мать, по совету бабушки, уехала на время в деревню к родственникам.
В октябре бабушка сказала Сиро:
– Поезжай к матери, скажи: бояться, мол, больше нечего, можно возвращаться.
В выходной день Сиро отправился на электричке в Вадзиро. По шоссе мчались американские «джипы» и большие грузовики. Аэродром «Соколиное гнездо», лежавший на полпути от Вадзиро к острову Сигадзима, был занят американцами.
Сиро не виделся с матерью десять дней. Когда он добрался до деревни, оказалось, что она вместе с его тетушкой работает в поле. Старуха, судя по всему, мать тетушки, проводила его.
Шла уборка батата. Мать была в момпэ, какие надевают крестьянки для работы в поле. Она бросала бататы в велосипедный прицеп. Солнце палило, и голова ее была низко повязана белым полотенцем. Такой он мать еще никогда не видел.
– Бабушка велела передать, что бояться нечего, можно возвращаться.
Подошла тетушка. Сиро поклонился.
– Нечего бояться, не так ли? – сказала она и лукаво усмехнулась.
Тетушка сильно загорела. Живая, веселая, улыбчивая, тетушка была единственной наследницей своего отца, поэтому когда она вышла замуж, то муж поселился в ее доме. В армию он был призван военным врачом, но уже вернулся и открыл практику.
Она, бывало, нередко наведывалась в Хаката на представления труппы Кабуки или послушать концерт. Недостатка в средствах она не знала и обычно выманивала мать из дома, приговаривая: «О деньгах не беспокойся, не беспокойся ты о деньгах».
Конечно, последние два-три года, когда война особенно ожесточилась, о развлечениях не могло быть и речи. Но она и тогда навещала мать и, словно юная девушка, жаловалась ей, что скучает.