Текст книги "Современная японская новелла 1945–1978"
Автор книги: Осаму Дадзай
Соавторы: Кэндзабуро Оэ,Ясуси Иноуэ,Савако Ариёси,Дзюн Исикава,Масудзи Ибусэ,Сётаро Ясуока,Морио Кита,Ёсио Мори,Харуо Умэдзаки,Такэси Кайко
Жанры:
Новелла
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 46 страниц)
Хоть госпожа Ота и жаловалась на беспомощность пасынка, чувствовалось, что она гордится его воспитанностью. Если бы я не знал, что и как, то, вероятно, принял бы ее за родную мать Таро. Держалась и разговаривала она скромно, с достоинством. Платье на ней было простой и строгой расцветки. Может, она и навязывается Таро со своей опекой – не знаю. Но уж, во всяком случае, никак не похожа на любительницу развлечений, этакую пустенькую веселую дамочку, какою ее изображал Ямагути.
Она сидела передо мной серьезная, чинная, как и подобает матери такого большого мальчика, второклассника, но не могла притушить блеска своей молодости. Порою в каком-нибудь жесте, в выражении глаз прорывалась неуемная живость. Когда она поднимала руку или поворачивалась, под платьем угадывались изящные линии ее гибкого тела. Гладкий подбородок, упругая шея, нигде лишнего жира.
– Должно быть, вы знаете – муж страшно занят. Совсем не может уделять ему время. Так что я сама купила Таро учебник рисования. Впрочем, я ничего в этом не смыслю. Усадишь его рисовать, но стоит только отвернуться, как он тут же бросает.
Госпожа Ота с горькой усмешкой раскрыла альбом Таро. Она переворачивала страницы, показывала мне каждый рисунок и подробно объясняла, как добилась успеха в том или ином случае. Таро сидел все в той же позе хорошо воспитанного мальчика и внимательно слушал. Я взял у нее альбом и незаметно перевел разговор на другую тему.
Как любая мать, хоть сколько-нибудь разбирающаяся в детских рисунках, она пыталась разгадать душевное состояние мальчика. Но нельзя ж это делать в его присутствии! В таких случаях взрослые, желая ребенку добра, лишь причиняют ему ненужную боль. Ведь рисуя, дети пытаются исправлять действительность на свой лад, а тут кто-то грубо вторгается в их душевный мир, и им от этого больно, словно их режут по живому, да еще посыпают рану солью… Словом, мне вручали комочек скованной ужасом плоти. А безразличие мальчика – просто тонюсенькая защитная пленка. Дети – те же эзоповские лягушки. Мать невзначай обронит резкое слово, и они уже съеживаются. Потом эта скованность начинает их мучить, а откуда она – им не понять.
Я вскипятил на электрической плитке чай, подал чашки и завел разговор на общие темы, пытаясь попутно выяснить, в какой обстановке живет Таро. Госпожа Ота рассказала, что у него есть домашний репетитор и учитель музыки. Очевидно, ей в голову не приходило, что непрерывная муштра убивает в мальчике всякую внутреннюю свободу. Потом я коротко изложил ей свой метод преподавания и обещал, что посоветуюсь относительно Таро с Ямагути. Госпожа Ота вздрогнула. Я удивился – это так не вязалось с ее выдержкой и скромным достоинством.
– Нет, на него нельзя положиться! – произнесла она шепотом – вероятно, чтоб не услышал Таро.
Это было сказано мягко, но очень категорично. И я почувствовал, что ее решительность подавляет меня. Она бросила на меня быстрый взгляд и тут же отвела глаза, но я успел заметить в них озорной огонек.
Мы договорились, что я начну заниматься с Таро со следующего воскресенья. Когда они ушли, я снова перелистал альбом Таро. Так и есть: трамваи, тюльпаны и куклы всех цветов. Обычно в этом возрасте дети уже отказываются от плоскостного, условного изображения предметов и в их рисунках чувствуется известный реализм. Таро же, судя по всему, застрял на более ранней ступени. Рисунки его повторяли друг друга, нисколько не улучшаясь. Он все их бросал, не закончив. На каждом листе оставалось много свободного места. Чувствовалось полнейшее его безразличие к предмету, который он рисует. И нигде ни одного человека. А это значит – у мальчика полностью подавлена фантазия. Я вглядывался в безмолвные белые страницы и все думал, думал о том, как избавить его от мучительного одиночества…
С воскресенья Таро стал ходить ко мне в студию. Я позвонил госпоже Ота и попросил, чтобы мальчика больше не привозили на машине и чтобы его не сопровождала прислуга. И не надо давать ему с собой бумагу и краски, – пусть, как и все остальные мои ученики, пользуется теми, что есть в студии. Я боялся малейшего повода, который мог бы вызвать отчужденность между Таро и другими детьми.
Придя в студию, Таро садился, аккуратно поджав ноги, и не делал ни малейшей попытки устроиться поудобнее, пока я ему не скажу.
Я не обучаю детей техническим приемам. Когда они спрашивают меня, как делать то, как делать другое, я тут же перевожу разговор, чтобы их отвлечь. Ведь чувство формы, пропорции и перспективы у ребенка врожденное. Мне хочется лишь помочь ему уверовать в собственные силы, избавиться от всего наносного. Вместо того чтобы дать ребенку готовый ответ, я беру его с собой в увлекательное путешествие по знакомому ему миру, превращаюсь то в сказочника, то в поэта и лишь изредка намекаю на возможное решение задачи. А открытие пусть сделает сам. Допустим, кто-нибудь из ребят нарисовал пустой трамвай. Я спрашиваю: почему он пустой? И ребенок пускается на хитрость:
– Трамвай доехал до конечной остановки, все уже вышли.
Я беру рисунок, начинаю его рассматривать.
– Вот оно что! До чего здорово! Никогошеньки нет, ни души. Все разошлись.
Торопливо роюсь в памяти, припоминаю: мальчуган этот увлекается бейсболом, он страстный болельщик. Радостно хлопаю себя по коленке:
– Ну, ясно! Теперь понял! Пассажиры помчались смотреть бейсбол. Спешат, а то на трибунах займут все места…
Мальчишке хочется прихвастнуть:
– Ну вот еще, чего спешить! У нас с папкой абонемент, мы всегда у самой сетки сидим!
Он приходит в волнение, спорит, протестует, доказывает. Помогая себе руками и ногами, старается объяснить, до чего ж это здорово – бейсбол! А я, улучив момент, подсовываю ему чистый лист бумаги. И если перед глазами у него вдруг пронесется мяч, замельтешат взволнованные болельщики, он не выдержит, возьмется за карандаш. И вот трамвай, который только что был совсем пуст, уже переполнен людьми, возвращающимися со стадиона.
Разумеется, не всегда один и тот же прием дает одинаковые результаты. Надо тщательно изучать жизнь и характер каждого ребенка. И тогда непременно найдешь ключ к его внутреннему миру. Мне, во всяком случае, хочется в это верить…
Прошло уже немало времени, а Таро еще ни разу и не попытался хоть что-нибудь нарисовать. Другие ребята шумели, смеялись, визжали, а он ни на что не обращая внимания, одиноко сидел на полу и время от времени тоскливо озирался по сторонам. Перед ним лежал чистый, нетронутый лист бумаги, стояли чистые сухие блюдечки для разведения красок и сами краски, но он не прикасался к ним.
Дети любят рыться во влажном песке – приятное ощущение податливого материала расковывает их, подстегивает воображение. Я попробовал дать Таро бутылочку с жидкой краской для рисования пальцем.
– Костюм испачкаю, мама будет сердиться, – сказал он, сдвинув тонкие брови. И макать палец в краску не стал.
Таро приходил всегда точно в назначенное время, сидел целый час, не шелохнувшись, потом уходил. И, глядя на его удалявшуюся прямую фигурку, я невольно восхищался госпожой Ота – вот это вышколила мальчугана, ничего не скажешь!
Мне не раз удавалось избавлять детей от скованности. И я всегда с радостью наблюдал, как ребенок, который прежде ни за что не хотел рисовать, вдруг хватается за карандаш или за кисть.
Однажды мы отправились в парк. Среди детей был один мальчик, который, как и Таро, принадлежал к унылой школе тюльпанистов и в детском саду только раскрашивал готовые рисунки. Он и не подозревал, что может рисовать сам. Я расстелил на земле хлорвиниловую скатерть, приготовил бумагу, карандаши, краски, а потом покачался с ним на качелях. Сперва он весь съежился от страху, но потом ему стало весело, и когда мы взлетели в поднебесье, он вдруг закричал:
– Ух ты, на нас небо валится!
Вот это и послужило толчком; мальчик еще часок поиграл, а потом принялся рисовать. Мертвых, застывших линий как не бывало. Рисунок был полон стремительного движения, – малыш еще весь находился во власти пьянящего полета.
Случалось, хорошие результаты давали борьба, бег, перетягивание каната. Но растормошить ребенка физически – иной раз только полдела. Чего только дети не придумывают, лишь бы не браться за рисунок. Помню девочку, которая взялась за кисточку лишь после того, как и позволил ей покрыть всю стену позорящей ее обидчика надписью: «Тосио дурак!» А один мальчик все рисовал енота и, густо замазав его красной краской, каждый раз облегченно вздыхал. Оказывается, у него был старший брат по кличке Енот, который вечно его изводил.
С Таро мне приходилось трудно еще и потому, что я совершенно не знал, как он живет. Я понятия не имел, как проходят его дни в красивом особняке за ажурной чугунной оградой. Впрочем, кое-что мне было известно, – госпожа Ота с помощью репетитора и учителя музыки усердно муштрует Таро, строго следит за его поведением и манерами. А вот как относится в этому сам Таро, я не знал. У меня пока не было возможности заглянуть ему в душу. Он почти все время молчал, а по лицу его ничего нельзя было прочесть – не то что у других детей. После того как он наотрез отказался обмакнуть палец в краску, я собрал вокруг себя ребятишек, посадил его между ними и стал им рассказывать сказку. Таро слушал внимательно, глаза его светились умом, но сказка моя его не расшевелила. Едва я кончил, дети схватили кисточки, краски, бумагу и разбрелись по всей студии. А Таро так и остался сидеть неподвижно.
Несколько раз я качал его на качелях, но ничего не добился. Когда качели взлетали, он вцеплялся в веревки с такою силой, что белели суставы пальцев, но упорно молчал. Ни разу не вскрикнул, не засмеялся. А когда я спускал этого пай-мальчика на землю, руки у него всякий раз бывали холодные и мокрые, словно брюхо лягушки. И мне становилось стыдно за свою толстокожесть и грубость: ведь он не испытывал ровным счетом ничего – кроме страха. В общем, мне стало ясно одно: под этой холеной чистенькой оболочкой – девственная почва. А как подступиться к мальчику – неизвестно. Придется побродить вокруг да около, пока он каким-нибудь невзначай брошенным словом сам не укажет мне лазейки. Но только он может прошептать это слово так тихо, что, пожалуй, и не расслышишь. Так что надо все время быть начеку.
В моей студии – двадцать учеников. Есть среди них один мальчуган со странной особенностью: что бы он ни рисовал, на бумаге непременно должно появиться ровно столько предметов или людей, сколько он видел в каком-то конкретном случае. Иначе он места себе не находит. Вот, скажем, мальчик помнит: их школа ходила в туристский поход, в нем участвовало пятьдесят три человека. Он специально пересчитывал их по пальцам, а потом втискивал в свой рисунок ровно столько же взбирающихся на гору фигурок. В таких случаях мне приходилось склеивать бумагу и делать для него лист в полтора-два метра длиной.
Как-то раз этот мальчик вместе со старшим братом ловил речных крабов. На следующий день, еще шальной от солнца, песка и воды, он попросил у меня бумагу. В его круглой, как репка, головенке теснились и шевелили клешнями ровно двадцать семь крабов.
– Дядя, мы двадцать семь крабов поймали, целых двадцать семь!
Получив бумагу, он отправился на свое излюбленное место, в самый уголок студии, сел на пол и, шмыгая носом, принялся рисовать. Нарисовав одного краба, он облегченно вздохнул и стал рассказывать сидящим поблизости ребятишкам, как этот краб пытался удрать, когда его вытащили из норы, и чем он отличался от всех остальных.
– А рука у меня вон докуда в нору ушла! – сказал он с азартом и постукал себя по плечу. Потом кончиком карандаша выскреб из-под ногтя засохшую тину и показал всем. Его обступили. Ребята, перебивая друг друга, торопливо выкладывали все, что знали про крабов. В студии стало очень шумно.
Вдруг Таро, одиноко сидевший в другом углу и с тоской теребивший кисточку, тихонько поднялся. Подошел к ребятам, встал на цыпочки и через их головы взглянул на рисунок. Посмотрел-посмотрел и отошел. Должно быть, ему снова стало неинтересно. Он вернулся на свое обычное место. Такой же, как всегда, – застенчивый, безразличный. Но когда он проходил мимо меня, я расслышал едва уловимое бормотанье:
– На сушеного кальмара надо было брать…
Вот оно, наконец-то! Я понял – мне брошен крошечный ключик от потайной двери.
Оставив бутылку с гуашью, я подошел к Таро и сел рядом с ним, скрестив ноги.
– Послушай-ка, разве речной краб ловится на сушеного кальмара?
Вопрос был неожиданный. Таро, застигнутый врасплох, смутился и нахохлился. Я закурил сигарету, затянулся.
– На червяка мне приходилось брать, но на сушеного кальмара – первый раз слышу! – Я удивленно покачал головой.
Мальчик успокоился, опустил плечи. Задумчиво постучал кисточкой по бумаге, потом поднял глаза и уверенно сказал:
– Да, на сушеного кальмара! Правда, на червяка тоже здорово. Но если на кальмара, не надо наживку менять. Лови на одну наживку, сколько хочешь.
– Ну да! На одну наживку?!
– Угу.
– Чудеса. – Я вынул сигарету изо рта. – Сушеный кальмар… Ведь кальмар в море живет. Что ж это получается – речная тварь пожирает морскую?..
Я тут же спохватился – как бы не перегнуть палку. Ведь раковина может захлопнуться. Я хотел было встать и отойти, чтобы потом начать все сначала, но Таро повернулся ко мне всем телом.
– Речной краб, – он спешил и захлебывался, словно боясь, что его перебьют, – речной краб любит запах сушеного кальмара. Честное слово! Я знаю! Я сам ловил! Раньше, в деревне.
В светло-карих глазах Таро вспыхнула откровенная обида – как это я ему не верю? И мне показалось, я слышу скрип поворачиваемого в замке ключа. Значит, ключ подошел!
Ни госпожа Ота, ни Ямагути ни разу не говорили мне, что Таро прежде жил в деревне. Правда, я знал, что госпожа Ота ему не родная мать, но почему-то думал, что вырос он в столице. Стало быть, целину только потом залили асфальтом, и там, в темноте, тихонько шелестят тоненькие зеленые травинки, дремлют прозрачные озера. Надо только впустить туда солнце!
Странно все-таки: почему мне никто не сказал, что мальчик вырос в деревне? Для чего такая таинственность? Предположить, что нынешняя госпожа Ота сама из деревни, было бы просто нелепо. Я уселся поудобней, и мы разговорились. Речь шла только о крабах.
И вот на следующий день, впервые в моей педагогической практике, я ради одного ученика пожертвовал интересами остальных. Был понедельник – у его репетитора и учителя музыки выходной. Я решил пойти с Таро на речку. Сказал ученикам, что у меня дела, и после полудня распустил их. А сам отправился в особняк господина Ота. Накануне мальчик говорил со мной только о крабах, а о матери упомянул вскользь – это она давала ему сушеных кальмаров. Мне показалось, что Таро очень не хочется вспоминать те времена. Поэтому я и не стал ни о чем расспрашивать госпожу Ота. Просто сказал, что собираюсь взять Таро на прогулку – пусть попишет этюды. Она очень обрадовалась:
– Вы знаете, он у нас единственный; должно быть, поэтому такой нелюдим. Нет у него ни одного товарища. Только с соседской девочкой и играет.
Я дожидался Таро в гостиной – он еще не пришел из школы.
Госпожа Ота собрала краски, принесла роскошный этюдник: все продукция фирмы Ота. Сквозь стеклянную стену в гостиную било яркое солнце, на молодой женщине был облегающий шерстяной костюм лимонного цвета, и когда она сновала по комнате, под тонкой тканью непроизвольно возникали и исчезали очертания ее стройного тела.
Наконец Таро вернулся. Увидев меня, он смутился и покраснел. Потом, выслушав мачеху, молча снял ранец и закрепил за спиной этюдник, – видно было, что он подчиняется ей беспрекословно. Госпожа Ота предложила мне взять машину, но я отказался. Уже у дверей я заметил, что Таро – в светлых брюках и новеньких спортивных туфлях.
– Как бы он не испачкался, – сказал я.
Госпожа Ота вежливо улыбнулась:
– Когда он с вами, сэнсэй, это не страшно. Пусть испачкается.
Какое глубокое безразличие было в ее спокойном, учтивом тоне! Холодок его преследовал меня всю дорогу, до самой реки.
…Мы сели в электричку и сошли на следующей станции. Дамба была совсем рядом. Стараясь идти со мной в ногу, Таро почти бежал. Этюдник то и дело стукал его по спине.
Речная долина, полная той особенной тишины, какая бывает только по понедельникам, купалась в лучах послеполуденного солнца. Поблескивала вода. Шелестел камыш. Вокруг – ни души. Лишь вдоль того берега скользила рыбацкая лодчонка, лавируя между вбитыми в дно кольями. Она поднималась вверх по течению, но время от времени останавливалась. Тогда на фоне огромного неба появлялась человеческая фигурка, рыбак выдергивал колья и снова их забивал. Я взял Таро за руку, и мы спустились вниз с поросшей травой дамбы.
– Смотри – рыбу ловит.
В глазах мальчика я прочел удивление.
– Понимаешь, – объяснил я ему, – когда река такая большая, трудно определить, как идет рыба. Вчера вечером он забил колья, у берега образовалась запруда, рыба решила, что там для нее отличное жилье, пошла туда и попалась.
Мы уселись под развалинами моста неподалеку от железобетонных свай. Мост этот разбомбили во время войны и взамен его теперь построили новый, железный, чуть выше по течению. Искореженные сваи торчали из воды, напоминая о страшном взрыве. Воронка от бомбы превратилась в тихий, заросший камышом прудик. Как только мы сели, Таро снял со спины этюдник и собирался было его открыть, но я придержал его руку и подмигнул правым глазом:
– Не надо. Давай-ка лучше поиграем. Крабов, что ли, половим.
– Но мама…
Я рассмеялся и подмигнул левым глазом.
– А ты ей скажи, что этюд я забрал.
– Соврать?
Таро заглянул мне в глаза. Взгляд был не по летам проницательный. Я молча поднялся и пошел в заросли камыша.
При каждом моем шаге камыш словно оживал – десятки, нет, сотни, крабов брызгали в разные стороны. Казалось, это пруд растекается ручейками. Торопясь и толкаясь, мы с Таро ловили крабов, то и дело наступали на них ногами, давили. Сперва Таро старался не запачкаться, но после того, как на туфлях у него появились первые пятна, он отважно полез в топкие заросли. Увлекшись, он по локоть погружал руки в густую липкую грязь, обламывал ногти о корни камыша. Понемногу он отошел от меня и теперь действовал сам. Иногда до меня доносился его негромкий радостный вскрик. Удостоверившись, что поблизости нет предательских бочагов, я вернулся под сваи.
Мне захотелось смастерить камышовую дудку. Я так увлекся работой, что не заметил, как подошел Таро. Он ступал осторожно, лицо его побледнело от волнения. Едва переводя дух, он выдохнул шепотом:
– Сэнсэй, карп…
– Что, что?
– Да, да, карп! Показался и сразу удрал.
Он в нетерпении откинул со лба слипшуюся прядь и повернул к пруду, стараясь идти совершенно бесшумно. Я пошел за ним. Подойдя к воде, Таро вдруг лег на живот, прямо в грязь. Подле моей руки подрагивало худенькое детское плечо. Он горячо зашептал мне в самое ухо:
– Вон, вон, смотрите! Вон туда он удрал.
Там, куда он указывал, густою стеной стояли водоросли. Они поднимались со дна, совершенно прямые, словно тонкие молодые деревца. Их пронизывали лучи солнца, и на светлом песчаном дне колыхались синеватые тени. Казалось, все живое попряталось в этой темной чащобе. Мелкие рыбки, раки и водяные насекомые время от времени появлялись на светлой песчаной опушке, грелись на солнышке и вновь уходили в чащу.
Мы с Таро, затаив дыхание, разглядывали подводный мир. Под толщей воды были пастбища, заповедные леса, причудливые, полные обитателей замки. Вот на поверхности появилась стайка мальков хая. В глубине зарослей серебристыми лезвиями ножей заблестели спины каких-то рыбок. Смешно подпрыгнул похожий на стеклянную игрушку черный рак. На гладком песке клинописью расписался бычок. Солнце начало припекать. Легкий ветерок пробежал по воде и лизнул мне лоб.
И вот, когда жизнь пруда захватила нас целиком, неожиданно раздался громкий всплеск, в воде мелькнула огромная тень и тотчас пропала в чаще водорослей. Стайка хая рассеялась, рак исчез, над светлым песком завихрились мутные столбики. Водоросли долго раскачивались, сгибаясь под грузным телом карпа. Таро поднял мокрое лицо и огорченно сказал:
– Все. Улизнул…
Он глядел на меня растерянно. Его волосы пахли тиной и водорослями. Глаза были полны слез и все же сверкали так горячо, так ярко, что я подумал – никакой он не хилый. Он крепкий, здоровый мальчуган. В воздухе стоял сладковатый запах детского пота.
II
Жила в Нью-Йорке одна девочка, забыл, как ее звали, – ну, скажем, Кэрол. У нее был детский паралич, и с малых лет она лежала в больнице. Ей наскучила белая палата, и вот однажды она попросила, чтобы койку ее переставили к окну. А потом попросила сестру принести ей бумагу и конверты. И стала писать письма, хоть и плохо владела рукой. Опишет подробно свой день, вложит листочек в конверт, заклеит его и бросает прямо на улицу. Напишет письмо и бросит, опять напишет, опять бросит, и так – каждый день. Окно палаты выходило на шумную Пятую авеню. Недели через две на ее письма-дневники начали приходить ответы. На больничной тумбочке росла горка листков – белых, голубых, желтых. Строчки, написанные чернилами разных цветов, простым и чернильным карандашом, кричали ей: «Ты молодец, Кэрол! Держись, Кэрол! Поправляйся, Кэрол!» Со всех концов света – из Манилы, из Лиссабона, из Лондона – приходили подарки. И все это были ответы на письма, адресованные «Кому-нибудь».
Когда к Кэрол пришли из газеты, мать помогла ей дотянуться до окна. Девочка высунулась – отсюда, с пятнадцатого этажа, улица казалась глубокой пропастью. И Кэрол взглянула наверх. Показала на небо. «Я бросала письма оттуда», – сказала она корреспонденту.
Историю эту я вычитал месяца три назад в «Нью-Йорк таймс», причем совершенно случайно: Ямагути завернул в эту газету две книги, которые брал у меня почитать; и вот, сидя в столовой за порцией лапши по-китайски, я от нечего делать просматривал заголовки, пока не наткнулся на заметку о девочке. Вот это да! Совсем по-американски завоевала себе Кэрол право на жизнь. Газету вместе с книгами я принес домой, но потом куда-то засунул и, сколько ни искал ее, так и не смог найти.
Давно уже я мечтаю посмотреть рисунки детей из разных стран. Правда, иной раз газетные тресты или ЮНЕСКО устраивают выставки детского рисунка, но там всегда толпы народа, да и открыты они недолго. А чаще всего мне просто некогда туда сходить – дел у меня невпроворот. Репродукции лучших рисунков печатаются в художественных журналах, но, как и всякие репродукции, они не могут полностью передать цветовую гамму. А черно-белые и вовсе никуда не годятся; самое большее, что можно на них уловить, – это форму и композицию. В общем, такие выставки мне ничего не дают. Ведь мне хочется подержать все картинки в руках, почувствовать детей, которые их рисовали.
Как-то вечером я пошел в привокзальный ларек выпить чашку картофельной водки. Пока жарились потроха, я медленно потягивал водку, глядел на бутыль с соусом и думал, сколько же времени нужно было его выдерживать, чтобы цвет его наводил на мысль о пучине. Даже Эмденская впадина не могла бы тягаться с ним своим глубоким тоном. И вдруг, когда тепло от водки разлилось по всему моему телу, мне пришла мысль написать в Копенгаген. Да, вот это идея! Удивительно, до чего запала мне в душу история с Кэрол. Но что самое поразительное – план действий сложился у меня мгновенно.
В этот вечер я удовольствовался одной чашкой водки. А вернувшись домой, сразу же снял с полки словарь, разложил бумагу и принялся набрасывать черновик своего послания. После долгих блужданий по словарным джунглям я накатал длиннющее письмо, смысл которого сводился примерно к следующему: давайте обменяемся детскими рисунками на тему какой-нибудь из сказок Андерсена. Адрес я написал такой: Дания, Копенгаген, Ассоциация детского рисунка при министерстве просвещения. Достоверным тут было только одно – что Копенгаген столица Дании. А все прочее – плод фантазии, подогретой чашкою водки. Ну, да ладно. Лишь бы хоть кто-нибудь это письмо прочел. Не получу ответа, буду писать еще и еще, решил я. В голове у меня шумело.
На следующий день я пошел в библиотеку и, с разрешения библиотекаря, перепечатал письмо на машинке, чтобы все было как полагается.
В письме я рассказал о себе, о своих взглядах на детский рисунок. И о своей студии тоже: сколько у меня учеников, и сколько им лет, и каких методов обучения я придерживаюсь. Словом, выложил все как есть. И добавил, ссылаясь на опыты специалистов, что рисунки на темы сказок – лучший способ расшевелить фантазию ребенка. Письмо получилось ужасающе длинное. Мне казалось, что я смогу убедить своего безыменного адресата только полнейшей искренностью, безыскусной и немудрящей, как майский жук, и потому писал обстоятельно и нудно. В конце письма я предлагал: пусть дети сделают рисунки на тему сказок Андерсена, а мы потом этими рисунками обменяемся и проведем их сравнительное изучение. Мне казалось, что если дать детям одну и ту же тему, легче будет избежать ошибок в оценке их работ. А иначе такие ошибки неизбежны из-за различия в нравах и обычаях наших стран. И хорошо бы нам сверить свои наблюдения – это поможет понять, что стоит за каждым детским рисунком.
На первое письмо ответа не последовало. На второе тоже. Я послал третье. И вот, когда я уже решил, что больше писать нет смысла и надеяться не на что, вдруг прибыл ответ. На конверте значился адрес отправителя: Дания, Копенгаген, Восточная улица, Общество Андерсена. Письмо было подписано некоей Хельгой Либефрау. Я очень обрадовался – предложение мое было принято с энтузиазмом. Хорошенько поползав по словарю, я опять написал в Копенгаген. Я благодарил миссис Либефрау и предлагал ей обменяться детскими рисунками ровно через три месяца. Очень скоро Либефрау сообщила, что, как только получит от меня бандероль с рисунками, вышлет мне авиапочтой рисунки датских ребят. Письмо было совсем коротенькое, но с постскриптумом:
«Еще подростком я постоянно служила мишенью для всякого рода обидных и мрачных шуток. А теперь, совершенно неожиданно, стала такой же мишенью и для Вас. Всему виной – моя немецкая фамилия, за которую я, разумеется, не могу быть в ответе.
Я хотела бы обратить Ваше внимание на то обстоятельство, что еще не состою в браке. И потому просила бы вас впредь называть меня не „миссис“, а „мисс“. Искренне ваша
Хельга».
И действительно, смутно помня, что «либе фрау» по-немецки «милая жена», я допустил неловкость – в своих письмах называл незамужнюю Хельгу «миссис». И теперь в письме слово «мисс» было напечатано заглавными буквами и дважды жирно подчеркнуто. Я побежал в библиотеку и торопливо настукал на машинке ответ. Таро стал ходить ко мне в студию как раз с того дня, когда я получил от мисс Хельги второе письмо. Мы с нею условились обменяться рисунками через три месяца, так что мне предстояло основательно потрудиться. Голова у меня распухла от множества планов. Я задумал провести со своими учениками дополнительные занятия – пусть порисуют на темы сказок. Страшно хотелось рассказать ребятишкам, что их рисунки поедут в Данию. Но я твердо решил ничего им не говорить. Эта новость их выбьет из колеи, да и родители ради такого случая полезут им помогать. Вообще, это палка о двух концах: правда, ребята все время будут думать о рисунках, но зато потеряют всю свою непосредственность. Мысль о Дании свяжет им руки. Ведь для ребенка рисунок – всего-навсего преодоление какой-то трудности, с которой ему пришлось столкнуться в данный момент. Нарисовал – и тут же забыл об этом. Его уже несет дальше. Самый процесс рисования не так уж его привлекает. А вот родители, узнав, что рисунки пойдут за границу, безусловно, взволнуются. Они не выдержат и начнут помогать ребятам – можно не сомневаться. И непременно станут навязывать им свои вкусы, – это скажется и на форме предметов, и на раскраске. Ведь во взрослых прочно засели те трафаретные представления, которые им так упорно и долго прививали. Такой вот родительский нажим сковывает детское воображение. На первый взгляд это, может, и не заметно, но дело обстоит именно так. Ребенок с сильной индивидуальностью, пожалуй, еще найдет выход: нарисует так, чтобы понравилось и мне, и родителям. А вот слабый будет метаться между двух огней. Поэтому лучше помалкивать до поры до времени – тогда родители не станут лезть к ребятам со своими советами. Ведь большинство из них посылает детей в студию лишь потому, что в среде мелких служащих это модно.
Между тем дело, которое я затеял под впечатлением случая с Кэрол, приняло неожиданный оборот. Примерно через неделю после того, как от мисс Хельги пришло второе письмо, мне вдруг позвонил секретарь господина Ота и передал, что его патрон хочет срочно меня повидать. Вечером того же дня за мной прислали машину. Шофер привез меня в отель и сказал, что господин Ота ждет в ресторане. Администратор тут же ему позвонил, и бой провел меня в отдельный кабинет. Господин Ота сидел один за накрытым столом. Роскошный обед начался с мартини и кончился коньяком.
Казалось, господин Ота излучает тепло и радушие.
– Я слышал, что вы уделяете моему сыну много внимания, и мне захотелось отблагодарить вас, – начал он.
Впрочем, как выяснилось позднее, пригласил он меня совсем не для этого. За обедом мы болтали с ним о знакомых художниках, занимающихся с детьми, о бюджете частных школ рисования, о винах, о разных мелочах жизни. Потом поднялись из-за стола и с коньячными рюмками в руках расположились в глубоких кожаных креслах. Только тут господин Ота перешел к делу. Оказывается, ему стало известно о моей переписке с Копенгагеном. Меня словно громом поразило.
Господин Ота уселся поудобнее и, повернувшись ко мне, с любезной улыбкой сказал:
– Блестящая мысль! Не знаю, как вы до этого додумались, но выражаю вам свое искреннее восхищение! Будь вы служащим моего конкурента, я бы все силы приложил, чтобы переманить вас к себе, и назначил бы вам высокий оклад.
Он извлек из кармана пиджака письмо и протянул его мне. Увидав, что отправитель его – Хельга, я так и подскочил от неожиданности. А когда прочитал письмо, то все понял. Господину Ота пришла в голову точно такая же мысль, как мне, но я опередил его на неделю. Он предложил послать обществу Андерсена детские рисунки, которые будут собраны со всех концов Японии, с тем чтобы в обмен получить рисунки датских ребят. Но Хельга отказалась, объяснив, что уже успела договориться с другим человеком. Общество Андерсена, писала она, весьма признательно обоим господам за интересное предложение, но опасается, что два одинаковых мероприятия только запутают детей, и потому решило принять то предложение, которое поступило первым. Далее была указана моя фамилия и адрес. Я вернул письмо господину Ота. Он усмехнулся.