Текст книги "Современная японская новелла 1945–1978"
Автор книги: Осаму Дадзай
Соавторы: Кэндзабуро Оэ,Ясуси Иноуэ,Савако Ариёси,Дзюн Исикава,Масудзи Ибусэ,Сётаро Ясуока,Морио Кита,Ёсио Мори,Харуо Умэдзаки,Такэси Кайко
Жанры:
Новелла
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 46 страниц)
Впрочем, в июле сорок пятого, когда приключилась беда с моими очками, я уже не носил матросской формы. Мы ее сдали и ходили в облегченной – тропической. Одетый в эту форму, я однажды здорово перебрал спиртного, свалился под откос и разбил очки.
Спро́сите, почему я напился? Напился я с горя. А что за горе? Пришел приказ о моем переводе. Почему же этот приказ вверг меня в уныние? Дело в том, что место службы у меня было лучше некуда.
Помнится, наш большой бронированный автомобиль с антенной на крыше назывался машиной связи. Внутри находились радиоаппаратура и сейф с шифровальными таблицами. Машину обслуживали водитель, два радиста и шифровальщик. Шифровальщиком был я. С базы Танияма, находившейся в окрестностях города Кагосима, меня откомандировали на базу К., и там я вызвался быть шифровальщиком. Нам была поставлена задача – перемещаясь, поддерживать связь с группой баз. Наша машина покинула базу К., пропетляла, надрываясь, несколько часов по горным дорогам и въехала на перевал, с которого открывался вид на бухту Боноцу. Радист немедленно застучал ключом, сообщая на базу К. о нашем благополучном прибытии. Сообщал он, разумеется, шифром – для этого я и находился здесь. Телеграмма ушла в эфир.
До сих пор все шло как надо, но после первой телеграммы рация забарахлила, и все старания радиста вызвать базу К. ни к чему не привели. Машина наша была, вероятно, из пробного выпуска, явно неудачного. Без радиосвязи поставленную задачу не выполнишь, и радисты из кожи лезли, пытались связаться с базой К., но эфир безмолвствовал. Сеансы связи у нас были утром и вечером, остальное время было свободным. Мне так и не пришлось заняться шифровальным делом. В общем, я дела не делал и от дела не бегал.
Приказы нам не поступали (а может, и поступали, да поди прими их), так что мы никуда больше не поехали и обосновались на перевале. Водитель – старший ефрейтор, призванный в сорокалетием возрасте, тоже остался без дела. Смастерив удочку, он каждый день спускался к морю рыбачить. Боноцу – поистине райский уголок, рыба там ловилась замечательно.
Судите сами, в каких расчудесных условиях мы жили, бездельничая напропалую. Меня призвали на службу больше года назад и все это время с утра до вечера ругали, били, шпыняли. А тут вдруг наступила жизнь спокойная, словно глаз тайфуна[26]. Такого времени, чтобы один день казался лучше другого, пожалуй, никогда больше и не будет в моей жизни.
Можно сказать, что мы блаженствовали, и не только потому, что отдыхали в свое удовольствие. Была еще причина. В те дни ожидалась высадка американских войск, предположительно в Фукиагэ, что на полуострове Сацума, или в Миядзаки. А вдруг она произойдет в Фукиагэ? База К. расположена как раз напротив предполагаемого места высадки, и гарнизон ее обречен на уничтожение в своих же пещерах и укрытиях. Мы, в свою очередь, находились в подчинении базы К. Однако раз мы при машине, то в случае вражеского десанта можем использовать нашу маневренность и ретироваться в безопасную зону. Ввязываться в бой – не наше дело, нам приказано обеспечить связь. Укрыться в безопасном месте – вовсе не трусость, мы просто обязаны так поступить. В этом смысле у нас было идеальное положение. И не я один смекнул, в чем суть дела. Водитель, к примеру, не раз говорил: «Если враг высадится, дадим ходу! Не хватает, чтобы нас перебили, как собак!»
Теперь-то я понимаю, что наша машина, громоздкая, неповоротливая и тихоходная, конечно, стала бы легкой добычей вражеских истребителей, а мы все пали бы смертью героев.
Прожили мы таким манером неделю. И вдруг, во время вечернего сеанса связи, в эфире обнаружилась база К. С нее пришла радиограмма, зашифрованная кодом «Ю», который применялся для распоряжений по личному составу. Я схватил шифровальную таблицу, прочитал текст и обомлел. Он начинался с моей фамилии: «…в связи с новым назначением немедленно возвратиться в Танияма и явиться в штаб».
В ужасе я выронил таблицу. Неделя привольной жизни миновала, словно сон.
Мои товарищи тоже были огорчены и вечером устроили мне отвальную. Мы расположились на лужайке близ перевала, водитель наловил рыбы, а пили мы разбавленный спирт. Неподалеку, в сосновом лесу, валялось около сотни бочек технического спирта для морской авиации. Для нас это был неиссякаемый источник выпивки.
Прежде чем пить, мы наливали спирт в посудину, поджигали, потом гасили и разбавляли водой. По мнению водителя, при такой процедуре отрава выгорает. Мы в этом деле целиком полагались на него и пили за милую душу. Мне до сих пор неизвестно, был ли то метиловый спирт или какой-нибудь другой, но факт, что голова делалась от него дурная.
Я помню все до того момента, когда, возвращаясь после попойки к машине, по нужде подошел к откосу.
Следующее, что мне помнится, – валяюсь под откосом и сослепу ничего не могу разобрать. Очки куда-то подевались, и вообще мне не до них. Еле-еле я вскарабкался на четвереньках вверх по откосу. Болел правый глаз, залитый кровью, которая текла из рассеченного века. Мон собутыльники ничего не заметили и шли себе дальше, что вовсе не говорит об их черствости, просто они были пьяным-пьянешеньки. Им и в голову не пришло оглянуться.
На следующее утро я отыскал очки под откосом. Оправа уцелела, левое стекло тоже, но правое разбилось вдребезги.
От очков только тогда толк есть, когда оба стекла подобраны по глазам, если же одно из них заменить простым стеклом, то от очков пользы никакой, лучше ходить без них. Я был в отчаянии. В то время трудно было рассчитывать, что удастся раздобыть новые очки. Но если не удастся – придется нести службу без очков. Что тогда будет со мной, ведь я и в очках-то увалень и растяпа…
Однако слезами горю не поможешь. Я на скорую руку подлечил глаз, распрощался с товарищами и зашагал с перевала. Очки лежали в кармане. Дойдя до Макурадзаки, я сел в поезд, но до места назначения не доехал, а сошел в маленьком городке. Без очков я шел словно в тумане и не отдал честь трем офицерам, стоявшим на углу улицы. В вечерней мгле было плохо видно.
– Эй, ты!
Я хотел как ни в чем не бывало проскочить мимо, но меня настиг громкий окрик:
– Обнаглел, что ли! Почему честь не отдаешь?
Я вздрогнул, остановился и, еще не придя в себя, приветствовал офицеров. Присмотревшись, я увидел, что все трое были подпоручиками. У одного сильно выдавался подбородок, у другого низко нависали брови, физиономия третьего смахивала на тыкву. Он-то и остановил меня. Держа руку у козырька, я объяснил, что у меня разбиты очки и потому я не заметил господ офицеров.
«Тыква» вдруг заорал:
– Отставить разговоры! Ко мне!
Я замолчал и подошел к нему. Тут вмешался «Бровастый»:
– Покажи, что у тебя с очками!
Я вытащил очки из кармана и подал Бровастому. Тыква скомандовал:
– Ноги врозь! Сейчас, я тебя малость подмуштрую!
Я расставил ноги и вытянулся в струнку. Тыква правой рукой ударил меня по скуле. Я пошатнулся. Тыква пустил в ход и левую руку.
На службе мне доставалось изрядно, но на улице меня били впервые. Прохожие останавливались и смотрели, как меня избивают. Офицеры были лет на пять моложе меня и, похоже, попали в армию прямо со школьной скамьи. Им явно доставляло удовольствие на глазах у всех давать волю рукам. Тыква ретиво и с видимым наслаждением обрабатывал меня и с правой стороны и с левой. «Экий мерзавец!» – пронеслась у меня мысль, но о том, чтобы дать ему сдачи, нечего было и думать. Губы у меня были разбиты, рот полон крови, перед глазами все кружилось.
– Хватит с него! – сказал стоявший в стороне «Подбородок», и Тыква перестал.
Я сдвинул дрожащие ноги и снова замер по стойке «смирно». Бровастый злобно сунул мне мои очки.
– Одно-то стекло целое! И нечего болтать, что ничего не видишь. На, надень очки!
Мне пришлось подчиниться. Они-то обходятся без очков, и сколько ни толкуй таким, что с одним стеклом очки бесполезны, все равно тебя не поймут. Едва я надел очки, как все кругом раздвоилось и перемешалось в страшной путанице.
– Тебе куда? – спросил Бровастый.
– В Танияма.
– Вот и отлично, – обратился Бровастый к Подбородку и Тыкве. Пусть-ка найдет нам машину.
– Это он в два счета сделает, – отозвался Тыква и приказал мне: – Найди машину и пригони сюда! Машину до Кагосима. Понял? Даю тебе пятнадцать минут. И не вздумай улизнуть! Бегом марш!
Я вытянул руки по швам и побежал. Из-за неисправных очков земля, казалось, плясала подо мной, я все время спотыкался. Но все же получать побои офицеров прямо на улице было еще противнее. Я злился куда сильнее, чем когда на службе меня избивали юнцы-старшины. Странное дело, у меня не выходила из головы мысль, что я тоже получил образование и отнюдь не по своей воле попал на войну.
Я метался по привокзальным улицам, пока не нашел военный грузовик, идущий в сторону Идзюин. С трудом мне удалось уломать водителя заехать за офицерами. Они по-прежнему стояли на перекрестке, но теперь Подбородок держал курицу со связанными ногами. Пока я бегал за машиной, он, видимо, времени зря не терял.
Офицеры, не сказав ни слова водителю, полезли в кузов. Водитель был унтер-офицером. Бровастый с машины скомандовал мне:
– Садись живей! Ты же в Танияма едешь!
Машина везла старые бревна. Офицеры расселись у кабины, а я устроился как можно дальше от них, у заднего борта. Подбородок распорядился:
– Вот тебе курица на хранение! Держи ее на руках, а то удерет!
Пришлось взять курицу.
Из этой троицы лишь Подбородок был как будто способен к сочувствию. Впрочем, скорее к равнодушию, чем к сочувствию. Манера говорить у него была удивительно небрежной.
Связанная курица от страха закатила глаза и прерывисто дышала. Где уж ей было вырваться и улететь, но я согласно приказу крепко держал ее. Курица загадила мои голые колени жидким серым пометом.
Грузовик, мчавшийся по разбитой проселочной дороге, бешено бросало из стороны в сторону. Меня трясло больше всех, да еще бревна поддавали сзади. Ветер хлестал по лицу и рукам. Это было приятно, но тряска меня измучила. Измучили и сломанные очки. От тряски зрение вконец расстроилось, все в глазах двоилось и прыгало. Препоганое ощущение!
Так вот и ехали мы прямиком на Танияма, хотя оптического магазина там не было. В Кагосима такие магазины, наверное, есть, но город, по слухам, разбомбили, и вряд ли они уцелели. К тому же сомнительно, смогу ли я получить увольнительную для поездки в Кагосима.
Я все больше раздражался и огорчался. Зажмурив правый глаз и непрестанно мигая левым, я смотрел на пролетающий мимо пейзаж. На офицеров я не оглядывался, даже не было желания пошевелиться. До чего дошло – не хотелось иметь ни с кем никакого дела. А разве хорошо относиться так к товарищам по оружию?
День кончился. Стемнело. Украдкой оглянувшись, я снял очки и положил в карман. Авось пронесет…
Офицеры привалились к кабине и шумно разговаривали. Выделялся пронзительный голос Тыквы. Все трое не были фронтовиками, скорее всего служили по интендантской части или что-нибудь в этом роде. Похоже, что они пустили по кругу флягу с виски и пили прямо из горлышка, а на закуску пошел неприкосновенный запас. У меня с утра крошки во рту не было, и теперь мой желудок не выдержал и напомнил о себе. Ездить на грузовике – нелегкое дело, быстро проголодаешься. Чтобы обмануть голод, я принялся свистеть. Высвистывал мотивы песенок, которые приходили на ум. Но когда свистишь в кузове мчащейся машины, звук мгновенно рассеивается в воздухе, и на душе становится тоскливо.
Ночью, часов в двенадцать, машина остановилась. На проселочной дороге ни зги не видно. До Идзюин, похоже, еще ехать да ехать. Унтер-офицер вылез из кабины, и свет карманного фонарика забегал по земле.
– Мда-а. Не иначе поломка, – последовал безмятежный ответ на вопрос Подбородка.
Очевидно, унтер-офицеру не привыкать было к авариям. Офицеры о чем-то вполголоса совещались, – кажется, о том, стоит ли ждать здесь рассвета. Курица у меня на коленях не то заснула, не то испустила дух.
– Брось свистеть! – донесся до меня раздраженный голос Подбородка. Я умолк. – Слезай и пойди посмотри, нет ли поблизости ночлега!
Я забросил курицу на бревна и спрыгнул с машины. Унтер-офицер окликнул меня и сказал, что в нескольких минутах ходу будет небольшой городок. И правда, невдалеке мерцали огоньки, расплывавшиеся в моих глазах сплошным пятном.
– Курицу оставил на бревнах, – доложил я на ходу. – Чуть жива, так что, полагаю, никуда не денется.
От постоянной нехватки витамина А ночью я почти ничего не видел и из-за этого очень страдал на военной службе. Пока без очков, темной, безлунной ночью, при свете звезд, я добрел до городка, пока вернулся, прошла уйма времени. Офицеры, особенно Тыква, нервничали. С темной громады грузовика на меня посыпались злобные выкрики, в тоне которых откровенно сквозило, что меня считают не человеком, а низшим существом.
– Что? Не нашел? – с металлом в голосе спросил Тыква. – И вообще, куда тебя носило?
Неужели этот тип с таким же выражением лица ходил учиться всего лишь год-другой тому назад? С трудом сдерживая раздражение, я сказал, что единственная в городе гостиница закрыта, так как в ней нет ни постельных принадлежностей, ни еды. На мой отчаянный стук у парадного хода вышла добродушная с виду хозяйка лет пятидесяти. Судя по всему, она говорила правду.
Кто-то с шумом спрыгнул с грузовика. Это был Тыква. За ним – Бровастый, последним плюхнулся Подбородок с курицей в руках. Бровастый рванул меня за плечо:
– Не смей снимать очки!
Трясущейся рукой я полез в карман и вытащил очки. Тыква ткнул меня в спину:
– Где гостиница? Веди!
– Идешь с нами? – спросил Подбородок унтер-офицера.
– Нет, высплюсь в кабине, – ответил тот.
Я шагал, подгоняемый тумаками. Вчера я разбил очки, сегодня одна беда сменяется другой. При мысли о том, что еще ждет меня, темнело в глазах. Ослабев от голода, я еле волочил ноги, а тем троим, хлебнувшим виски, море было по колено. Сознание этой разницы в нашем положении повергло меня в отчаяние.
Пришлось мне вторично подойти к гостинице и барабанить в дверь. Вышла встревоженная хозяйка в ночном халате, и Тыква завизжал своим пронзительным голосом прямо ей в лицо: мол, мы для отечества жизни не щадим, и разве не благодаря нам вы тут в тылу сидите, страха не знаете, и как это назвать, если нас ночевать не пускают?
Напирая на хозяйку, он оттеснил ее, шагнул в дом и стал снимать сапоги[27]. Хозяйка перепугалась насмерть. Разувшись, Тыква вошел в комнату. Двое ребятишек спали на полу под толстым ватным одеялом. Тыква перешагнул через них и прошел во внутреннее помещение. Следом за ним двинулся Подбородок. Глянув на меня, словно на какое-то насекомое, он буркнул:
– А ты что торчишь? Если хочешь, ночуй здесь!
К счастью, менее чем через месяц война кончилась, я демобилизовался и смог раздобыть стекла для очков, без которых мне в то время было хоть пропадай. А продлись война еще год или два?
Сейчас, после войны, много толкуют о юношах, призванных в армию из учебных заведений, считают, что их безжалостно принесли в жертву. Эти юнцы действительно были жертвами, но я думаю, что у многих из них в тех условиях неизбежно проявлялись самые низменные черты характера. Я смело могу говорить так, основываясь на собственном опыте. Вспоминая прошлое, я с гневом и отвращением думаю о приспособленчестве, о пресмыкании перед начальством, что особенно было свойственно военнослужащим из интеллигентов (вернее сказать, из тех, кто получил образование), об их себялюбии, большем, чем, например, у солдат из крестьян. Ведь я и сам угодил на войну сразу после учебы, поэтому ощущаю все это, пожалуй, особенно остро.
1955
СИТИРО ФУКАДЗАВА
СКАЗ О ГОРЕ НАРАЯМА
Перевод Г. Ронской
Горы тянулись за горами, кругом были одни горы. Там, в Синсю, на краю деревни стоял дом О-Рин. Перед домом торчал большой дубовый пень. Срез его был гладким, словно доска. Местные дети и прохожие очень любили на нем посидеть. Жители деревни называли дом О-Рин просто «Пнём». О-Рин пришла сюда невесткой пятьдесят лет назад. Ее родная деревня была за горой. У деревень не было имен, чужую деревню называли той деревней – так и обходились. О-Рин было шестьдесят девять лет, муж ее умер двадцать лет назад, жена Тацухэя, единственного ее сына, свалилась в прошлом году в пропасть, когда собирала каштаны, и О-Рин все думала, как бы найти новую жену вдовому Тацухэю, – ведь надо же было кому-то приглядывать за четырьмя внуками, но ни в их деревне, ни в деревне за горой подходящей вдовы не было.
В тот день О-Рин услышала наконец то, чего долго ждала. Утром путник, проходивший мимо их дома в горы, запел праздничную песню:
Праздник Нараяма
В третий раз придет.
Расцветут цветы
На каштанах.
Это была песня их деревенского праздника Бон. О-Рин давно ждала, не пропоют ли эту песню, но ее все не пели, и это беспокоило О-Рин. Песня означала: «Пройдет три года, стану я на три года старше», но она имела и другой смысл: напоминала тем, кому исполнялось семьдесят лет, что пора уже отправляться к богу Нараяма.
О-Рин прислушалась к удалявшейся песне. Украдкой взглянула на Тацухэя. Он тоже внимательно прислушивался. Увидев, как блестят его широко открытые глаза, она поняла: он пойдет с ней на гору Нараяма, но видно по всему – это огорчает его; и подумала с нежностью: «Добрый у меня сын!»
В тот день она дождалась и другого известия. Его принес гонец из ее родного дома – в той деревне овдовела женщина. Ей сорок пять, как и Тацухэю, и три дня назад она схоронила мужа. Возраст подходил, остальное было неважно. Гонец рассказал о вдове, и тут же договорились, когда она к ним придет, и гонец умчался. Когда прибегал гонец, Тацухэя дома не было. О-Рин решила все сама. Осталось только сообщить сыну, когда он воротится.
В их деревне такие дела решались быстро. Свадеб не справляли, просто договаривались между собой, и невеста переселялась в дом жениха. Были и сваты, но их заботил только возраст жениха и невесты. Невеста приходила в гости, оставалась ночевать и незаметно приживалась в доме. Отмечали и Бон, и Новый год, но развлекаться было негде – просто в эти дни не работали. Угощенье же готовили только на праздник Нараяма и то самое незатейливое.
Глядя вслед гонцу, О-Рин подумала: «Сказал, что пришел по просьбе моей родни. Видно, близкий родственник невесты. И трех дней после смерти мужа не прошло, а он тут как тут. Наверно, очень беспокоится о вдове. Но и нам это на руку: чем скорее она придет, тем лучше».
Сразу на Новый год О-Рин собиралась уйти к богу Нараяма, и ее тревожило, что станется с домом, если до того не найдется какая-нибудь невеста для сына. Теперь, когда нашлась подходящая по возрасту, у нее словно гора с плеч свалилась. Скоро невеста придет к ним с отцом или еще с кем-нибудь из родни, в доме будет женщина – значит, будет порядок. Ведь как-никак у О-Рин было четверо внуков: трое мальчиков – старшему, Кэсакити, исполнилось шестнадцать, – и одна девочка – ей было только три года. В последнее время Тацухэй ходил сам не свой. Это замечала и О-Рин, и вся деревня. «Теперь-то он воспрянет духом», И она повеселела.
Вечером, когда Тацухэй спустился с гор и присел на пень отдохнуть, О-Рин громко возвестила из дома:
– Эй! Скоро из той деревни невеста придет. Позавчера овдовела. Сорок девять дней исполнится – и пожалует.
О-Рин была горда собой, будто сообщала о великом подвиге.
Тацухэй обернулся:
– Из той деревни, говоришь? А сколько ей?
О-Рин подошла к Тацухэю поближе.
– Зовут Тама-ян, а лет, как и тебе, сорок пять.
– Ну что ж! В самый раз для меня. Ха-ха-ха!
Тацухэй явно смущался, весело поддакивал О-Рин. «А все-таки что-то его заботит побольше, чем жена», – угадала О-Рин старческим своим чутьем, и это ее обрадовало.
На горе Нараяма живет бог. Ни одна душа в деревне не сомневалась, что те, кто ушел на гору, его видели. А раз там и вправду живет бог, то праздник его справляли по-особенному, иначе, чем другие. Со временем в деревне только и остался что этот праздник. Совпадал он с праздником Бон, даже песни пелись одни и те же.
По лунному календарю Бон отмечали с тринадцатого по шестнадцатое июля, а праздник бога Нараяма – накануне, двенадцатого июля ночью. Всю ночь пили сакэ, а заедали всем, чем дарили их в эту пору горные рощи и долы: каштанами, диким виноградом, ягодами сии и кая, грибами. Самым дорогим яством был вареный рис. В деревне его называли почтительно «белый хаги». Климат здесь был суровый, урожаи риса невелики, питались обычно просом, чумизой, кукурузой, а рис подавали только на праздник Нараяма или кормили им тяжелобольных. В деревне ходила такая песня:
Мой батюшка занемог,
Трое суток встать не мог.
До того он занемог —
Рис ему варили.
Песня осуждала роскошество. Заболел слегка отец, и уж ему рис подавай. Считалось: или привереда, или прямой глупец. Иногда слова в песне меняли. Слово «батюшка» – на «сын» или «брат»…
Будто бы в шутку пели, а на самом деле намекали, что не годится есть рис, когда не положено.
О цветущих каштанах была только одна песня.
Зато пели множество других, приуроченных к празднику Бон, и пели всяк на свой лад.
Дом О-Рин стоял на краю деревни, мимо него шел путь в горы. До праздника Нараяма оставалось не более месяца, и О-Рин слышала все больше песен о нем. Затянет кто-нибудь: «Повезло О-Тори-сан», другой подхватит…
Повезло О-Тори-сан
Из дома солевара:
Пошла в горы —
Выпал снег.
«Пойти в горы» означало в деревне две совершенно разные вещи, но любой всегда мог понять, о чем в песне сейчас речь. Можно было отправиться в горы по дрова или жечь уголь, а можно было уйти на гору Нараяма. В деревне верили: если в день, когда человек ушел на гору Нараяма, выпадал снег, значит, этот человек счастливый. В доме солевара не было женщины по имени О-Тори-сан, но несколько поколений назад она, как видно, здравствовала, а когда она ушла в гору, выпал снег. О-Тори-сан стала символом счастливого человека. Вот о чем пелось в песне.
Снег здесь никому в диковинку не был: зимой он иногда выпадал в деревне, ну а вершины гор зимой всегда были под снегом. Все дело было в том, что снег пошел в тот миг, когда О-Тори-сан уже добралась до горы Нараяма. Она не была бы счастливым человеком, если бы снег застал ее в пути. В случае с О-Тори-сан все совпало.
У песни был и еще один смысл. Она намекала на то, что на гору Нараяма нужно идти не летом, а зимой. Поэтому люди отправлялись туда в такое время, когда можно было ожидать снегопада. Однако если снегу накапливалось слишком много, идти было трудно, а путь до горы Нараяма, где жил бог, неблизок – лежала она за семью ущельями и тремя озерами, – вот песня и предупреждала: «Ступай зимой, но до того, как выпадет снег». Очень мало времени оставляла песня для восхождения на гору.
О-Рин давно уже приготовилась уйти. Еще три года назад припасла она прощальное сакэ и циновку, на которую сядет на горе. Дело было за женой для овдовевшего Тацухэя, но теперь все уладилось: и сакэ было, и циновка, и жена для сына. Однако одно обстоятельство продолжало волновать ее.
Потихоньку от всех О-Рин припрятала кремень и время от времени постукивала им по зубам – хотела выбить себе здоровые зубы. Удары кремня сильной болью отдавались в нёбо, но если потерпеть немного, зубы все же сломаются. Она ждала этого с радостью, и в последнее время ей даже стало казаться, что это приятная боль.
О-Рин состарилась, а зубы у нее всё еще были целые. В молодые годы О-Рин гордилась своими зубами: до того были крепкие, что она легко разгрызала сушеную кукурузу. До сих пор ни один зуб не выпал! Но теперь она стыдилась этого. Даже у Тацухэя и то зубы довольно сильно поредели, а у нее зубов полный рот, и могут они разжевать что угодно, не хуже иных молодых. Иметь такие зубы в голодной деревне было попросту стыдно.
– А ты что хочешь угрызешь: шишку ли сосновую, дерьмовые ли бобы! – говорили ей односельчане.
И это была не шутка. Ее стали презирать. Дерьмовыми бобами назывались твердые, как камень, конские бобы, от которых пучило живот, и люди то и дело портили воздух. Случись кому-нибудь испортить воздух, говорили: «Да ты, никак, дерьмовых бобов наелся?!» И хотя О-Рин ни разу не испортила воздух в присутствии людей, ей нарочно напоминали о дерьмовых бобах, и она хорошо понимала, что люди насмехаются над ней, – потому что она слышала это не от одного человека, а от нескольких. Ничего не поделаешь, думала она, такие уж крепкие зубы ей достались.
– А у нашей бабки тридцать три зуба! – дразнил ее Кэсакити.
Вот до чего дошло: родной внук дразнит! О-Рин сосчитала пальцем зубы. Оказалось, двадцать восемь.
– Дурак! Двадцать восемь только, – сказала она.
– Да? Ты просто не все сосчитала. Еще поищи, – оскорблял ее Кэсакити. Ему смертельно хотелось, чтобы зубов у нее было тридцать три. В прошлом году он насмешил всю деревню, сочинив песню про бабкины зубы.
У бабушки моей
В кладовке, в уголке,
Хранятся тридцать три
Чертовых клыка.
Кэсакити перевернул на свой лад самую озорную песню в деревне. В ней пелось: «У матери моей в кладовке, в уголке, хранятся тридцать три заветных волоска». В песне потешались над матерью. Кэсакити, ко всеобщему восторгу, распевал на тот же манер о бабкиных зубах. И для песни ему надо было, чтобы зубов было ровно тридцать три.
Вот он и разнес по деревне слух, – дескать, у бабушки О-Рин тридцать три зуба!
О-Рин в деревне уважали как никого. После смерти мужа о ней не сплетничали, не перемывали ей косточек, как другим вдовушкам. Не думала она, что навлечет на себя позор своими крепкими зубами. «Надо как-то избавиться от них до того, как отправлюсь на гору», – думала она. Ей хотелось сидеть на закорках у сына, когда он понесет ее на гору, приличной беззубой старухой.
Вот она и стучит потихоньку от всех кремнем по зубам – старается выбить свои зубы.
Рядом с усадьбой бабушки О-Рин стоял дом по прозванью «Деньга». Никто в деревне денег не имел, – их просто негде было тратить, но сосед как-то ходил в Этиго и принес оттуда старинную монету. С тех пор дом его прозвали «Деньга». Отцу этого Деньги, Мата, уже исполнилось семьдесят лет. Мата и О-Рин были не только соседями, но и одногодками и многолетними приятелями. Однако О-Рин уже давно мысленно приготовилась отправиться на гору Нараяма, а Деньга, самый жадный человек в деревне, все не хотел варить сакэ для угощения и до сих пор не сделал никаких приготовлений. Ходили слухи, что Мата отправится на гору до наступления весны, но прошло лето, а он все еще сидел дома. Снова стали поговаривать потихоньку, что Мата, видно, пойдет на гору зимой и так, чтобы никто не заметил. Но О-Рич догадалась уже, что этот жалкий Мата и не помышлял о горе. «Вот дурак!» О-Рин собиралась уйти на гору в январе, как только ей исполнится семьдесят.
По соседству с домом Деньги находилась усадьба по прозванью «Горелая сосна». На заднем дворе у них торчал, как обломок скалы, большой ствол сухой сосны. Когда-то, давным-давно, в сосну попала молния и опалила ее. С тех пор дом прозвали «Горелая сосна». Рядом с «Горелой сосной» проживал «Дождь». На юго-восток от деревни высилась гора Тацуми. Так вот, стоило только кому-нибудь из его домашних туда пойти, тут же налетал дождь. В давние времена кто-то из этой семьи убил на горе Тацуми змею о двух головах, и с тех пор всякий раз, как они поднимались на гору, шел дождь. Так и прозвали этот дом «Дождем».
Рядом с «Дождем» располагался дом под названием «Кая». В деревне было двадцать два дома, у этого дома стояло самое высокое дерево кая. Дом «Кая» славили такой песней?
Эта непутевая Гин-ян
Из дома «Кая»
Нянчит кучу мышат
От сыновьих внучат.
Когда О-Рин пришла в деревню, она еще застала старуху Гин. Неприкаянная, непутевая – такая про нее шла молва. Гин была недальнего ума. «Мышата» в песне – многочисленные ее правнуки. Детей в доме «Кая» рожали, будто мышат. Гин и сама рожала, и воспитывала внуков, и нянчила правнуков. И это в такой-то голодной деревне! Гин презирали: наплодила целую ораву похотливых детей и внуков. Похотливость и многодетность трех поколений дома «Кая» высмеивалась в песне.
Наступил июль. Все забегали, засуетились. Праздник Нараяма длился только один день, но это был единственный праздник, поэтому с приходом июля в деревне воцарялся праздничный дух. Вот и канун праздника. Тацухэй занят сверх головы. Домашние оживленны, каждый думает о своем, на Кэсакити надежды мало – он куда-то исчез, и Тацухэй целый день крутился один.
Когда он проходил мимо дома Дождя, то услышал песню – хозяин дома пел о чертовых зубах:
У бабушки О-Рин
В кладовке, в уголке,
Хранятся тридцать три
Чертовых клыка.
«Негодяй!» – подумал Тацухэй. Он впервые слышал эту песню. Кэсакити сочинил ее в прошлом году, но тогда она не дошла до ушей Тацухэя и бабушки О-Рин. Второй раз в нынешнем году упоминалась О-Рин.
Тацухэй тут же вошел в дом. Хозяин был в прихожей, и Тацухэй уселся перед ним прямо на земляном полу.
– А ну-ка пойдем к нам. Посчитаем, сколько зубов у бабушки О-Рин.
Дождь растерялся: обычно молчаливый Тацухэй о грозным видом глядит на него – быть беде.
– Что ты? Что ты! Я тут ни при чем. Эта ваш Кэсакити сочинил.
Так Тацухэй узнал, что песню сочинил его сын. Теперь он понял, почему Кэсакити упорно твердил, что у бабушки тридцать три зуба.
Тацухэй молча вышел, подобрал у обочины дороги толстую палку и отправился искать Кэсакити.
Кэсакити распевал с детьми песню подле «Дома у пруда».
Раз в году
Бывает праздник Нараяма.
Наедимся рису
До отвала.
У дома живой изгородью росли криптомерии, никого не видно, но Тацухэй узнал Кэсакити по голосу.
Размахивая палкой, он закричал:
– Кэса! Значит, у бабушки тридцать три зуба! Ах ты дрянь! Бабушка нянчила тебя, ходила за тобой, а ты?!
Он поднял было палку, но Кэсакити ловко увернулся, и палка ударила со всего размаха по камню. Тацухэй отбил себе руку.
Кэсакити отбежал в сторону и как ни в чем не бывало глядел на отца.
– Болван! Жрать не получишь! – взревел Тацухэй.
В деревне часто говорили: «Жрать не получишь!» или «Не смей жрать!» Конечно, наказание голодом существовало, но скорее всего это было просто ругательство.
Настало время ужина. Все уселись вокруг стола. Уселся и Кэсакити, вернувшийся с улицы, мельком взглянул на отца – никаких следов злости не заметил, лицо отца было скорее унылым, чем злым.
Тацухэй не собирался говорить о песне про чертовы зубы в присутствии О-Рин. Он не хотел, чтобы О-Рин знала, что в деревне поют такую песню. В душе он даже думал, что было бы хорошо, если бы и Кэсакити промолчал.
А Кэсакити подумал про себя: «И что это отец так взъелся на меня из-за этой песни?» И твердо решил: «Назло буду петь, раз ему не по нраву!»