Текст книги "Современная японская новелла 1945–1978"
Автор книги: Осаму Дадзай
Соавторы: Кэндзабуро Оэ,Ясуси Иноуэ,Савако Ариёси,Дзюн Исикава,Масудзи Ибусэ,Сётаро Ясуока,Морио Кита,Ёсио Мори,Харуо Умэдзаки,Такэси Кайко
Жанры:
Новелла
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 46 страниц)
– О-о! Вы пришли! Благодарю за честь!
Из глубины зала ко мне направлялся господин Ота – он заметил меня сразу. Пальцы его были в краске, рукава небрежно засучены, лоб покрыт каплями пота. На меня повеяло тонким ароматом сигары. Я поблагодарил господина Ота за подарок, – выполняя свое обещание, он прислал мне столько красок и рисовальной бумаги, что теперь на полгода хватит, даже если расходовать очень щедро. Что ж, остается получить у него рисунки датских детей, и на этом наши с ним деловые отношения прекратятся.
– Ну, что вы скажете? Знаете, сколько рисунков прислали на конкурс? Шесть грузовиков.
Пригласив меня на эстраду, где были расставлены столики и стулья для отдыха, господин Ота обвел зал широким жестом и радостно сказал:
– Молодцы! Сколько нарисовали! Конечно, преподавателям тоже досталось, но дети-то, дети молодцы! Основательно поработали. Картинок столько, что перед Данией стыдно не будет.
И господин Ота расхохотался. Глаза его алчно блестели. Наконец-то он сбросил личину. Куда подевался тот безупречный джентльмен, который беседовал со мной в ресторане отеля и в кабинете роскошного особняка! Теперь передо мною сидел совсем другой человек – напористый, готовый к борьбе.
– Нет, вы только взгляните! Какие молодцы! Ведь отовсюду прислали, со всех концов страны – от Хоккайдо и до Кюсю, даже из самых глухих углов. Я просто так и вижу перед собой всю эту детвору!
Этот черствый делец, равнодушный к собственному ребенку, радостно похохатывал, и смех его громким эхом отдавался под потолком.
Выпив чашку кофе, я спустился с эстрады и пошел осматривать бесчисленные трофеи господина Ота. Мы с ним ходили от одного стола к другому. За столами сидели члены жюри, – художники, обозреватели по вопросам педагогики, представлявшие самые различные направления и школы. Господин Ота держался с ними запросто, со всеми весело здоровался, смеялся, шутил, упиваясь собственным остроумием. И даже тихонько заходил им за спины, чтобы подобрать упавшие на пол рисунки. Этакий жизнерадостный филантроп, без тени высокомерия и заносчивости. Разумеется, он вертел всеми членами жюри, но не давал им почувствовать этого. Когда кто-то из них протянул ему рисунок и, похвалив малыша за умение пользоваться цветными карандашами, почтительно осведомился о мнении господина Ота, тот усмехнулся и ответил весьма уклончиво:
– Детская рука давит на карандаш с нагрузкой примерно в сто семьдесят граммов. Моя фирма старается действовать в соответствии с установленными стандартами, мы следим за тем, чтобы карандаш шел легко. Ну, а как оно получается на деле – мне пока еще не совсем ясно.
О, господин Ота ни в коей мере не был склонен навязывать жюри свои оценки!
– Покорно вас благодарю! – говорил он членам жюри и учтиво кланялся каждому в отдельности. Он опять уже был застегнут на все пуговицы. А ведь каких-нибудь несколько минут тому назад, на эстраде, он победно оглядывал зал и смеялся, не скрывая своего торжества. Да, не угнаться мне за этим делягой, где уж там!
Я отошел от господина Ота и стал ходить по залу один. На столах аккуратными стопками лежали рисунки, прошедшие конкурс. Я был жестоко разочарован. Какой рисунок ни возьми, он вполне мог бы быть иллюстрацией к детской книжке. Такие все они были чистенькие, прилизанные, приятные, умело сделанные. Безжизненные, надуманные картиночки. Казалось, дети, их рисовавшие, начисто лишены фантазии и непосредственности. Стандартные, застывшие улыбки на публику. Жалкие штампики, повторяющие прекрасные некогда образцы. Мне так и виделись десятки тысяч детских книжек с картинками, переходящих из рук в руки, из дома в дом.
Совершенно подавленный, побрел я на эстраду и там нос к носу столкнулся с Ямагути – он только что вошел в зал. Красный от возбуждения, растрепанный, с закатанными выше локтей рукавами, он был полон самоуверенности и всем своим видом показывал, что дел у него по горло. Присел рядом со мною и сразу же начал жаловаться.
– Папаша Ота мне приказал не затевать драк. Я прямо извелся – с самого утра только о том и думаю, как бы случайно не обидеть того, другого, третьего.
Ямагути торопливо затягивался сигаретой и брюзжал, брюзжал. А физиономия у него так и сияла.
Больше всего Ямагути возмущался пестрым составом жюри:
– Видишь, даже вон того дурака пригласили! Ох, удрать бы отсюда!
В том углу зала, куда он указывал, сидел длинноволосый толстяк и утирал платком взмокшее лицо.
– Кто это?
– Это?.. – Ямагути презрительно сморщился и небрежно бросил, как выплюнул: – Специалист по лаковому рисунку.
Я узнал его. Это был известный художник. В свое время он объявил, что обычная лаковая живопись слишком груба по форме и потому оказывает на детей вредное влияние. И тут же принялся торговать «лаковой живописью высшего класса». Разумеется, все это было чистейшей воды надувательство. Он был противником Ямагути и вступал с ним в схватки на всех дискуссиях по теории детского рисунка.
– Я спрашиваю папашу, для чего такого идиота включили в жюри. А он говорит: не шуми, пожалуйста, в жюри должны быть представлены разные направления. Ну, что тут поделаешь!
– Да не в направлениях суть! – вырвалось у меня.
– А в чем же?
– В красках. Ведь они используются и в лаковой живописи. А папаше Ота надо только одно – продавать побольше красок. Ради этого он с кем хочешь споется. Для того и конкурс затеял. А Андерсен – просто так, ширма.
Ямагути был явно раздосадован моими словами. Вот уж не ожидал от него! Ведь господин Ота не мог нас слышать, и я думал – Ямагути со мной согласится. Ах, вон оно что – он почувствовал себя оскорбленным как член жюри. Издевается над остальными, а сам в совершенном восторге, что ему оказали такую высокую честь. И, может быть, даже отлично ладит с тем человеком, которого только что обозвал дураком. Мне стало тошно, и я заговорил еще резче:
– Как дипломатический ход этот конкурс, может, чего-то и стоит. Но – и только! Выгадает от него один лишь папаша Ота, – уж он хорошенько на нем поживится. А рисунки, которые вы отобрали, все сделаны по подсказке. Ни в одном из них ни на йоту не выражена индивидуальность ребенка.
От удивления Ямагути остолбенел. Некоторое время он безмолвно смотрел на меня. Потом резко поднялся и, не сказав мне ни слова, спустился с эстрады. Я проводил его взглядом. Он подошел к столу с табличкой «Дюймовочка» и начал просматривать рисунки. Отобрал два и вернулся ко мне.
– Так ты говоришь, не выражена индивидуальность ребенка? Вздор! Вот посмотри.
Он положил оба рисунка на стол. На одном Дюймовочку обижала сварливая полевая мышь, на другом Дюймовочка, уже ставшая царицей, утопала в цветах. Ямагути принялся мне объяснять:
– Полевую мышь нарисовал мальчик. А «хэппи энд» – девочка. Пожалуйста, вот тебе детская индивидуальность. Замечательно отражен внутренний мир мальчика – мир борьбы, и лирический мир девочки.
Я ничего не ответил, спустился в зал и подошел к столу с табличкой «Новое платье короля». Стараясь действовать незаметно, я схватил самый верхний из отобранных рисунков, потом присел на корточки, развернул газету, в которую был завернут рисунок Таро, и вернулся к Ямагути. К этому времени члены жюри кончили свою работу и во главе с господином Ота поднялись на эстраду. Он раскланивался направо и налево, всех благодарил за труды, приветливо улыбался. Члены жюри не оставались в долгу и всячески превозносили господина Ота, устроителя этого замечательного конкурса. На эстраде стало тесно. Все стулья были заняты.
Увидев меня, Ямагути показал глазами на остальных, – мол, отложим наш спор до другого раза. Но я сделал вид, что не понял его сигнала, и положил перед ним на стол оба рисунка. На одном из них голый человек в золотой короне и с кайзеровскими усами гордо шествовал на фоне замка с бойницами. На другом – вдоль крепостного рва, обсаженного соснами, шагал нагой князь в набедренной повязке.
Ямагути насупил брови, но я постарался и этого не заметить.
– Вон тот, с короной, – сказал я ему, – прошел конкурс, а этот с набедренной повязкой – провалился. У автора первого рисунка имелся готовый образец, – может быть, карточный король, а может, – картинка из книжки. Чтобы так точно передать иноземный колорит, нужна изрядная подготовка.
Ямагути долго рассматривал оба рисунка, сравнивал их. По лицу его было видно, что он застигнут врасплох. И я его понимал – я ведь и сам не мог представить себе ничего подобного, пока не увидел этой картинки Таро. Ямагути быстро перевернул рисунок – никакой подписи не было. Он недоуменно пробормотал:
– Должно быть, мальчик из деревни или рыбачьего поселка.
Мысленно отдав должное его проницательности, я продолжал:
– Сравним эти рисунки. По одному из них сразу же видно, что он сделан японским ребенком. Который из этих двух детей понял и передал Андерсена по-настоящему? Кто более самобытный и честный? Это же каждому ясно. Но почему-то корона прошла конкурс, а набедренная повязка – нет!
Я невольно повысил голос. Ямагути не знал, куда деваться. Лицо у него было несчастное. А я глядел в эти хитрые, бегающие глазки, и мне хотелось бить его, бить беспощадно.
Теперь я уже нарочно говорил как можно громче, чтобы меня услышали члены жюри, – они сидели за столиками и потягивали кофе, наслаждаясь приятной усталостью.
Только я опустился на стул, как один из них поднялся со своего места и подошел к нам. Вслед за ним потянулись и остальные. Вокруг нас образовалась толпа. Со всех сторон на меня надвигались толстые животы.
Князь в набедренной повязке исчез со стола и поплыл из рук в руки, от очков к очкам, покачиваясь на волнах улыбок и невнятных восклицаний.
– Это еще что такое?
– Кто-то, видно, решил над нами подшутить!
– Даже смотреть не стоит!
– Ерунда какая-то!
Голоса сливались в общий гул. Я не мог разобрать, кто и что говорит. Члены жюри пересмеивались, перемигивались, злословили. Некоторые разглядывали меня с откровенной неприязнью, бросали какую-нибудь резкость по моему адресу и отходили. Кто-то буркнул:
– Он, кажется, не совсем нормален!
Наконец рисунок попал в руки того человека, которого Ямагути обозвал дураком. Он посмотрел его и вернул мне. Потом нервно вытер жирное лицо носовым платком и, всем своим видом выражая сочувствие, заговорил:
– Идея, пожалуй, интересная. Но понято слишком примитивно. Нельзя же такому интернациональному писателю, как Андерсен, давать узколокальное истолкование. И виноват тут не столько ребенок, сколько преподаватель.
Я промолчал – этот хотя бы сказал о рисунке Таро нечто конкретное, и на том спасибо.
– Трудно решить, что более жизненно, корона или набедренная повязка: ведь книжки с картинками играют такую роль в жизни ребенка!
Сквозь толстые стекла очков без оправы на меня глядел не то автор статей по вопросам детского воспитания, не то председатель жюри. Я учел его замечание и потихоньку загнул палец.
Вдруг чей-то голос произнес:
– Я видел этот рисунок.
Это был лысый толстячок с багровыми щеками. Я даже точно запомнил, сколько родинок у него на лице.
Он подтянул пояс, ехидно прищурился и запальчиво объявил:
– Да, я этот рисунок видел и забраковал его. Все высокие слова, которые были здесь сказаны, бьют мимо цели. Просто это нарисовано плохо. Плохо, и все. Вот потому-то рисунок и не прошел конкурса. И говорить больше не о чем.
Вокруг радостно захихикали.
В эту минуту за спинами членов жюри показался господин Ота. Все расступились, давая ему дорогу, и наперебой принялись объяснять, что речь идет о неумелом, безвкусном, неуклюжем рисунке к сказке «Новое платье короля». Зажав между пальцами дорогую сигару и приветливо улыбаясь, господин Ота взглянул на рисунок.
– Ребенок не поскупился на краски. Молодец! Это очень хорошо, – сказал он и тут же отошел.
Что ж, этот, по крайней мере, высказался честно.
Тут вперед выдвинулся Ямагути, до сих пор хранивший молчание. К нему вернулась его обычная самоуверенность. Казалось, он излучает великодушное сочувствие и снисходительность. Всем своим видом он показывал, что готов позабыть мои нападки и протянуть мне руку примирения. Глядя мне прямо в глаза, Ямагути медленно заговорил, тщательно взвешивая каждое слово:
– Ну ладно, ладно! Сдаюсь! Ребенок нарисовал честно. Пусть он беспомощен, неуклюж, но зато верен своей фантазии. Правда, можно поспорить, что правильнее – корона или набедренная повязка. Но, в общем, юный художник верно понял Андерсена.
Он улыбнулся и заговорил громче:
– И все же понять Андерсена помог ему наш конкурс. Не будь конкурса, возможно, ребенок не взялся бы за кисточку, даже если бы он и понял Андерсена. А может, и вовсе не понял бы. Как бы то ни было – рисунок перед нами. А нарисовать – значит осмыслить. Стало быть, уже по одному этому наш конкурс – дело необходимое. Его никак не назовешь бессмысленной затеей.
Ну и ловкач! Повысил голос ровно настолько, чтоб его смог услышать господин Ота. Должно быть, только и ждал подходящего случая. Пока другие распинались, доказывая свою проницательность и компетентность, он как следует подготовился, чтобы в нужный момент выступить в главной роли, и теперь преподнес им свое аккуратненькое, словно карликовый сад, мненьице.
Я украдкой разглядывал столпившихся вокруг нас людей. Этот щенок Ямагути с его менторским тоном был им явно не по душе. И все же они понимали, что связаны с ним одной веревочкой. Преисполненные сознания собственной значительности, они выпятили животы. Какие только чувства не отражались на этих сытых лицах! И любование своей терпимостью, и насмешка, и снисходительная ирония. Наконец они все успокоились, вновь обрели свою надменность и с наслаждением отдались отдыху. Нет, я не мог этого вынести. Подумать только – эти люди, совершенно не понимающие детей, привыкшие в тиши кабинета предаваться возвышенным размышлениям о физиологии духа, теперь несли всякую чушь, чтоб укрепить свой престиж. Разве могло им прийти на ум, что дети их попросту обманули? Ребенок сразу угадывает все слабости преподавателя и, чтобы избавиться от его нажима, делает только такие рисунки, которые могут тому понравиться. Вот и сейчас по всему залу навалены горы шлака, жалкие отходы той интенсивной работы, которая беспрерывно идет во внутреннем мире ребенка. В этот мир нет хода тому, кто не живет с детьми одной жизнью. Где уж им, этим «экспертам», разглядеть за линиями и красками рисунка те тайники сознания, что наполняют живою кровью порожденные детской фантазией образы, дают выход рвущейся на свободу плоти! И теперь эти люди, купленные торгашом, разорили двадцать миллионов золотых жил.
Я свернул «Голого короля» в трубку и самым спокойным тоном сказал:
– Прошу извинить меня за то, что я ввел в заблуждение членов жюри. Этот рисунок не был представлен на конкурс. Его принес я.
Улыбка сползла с лица Ямагути. Он привстал, челюсть у него отвалилась. В глазах заметалась растерянность. Воздух вокруг меня всколыхнулся, все животы разом зашевелились. Ямагути скривил рот в кислой усмешке:
– Рисовал ученик твоей студии?
– Да.
Он помолчал, потом выдохнул сдавленным шепотом:
– Кто?
Я указал глазами на человека средних лет, одиноко дымившего сигарой в глубине эстрады, и отчеканил:
– Таро-кун.
У Ямагути вся краска сбежала с лица. Глаза его стали колючими, засветились злобным светом. Он смотрел на меня, закусив губу. Я вглядывался в окружившие нас лица. Вокруг все волновалось, вздыхало, скрипело, покряхтывало.
– Этот рисунок сделал сын господина Ота. Он учится в той школе, где преподает Ямагути. Но рисованием с ним занимаюсь я.
– О-о-о!
– А-а-а!..
Ненависть горячей волной поднималась во мне, выплескивалась наружу. Не вставая с места, я обводил всех их пристальным взглядом – художника с платком в руке, обозревателя в очках без оправы, толстяка с тремя багровыми родинками на потном лице и всех остальных, не известных мне. Видел холодные глаза, сведенные ненавистью рты, нахмуренные брови. На каждого я смотрел до тех пор, пока он не опускал глаз. И только тогда переводил взгляд на его соседа. Тишина была мертвая – ни звука, ни вздоха. Но я чувствовал – эти тяжелые, жирные тела наливаются злобой. Если бы кто-нибудь из них произнес хоть слово, я бы не выдержал, я бы кинулся в драку, стал бы разоблачать, срывать маски. Никогда еще Таро не был так дорог мне, как в эту минуту.
Но вот члены жюри начали переглядываться, потом, как по команде, уставились на Ямагути. В его глазах уже не было прежнего жесткого выражения, он весь как-то слинял, плечи бессильно опустились. Испуганно озираясь по сторонам, он приглаживал волосы. Куда подевались самоуверенность и резкость, с которыми он только что читал мораль членам жюри! Передо мной был уже не художник и даже не школьный учитель, а просто-напросто жалкий юнец с тонкой шеей и уродливо большой головой. Взглянув на меня страдальческими глазами, он открыл было рот, но так ничего и не сказал.
Напряженный момент прошел. Для членов жюри Ямагути больше не существовал. Они повернулись к нему спиной и по одному, по двое стали спускаться с эстрады. Толстый художник все обтирал платком лоб, обозреватель смотрел перед собой с независимым, гордым видом, а сутулый председатель жюри, привыкший ко всяким неожиданностям, сохранял полное хладнокровие. Все прощались с господином Ота и молча покидали зал. А он, ничего не подозревая, с учтивой улыбкой раскланивался направо и налево.
За окном ярко светило солнце. По полу текли узкие ручейки света. Я вдруг почувствовал – бушующая во мне жгучая ненависть переходит в безудержное веселье. И, схватясь за живот, захохотал как безумный.
1957
КЭНДЗАБУРО ОЭ
СОДЕРЖАНИЕ СКОТИНЫ
Перевод В. Смирнова
Мы с младшим братом ковырялись щепками в рыхлой, пахнущей жиром и пеплом земле на дне лощины. Здесь, на слегка вскопанной площадке, расчищенной от густого кустарника, был устроен временный крематорий. Дно лощины уже застлали вечерние сумерки и холодный туман, словно в лесу вдруг забили ключом подземные воды, тогда как на нашу маленькую деревушку – она располагалась по обе стороны мощеной дороги на круто спускавшемся к лощине склоне горы – еще падал пурпуровый свет. Я разогнулся и устало зевнул во весь рот. Брат тоже распрямился и, едва заметно зевнув, улыбнулся.
Хватит с нас на этот раз, решили мы, забросили щепки в пышно разросшуюся летнюю траву и плечом к плечу начали подниматься по узкой тропинке, ведущей к деревне. Мы приходили на площадку крематория собирать остатки костей – хорошие кости затейливой формы, которые можно носить на груди как украшение, но деревенские ребята уже собрали кости все до одной, и нам ничего не досталось. Наверно, стоит как следует вздуть кого-нибудь из младшеклассников и отнять кости. Мне вспомнилась картина, которую я увидел два дня назад из-за спин взрослых, стоявших на площадке крематория плотной до черноты толпой: сжигали труп женщины из нашей деревни, с печальным лицом она лежала в ярких отблесках пламени. Ее голый вздувшийся живот возвышался маленьким холмом. Мне стало жутко. Крепко схватив брата за руку, я быстро зашагал прочь. Казалось, будто стиснутый нашими огрубелыми пальцами жук-носорог выдавил из себя липкую вонючую жидкость, будто запах трупа неотступно преследует нас.
Жители деревни были вынуждены сжигать трупы под открытым небом из-за весенних дождей, ливших не переставая вплоть до начала лета. Из-за дождей, которые шли долго, упорно и беспрерывно, так что наводнения стали делом обычным. После того как горный обвал разрушил висячий мост, через который проходила кратчайшая дорога из деревни в город, наше отделение начальной школы закрылось, почтальон перестал приносить письма, и люди, если надо было, добирались до города по узкой раскисшей дороге вдоль гребня горы. Возить мертвецов в городской крематорий никому и в голову не приходило.
Однако полная отрезанность от города не особенно тяготила нашу деревню, селение, хотя и старое, но еще не вполне вставшее на ноги. К нам, деревенским, в городе относились, как к грязной скотине, зато в нашем маленьком поселке, скученном на горном склоне и глядевшем в узкую лощину, и без города хватало разнообразных впечатлений повседневной жизни. К тому же мы, дети, радовались, что школу закрыли уже в конце весны.
У входа в деревню, там, где начиналась мощеная дорога, стоял Мицукути с собачонкой на руках. Толкнув брата плечом, я пробежал в густую тень старых абрикосовых деревьев взглянуть на собаку.
– Вот, посмотри, – сказал Мицукути, встряхнув собачонку так, что она взвизгнула.
Он показал мне свои руки: они были сплошь в укусах, покрытых спекшейся кровью и собачьей шерстью. Пятнами укусов была испещрена и его грудь, и толстая короткая шея.
– Вот так-то, – с серьезным видом сказал Мицукути.
– Ты ведь обещал, что мы вместе пойдем охотиться на диких собак, – с удивлением и досадой сказал я. – А сам, значит, пошел один.
– Я заходил за тобой, – поспешно отозвался Мицукути. – Тебя не было.
– Ну и покусали же тебя! – сказал я, легонько погладив кончиками пальцев собаку со свирепыми, как у волка, глазами и раздувающимися ноздрями. – Наверно, забрался в самое логово.
– Чтобы уберечь горло, я обмотал его кожаным поясом, – хвастливо сказал Мицукути.
Я отчетливо представил себе Мицукути во всеоружии, с кожаным поясом вокруг горла, мысленно увидел, как он достает щенка из норы, выстланной ветками кустарника и засохшей травой, а в это время его кусает дикая собака; я представил себе, как Мицукути выходит с добычей на потемневший фиолетовый склон и спускается на дорогу.
– Горло целым-целехонько, – хвастливо сказал Мицукути. – Я ведь дождался, когда в норе осталась одна только эта собачонка.
– Я видел, как эти тварюги бежали по лощине, – возбужденно сказал мой брат. – Пять штук… целая стая. Там, наверно, были и ее родители.
– А! – сказал Мицукути. – Когда?
– Сразу после полудня.
– Вот тогда-то я и отправился.
– Лучше бы этот щенок был белый, – сказал я, подавив в себе отголосок зависти.
– Его предки блудили с волками, – с видом знающего человека сказал Мицукути.
– Вот здорово! – мечтательно произнес мой брат.
– Он уже привык ко мне, – заявил Мицукути, напыжась от гордости. – Он больше не вернется к диким собакам.
Мы с братом промолчали.
– Вот, смотрите. – Мицукути опустил собачонку на мощеную дорогу и разжал руки. – Вот.
Но мы смотрели не на собачонку, а на небо над лощиной. Там со страшной скоростью летел невероятно огромный самолет. Оглушительный рев, всколыхнувший воздух, на какое-то мгновение словно накрыл нас волной. Подобно увязшим в растительном масле насекомым, мы были не в силах пошевелиться.
– Вражеский самолет! – крикнул Мицукути. – Враг прилетел!
– Вражеский самолет!.. – закричали мы хриплыми голосами, глядя на небо.
Но вот в небе снова нет ничего, кроме темно-синих облаков, озаренных закатным солнцем. А собачонка Мицукути, воспользовавшись моментом, подпрыгнула и с лаем припустила по мощеной дороге. Подскакивая, она вбежала прямо в лес и исчезла из виду. Мицукути бросился было вдогонку, да так и застыл на месте, ошарашенно вытаращив глаза. Мы с братом расхохотались, чувствуя, как кровь, словно сакэ, вскипает у нас в жилах. Мицукути, несмотря на всю досаду, тоже не мог удержаться от смеха. Расставшись с ним, мы побежали домой, к складу – в сумерках он походил на огромного зверя, присевшего на задние лапы. Отец в темной кухне с земляным полом готовил нам еду.
– А мы видели самолет! – крикнул брат. – Огромный вражеский самолет…
Отец что-то простонал в ответ, но не обернулся. Я подсел к дощатой стене и взял с подставки тяжелое отцовское охотничье ружье, которое надо было почистить, вскинул его на плечо, и мы с братом, взявшись за руки, пошли по темной лестнице на второй этаж.
– Жалко, что собака убежала, – сказал я.
– И самолет тоже жалко, – отозвался брат.
Мы жили на втором этаже стоявшего посередине деревни общественного склада, в тесной комнате, где раньше разводили шелковичных червей. Отец спал под шерстяным одеялом на циновках, прикрывавших начавшие загнивать толстые доски; мы с братом расстилали постель на дверях, снятых с петель и положенных на деревянные рамы, предназначенные для выкармливания шелкопряда; обои были все в пятнах и издавали острое зловоние, голые балки потолка облеплены сопревшими листьями шелковицы. Комната, прежде кишевшая шелковичными червями, теперь была переполнена людьми.
Обстановки у нас не было никакой. Самой дорогой вещью в нашем бедном жилище было отцовское ружье, тускло поблескивавшее от дула до глянцевито-смолистого приклада, при выстреле, казалось, преображавшееся в металл, сильно, до онемения отшибающий плечо; были здесь и колонковые шкурки, связками свисавшие с голых балок, а также всевозможные ловушки. Отец зарабатывал на жизнь охотой – бил зайцев и птиц, а в снежные зимы – диких кабанов. Кроме того, он сдавал в городское управление шкурки попадавших в ловушки колонков.
Протирая клеенкой ружейный ствол, мы с братом смотрели сквозь щели двери на темное небо, словно надеясь вновь услышать гул самолета. Но самолеты над деревней пролетали крайне редко. Мы приставили ружье к раме у стены, легли в постель и, тесно прижавшись друг к другу, мучимые голодом, стали ждать, когда отец принесет нам котелок с дзосуем.
Мы с братом были как два маленьких семечка, укрытых твердой кожурой и толстой мякотью плода, мы были как два нежных, полных жизни зеленых семечка, которые, попав на солнечный свет, дрожат, будто в ознобе. Вне твердой кожуры, оберегавшей нас от внешнего мира, у моря, которое, если залезть на крышу, виднелось вдали сверкающей узкой полосой, и в большом городе за вздымавшимися, как волны, горами, дышала своим спертым дыханием война, шедшая уже не первый год, грандиозная, как легенда, но утратившая былую поворотливость. Однако для нас война означала просто отсутствие в деревне молодежи и повестки о том, что тот-то и тот-то пал в бою. Война не проникала сквозь твердую кожуру и толстую мякоть. И даже вражеские самолеты, последнее время пролетавшие над деревней, воспринимались нами просто как некие диковинные птицы.
Перед самым рассветом я проснулся от сильного подземного гула и непонятных оглушительных раскатов. Отец сидел на разостланном на полу одеяле, сжавшись в комок и широко раскрыв глаза, алчные, как у затаившегося в лесной чаще зверя, готового броситься на добычу. Но отец ни на кого не бросился, а лег на спину и вроде бы снова заснул.
Я ждал, напрягая слух, но подземный гул не возобновлялся. Я ждал терпеливо, медленно вдыхая сырой воздух, пахнувший плесенью и какими-то мелкими зверюшками, явственно различимыми в слабом лунном свете, словно украдкой вливавшемся в высокое слуховое окно. Вдруг едва слышно заплакал мой брат, который спал, уткнувшись мне в бок взмокшим от пота лицом. Как видно, он тоже ждал, что подземный гул возобновится, и не вынес ожидания. Я подложил ладонь под худую, тонкую, как стебелек, шею брата и стал убаюкивать его; успокоенный мягкими движениями собственной руки, я снова заснул.
Когда я проснулся, сквозь щели стен лился щедрый свет утра, в воздухе уже чувствовалась жара. Отца дома не было. Не было у стены и его ружья. Разбудив брата, я, голый по пояс, вышел на мостовую перед складом. Улицу и каменную лестницу затоплял свет утреннего солнца. Вокруг было полно детей. Одни, ослепленные солнцем, словно в забытьи, стояли на месте, другие, уложив на землю собак, искали у них блох, третьи носились с криком по улице. Взрослых нигде не было видно. Мы с братом заглянули в маленькую деревенскую кузницу, стоявшую в густой тени пышных камфарных деревьев. В темной лачуге сегодня не полыхали над углями яркие языки пламени, не дышали мехи, не было видно и кузнеца, стоящего по пояс в яме, кузнеца с необыкновенно загорелыми, сухими руками, готовыми ловко подхватить раскаленное докрасна железо. Чтобы утром кузница пустовала – это было дело невиданное. Взявшись за руки, мы с братом молча возвратились на мостовую. Все мужчины деревни куда-то ушли, а женщины, очевидно, не хотели выходить на улицу. Одни только дети тонули в разливе солнечного света. Смутное беспокойство стеснило мне грудь.
На каменной лестнице, ведущей к водоему, куда вся деревня ходила за водой, разбросав руки в стороны, лежал Мицукути. Завидев меня с братом, он вскочил и подбежал к нам. Казалось, он, того и гляди, лопнет, такой у него был напыженный и самодовольный вид. В уголках растрескавшихся губ пузырилась слюна.
– Вы знаете? – крикнул он, хлопая меня по плечу. – Вы знаете?..
– Ну… – неопределенно отозвался я.
– Вчерашний самолет свалился ночью на гору. А вражеских летчиков уже разыскивают – все взрослые ушли с ружьями в горы на облаву.
– А в них будут стрелять? В летчиков-то? – с напускной важностью спросил брат.
– Навряд ли, пуль и так не хватает, – снисходительно ответил Мицукути. – Пусть уж лучше их поймают.
– А что с самолетом? – спросил я.
– Упал в пихтовый лес и – вдребезги, – протараторил Мицукути. – Почтальон своими глазами видел. Вы, наверно, знаете это место.
Да, я знал это место. Теперь в том лесу, должно быть, распустились цветки пихты, похожие на метелки травы. Потом, в конце лета, из метелок завяжутся шишки, напоминающие по форме яйца диких птиц, и мы пойдем их собирать – они служили нам снарядами. И в нашем складе тоже, под вечер или на рассвете, может вдруг со страшным шумом посыпаться град этих коричневых пуль…
– Ну? – сказал Мицукути, широко растягивая губы, так что обнажились светло-розовые десны. – Знаете?
– Как не знать, – ответил я. – Сходим?
Собрав вокруг глаз морщинки, хитро усмехаясь, Мицукути молча смотрел на меня. Я разозлился.
– Если пойдем, так я сбегаю за рубашкой, – сказал я, сердито глядя на Мицукути. – А если даже ты уйдешь без меня, я тебя мигом догоню.
Мицукути поморщился и недовольно заметил:
– Ничего не выйдет, детям запретили ходить в горы. Их могут принять за иностранных летчиков и застрелить.
Понурившись, я глядел на свои голые ноги, на короткие сильные пальцы, упиравшиеся в раскаленные утренним солнцем камни мостовой. Разочарование, как сок по дереву, растеклось у меня в груди, жаром сердца только что убитой птицы полыхнуло по коже.
– Интересно, какие они на лицо, эти вражеские летчики? – спросил брат.
Я расстался с Мицукути и, обняв брата за плечи, побрел домой. И вправду, какие они на лицо, эти иностранные летчики, в каком обличье прячутся? Мне чудилось, что поля и леса вокруг нашей деревни наводнены затаившимися иностранными солдатами, и их с трудом сдерживаемое дыхание вот-вот вырвется из груди с оглушительным шумом. А резкий запах их пота неотвратимо, как осень, воцарится во всей лощине.