355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Онелио Хорхе Кардосо » Избранные рассказы » Текст книги (страница 20)
Избранные рассказы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:20

Текст книги "Избранные рассказы"


Автор книги: Онелио Хорхе Кардосо


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)

Голод
(Перевод В. Капанадзе)

Здесь, на этой зеленой горе, стоит сейчас школа в три этажа, прекрасная, как птица, и видно ее со всех сторон.

В здании этом, наверное, окон пятьсот, а то и тысяча – я их не считал. Везде асфальтированные дорожки – кто бы мог подумать! – и небольшой скверик, а в нем памятник герою революции. Ну как же, все тут есть, и электричество тоже.

Раньше на этом самом месте только и было что дом моего кума Эмилиано, скотный двор, еще кое– какие домишки да раскидистый атехе. А вокруг, по склонам хребтов, – сплошной лес, как зеленые волны: то вверх, то вниз. На этаких кручах ни ноги, ни копыта не помогут – это я к тому, что через здешние леса ни пешему не пройти, ни верховому не проехать. Испокон веку так было.

Здесь, наверху, только птицы и чувствовали себя вольготно, – знай себе летают. А остальным куда деваться – бездорожье да жизнь беспросветная.

Все это раньше здесь было. Я-то знаю, потому как давно на свете живу и никуда отсюда не уезжал, тут и родился. Я всегда говорил – из родных мест ни за что не уеду, и теперь вот пристроился здесь садовником. Куда денешься – работаю с грехом пополам.

Нет, силенки у меня еще есть, вон даже со школьниками воюю: обрывают розы, когда они еще как следует не распустились.

Ну да ладно, не о том я речь веду.

Главное, что никто из этих мальчишек и девчонок, пусть у них глаза и позорче моих, не видит того, что вижу я благодаря своей памяти.

Им неведомо, что я, если захочу, могу пройти сквозь стены, погасить электрические лампочки, стереть с лица земли скверик, клумбы – словом, все, чего тут прежде не было, и вернуть назад то, что было: светленький домик Эмилиано, тропинку, соседей, покойника и все, что с ним тут приключилось. А дело было так: забрел к нам какой-то человек да и свалился замертво – голод его свалил – у самых дверей дома куманька моего.

Долго, видать, пришлось ему скитаться в поисках работы: был тогда «мертвый сезон», и люди, отчаявшись, разбредались по белому свету. Ну, а потом, наверно, заблудился он в наших лесах и кружил по ним много дней и ночей, пока не вышел к дому Эмилиано, да у дверей его и помер, как подгадал. Даже имени своего назвать не успел.

Люди, понятно, сразу стали прикидывать, откуда он может быть родом: из Гуинии, из Фоменто или из Кондадо, только все попусту. Одно было ясно: сам этот человек с седой бородой ничего не расскажет, потому что не человек он уже, а мешок с костями.

Как известно, сперва покойнику закрывают глаза и потом извещают власти, это уж дело властей – приехать, распорядиться, расспросить, найти виноватого и все такое.

Так вот, если со второй частью все обошлось как надо, то с первой – закрыть покойнику глаза (казалось бы, чего проще!) – вышла незадача, да вдобавок все переругались.

Умершего перенесли на кровать, и он тихонечко лежал там, уставившись широко раскрытыми глазами в кровлю. То ли этот свет разглядывал, то ли уже тот. И тут один из соседей додумался:

– Что-то, верно, не успел он увидеть и теперь ищет. Не надо закрывать ему глаза, раз не хочет.

Может, где-нибудь в других краях и неважно, как хоронить покойника: с открытыми или с закрытыми глазами, только у нас так не принято. У нас покойникам всегда глаза закрывали.

– А что, если это его последняя воля? Сказать-то он ничего не успел, – настаивал тот же сосед, и почти все, кроме Эмилиано, уже было согласились с ним. Но мой кум воспротивился:

– Всем покойникам, по крайней мере в моем доме, закрывают глаза, – сказал он, как отрезал.

А потом началось что-то вроде соревнования. Я думаю, всего к усопшему подошло человек девять, не меньше, и каждый закрывал ему глаза. Последние уже просто хотели их залепить. Но ничего не выходило: как ни бились люди, веки тут же медленно поднимались, и голубые глаза снова глядели в кровлю.

И опять пошли в ход прежние доводы:

– Послушайте, если покойник смотрит, стало быть, ему так нравится. По мне, никто не вправе ему этого запретить, тем более что в мире столько красивого.

– Я против, – говорил другой, – и хочу спросить: что ты нашел красивого в этом мире, если человек умирает в нем с голодухи?

– С чего ты взял, что он умер с голодухи?

– А с чего ты взял, что в этом мире есть что-то красивое?

– Как же… Облака, горы, реки, цветы, женщины… Всего не перечесть!

– И кто тебе сказал, будто голодный человек может любоваться красотой? Да он проклянет ее тысячу раз!

– Я говорю, брюхо – это далеко не все. Есть еще и уши, чтобы слушать пение птиц.

– Брехня! Уши ничего не услышат, если в брюхе пусто.

Словом, нашла коса на камень. А ведь мы так дружно всегда жили. Послушайте, ну не все ли равно, как опустить покойника в могилу: с открытыми или с зажмуренными глазами? Только все знают – чтобы отменить обычай, пусть даже глупый, много сил и жизней надо положить.

А тут и новый спорщик подоспел и еще подлил масла в огонь:

– Нельзя закрывать усопшему глаза. Пусть смотрит, так повелел Иегова.

– В моем доме если что делают, то как положено! – загремел Эмилиано.

– Иегова везде, и в твоем доме тоже, – возразил «свидетель».

– Ты так думаешь? Ко мне в дверь он не стучался.

Ох, что тут поднялось! А я сижу молчком да слушаю.

– Это знамение божие! – не успокаивался «свидетель Иеговы», пока мой кум, у которого на шее вздулась здоровенная жила, наконец не взорвался:

– Врешь, сукин сын, это все от голода, а то бы они у него давно закрылись!

Тут я понял, что пора вмешаться, молчать больше нельзя. И вот встаю я тихонечко с табурета да и говорю куму:

– Эмилиано, не будешь ли ты так добр и не дашь ли мне батат?

Он удивленно взглянул на меня и, хотя жила у него на шее еще была здорово заметна, отнесся к моей просьбе как и подобает хозяину:

– Может, ты хочешь пообедать, кум?

– Да нет, спасибо. Это не мне, а покойнику, – сказал я.

Тут, ясное дело, все встрепенулись. Кормить мертвеца! Даже Эмилиано и тот впервые в жизни покосился на меня с неодобрением.

– В моем доме к покойнику, кто бы он ни был, относятся с уважением, – пробурчал он, но я спокойно ответил:

– Не волнуйся, кум, ты ведь меня знаешь. – И тут же, не дав никому опомниться, поспешил на кухню, выбрал там самый лучший желтый батат, подошел к мертвецу, приподнял лохмотья рубашки и осторожно положил батат в ту самую впадину, где у человека пуп.

Вы бы видели, что произошло вслед за этим! Все затаили дыхание, потому как веки покойника вдруг стали опускаться, пока голубые глаза, нацелившиеся на батат, не превратились в две узенькие щелочки, а потом и вовсе закрылись.

И я сказал:

– Не о чем больше спорить. Кум прав. – И даже «свидетелю» пришлось убраться со своим Иеговой несолоно хлебавши.

Да, память у меня будет понадежней, чем зрение у молодых. Но не все ли равно? Главное, что никому нынче не надо устраивать «испытание бататом». Так что пусть и дальше обрывают у меня розы, это ведь и есть то красивое, о чем мы тогда толковали. Пришло его время.

1972.

Ночь, словно камень…
(Перевод Р. Линцер)

Все малое преклоняет колени,

все великое стремится на поиск.

Хосе Марти

Нет, нет, другого сравнения и не ищите, лучшего не придумать: ящик с сюрпризами. Такова наша жизнь, если оглядеть все дни, все время, отпущенное нам на земле.

Человек, конечно, должен быть готов к неожиданностям, к странным, даже невероятным событиям. Но так или иначе, самым поразительным для меня оказалось то, что люди вдруг, даже не обменявшись понимающим взглядом, никак, даже молча, не сговариваясь, покинули место, где воздавали последний, чуть ли не священный долг.

Такого и впрямь никто не может ожидать. Я, во всяком случае, этого не понимаю, и не только не понимаю, но и простить не могу ни им, ни себе самому, потому что и меня тоже потянуло уйти отсюда и оставить его одного, его, кто был особенно близок нам всю жизнь, нашего брата, нашего друга и помощника.

Но пора, пожалуй, объяснить или хотя бы рассказать, как было дело, ибо уразуметь это толком я никогда не сумею. Верно одно: ни разу еще не собирались вместе столь несхожие между собой люди, как в ту ночь. Вот послушайте только, кто там был.

Архилес Арубио, – он чувствовал себя как бы на отшибе, хотя чуть не весь свет обошел, всякого насмотрелся и не прочь был порассказать об этом, напуская таинственный вид. А на отшибе чувствовал себя Архилес потому, что попробуй-ка поговори о жизни, когда справа сидит Таблада, человек, словно топором вытесанный и не признающий никаких выдумок. Пожалуй, сиди Архилес на стуле напротив, рядом с Сеганио, он уж воспользовался бы случаем, – ведь Сеганио был единственным в нашем городе поставщиком похоронных принадлежностей, а Архилес Арубио косвенно, своими туманными россказнями, дал ему как-то возможность обстряпать выгодное дельце: это когда одного любовника захватили на месте и ткнули ножом в спину.

Сам же Сеганио, наживающийся на мертвецах, тоже был зажат с двух сторон: справа от него сидел лекарь Тумуло, его общественно-экономический vade retro[35]35
  Здесь: противник (лат.)


[Закрыть]
, а слева – молчальник Тупо, немой отроду.

Был тут Этиликон Гуляка – славный выпивоха, который уже тишком наглотался; он что-то глухо бормотал и то хмурился, то улыбался видениям, возникающим в его затуманенной башке.

Была еще Эпифания, с загрубевшими от работы, словно мужскими руками, а рядом с ней Менестеро, ее муж, язык у него заплетался от постоянной болтовни. Был Акосорио, тайный агент муниципалитета, который более всех тяготился вынужденным молчанием. Был тут и Касадо Соло, секретарь городского управления, особа неимоверной культуры, рожденный под знаком Близнецов, столь самодовольный, что никогда ни с кем не разговаривал ни в эту ночь, ни в любой из дней.

Все мы тут были; и еще шесть дочек на выданье дона Пабло Канора, который отравил им жизнь, с самого детства не давая шагу ступить. И был, наконец, самый заметный и самый незаметный из нас – Семула, поэт; ему не хватало ни хлеба, ни смекалки, ни зубов во рту.

И наверно, потому, что, разобщенные взаимной неприязнью, мы сидели молча и неподвижно в этом мрачном месте, всех нас и даже самый воздух вокруг придавила такая безнадежная тоска, что казалось, сейчас погаснут звезды и замрут мысли. Так и оставались мы, каждый сам по себе, не обращая друг на друга внимания. Серый дым вился колечками. Резкий неотвязный запах не давал дышать: то упорно благоухали лилии с легкой примесью дыхания роз, то побеждали розы и чуть дышали лилии. А ночь, тяжелая ночь нависала над нами, словно камень над пустотой.

Вот тут-то и явился этот человек с высоким белым лбом. Только Семула, единственный из нас обладавший внутренним чутьем, поднял голову в смутном предчувствии. Пришелец сразу заговорил. И слова его каждому западали в душу, к ним нельзя было не прислушиваться.

Начал он свой рассказ так:

– Любовь не умирает и после смерти, блеск ее молнии длится дольше, чем гром, я-то уж знаю. Ну вот, хотите верьте, хотите нет – забрел я как-то в парк и увидел там женщину. Ей было лет тридцать, во всяком случае, тридцать можно было дать и на вид, и по ее поведению там, в парке. Платье на ней было серое, с желтыми листьями.

Если женщина сидит в парке на скамейке, да еще скрытой деревьями, вы безошибочно скажете, что она ждет мужчину. И ничего дурного в этой мысли не будет, хотя сызмальства нас приучали рассуждать иначе и кичиться притворной добродетелью.

Вы вот недоверчиво улыбаетесь – что ж, это правда, любовь создана для двоих, а третий всегда будет лишним и никогда не поймет ее небесного языка. Я, например, если наткнусь на такую пару, твердо знаю, что и я сам, и весь остальной мир для них не существует.

Но тут что-то было не так: не слышались приближающиеся шаги, не видно мужской фигуры вдали, не вспыхивало надеждой лицо женщины. Не спрашивайте, как я додумался до того, что расскажу дальше. Бывает, человек толком и не сообразит, как он все узнал. Пожалуй, пока она ждала, я обо всем догадался по ее движениям, по каким-то мелочам. Один раз женщина проследила взглядом за солнечным лучом, заглянувшим в вырез ее платья. Уж не усомнилась ли она в том, что ее грудь может еще ждать мужской ласки?

Другой раз она вытащила из сумки плюшевую зверушку, из тех, что случается выиграть на ярмарке. Такую безделку, если с ней связаны «преступные воспоминания», всегда хранят при себе и никогда не оставляют дома. Говорю вам об этом, потому что, наверно, ни одной плюшевой зверушке не доводилось встретить взгляд, исполненный такой нежности. Хотите еще доказательств? Возможно ли, чтобы женщина просто сидела на скамейке и разглядывала каждого из множества людей, гуляющих вечером в парке?

Так прошли два долгих часа, и лишь на минутку она отвлеклась от своего ожидания: когда к ее ногам подкатился синий мячик; раньше, чем подоспел маленький хозяин, женщина подняла его и протянула запыхавшемуся малышу.

Она ждала мужчину, своего любимого, я уверен. Но уже надвигались сумерки, тени деревьев вытянулись, и пришло время загореться вечерней звезде.

Тогда, только тогда женщина встала, обвела все вокруг последним взглядом и пошла по аллее. Ясное дело, никто не должен преследовать незнакомого человека, но случается, совершаешь какой-то поступок, сам не зная зачем. Короче, я отправился следом за ней.

Она ни разу не обернулась. Шла усталой походкой, словно печаль разливалась от сердца по всему ее телу. Так она пересекла улицу и двинулась дальше по тротуару под сенью лавров. Поднялась на мост. Миновала реку, даже не взглянув ни на воду, ни на лодки, и через два квартала, когда я был совсем рядом с ней, остановилась и шагнула в открытую дверь дома. Я тоже остановился, резко, словно дошел до конца жизни.

Я увидел большую, убранную на старинный лад гостиную, и там, против льющегося с террасы света, стояла девушка лет двадцати, с метелкой в руках. Я услышал ее сердитый упрек: «Бабушка, опять ты куда-то девалась. Искали тебя по всем улицам».

Женщина будто и не слыхала. Взгляд ее обежал стены гостиной, скользнул по старинному карандашному портрету лысого мужчины в галстуке и остановился на высоком потускневшем зеркале: оттуда, испещренное темными пятнами, глянуло на нее отражение женщины лет тридцати в сером с желтыми листьями платье.

Незнакомец умолк; шесть дочек Канора так и уставились на него. Мы, остальные, были, пожалуй, несколько ошарашены. Но даже те, что не хотели смотреть на рассказчика, не могли не вслушиваться в каждое его слово. Пришелец снова заговорил. Теперь он, хотя и сидел на стуле, казался выше ростом, а глаза у него из голубых стали черными.

Он сказал:

– Что такое страх? Страх делает людей никуда не годными. В любой здравой мысли таится хотя бы малая толика мужества.

Бывает, человек до седых волос дожил и все еще, как запуганный ребенок, от каждой несправедливости теряется, словно весь раздерган, разрушен тяжким тайным недугом. Что, непонятно? Ладно, тогда объясню.

Был у меня дядюшка по имени Флорентино, брат моего отца, алькальда. Служил он у нас тюремным надзирателем, сторожил арестантов, и хорошо, что служил, не то при своем горячем, буйном нраве натворил бы дел. Отец мой его любил и хотел, чтобы у дяди все было ладно.

Но вы только послушайте, что он выкинул. Знаете ли, дядюшка всегда толковал и переделывал законы на свой лад, особенно старался, когда видел, как все вокруг при этом пугаются.

А было это чуть ли не полсотни лет назад. Вот однажды Флорентино дошел своим умом, что тюремное заключение гораздо тяжелее, чем само преступление, и захотел облегчить беднягам их участь. Думаете, он стал им проповедовать, как священник, что приходит отпустить грехи, когда кто-нибудь умирает, или раздавать им сласти и благочестивые картинки, как дамы-благотворительницы? Ничуть не бывало, в этом дядя не видел ни на грош справедливости.

Он вот что сделал: на свой страх и риск каждую неделю выпускал узников на волю. Иначе говоря, могли вы сидеть в кино нашего городка и вдруг увидеть знакомое лицо. «Э, да это Меланио, – скажете вы, – видать, отсидел свое!» А тот ничего и не отсидел, просто пришла его очередь смотреть кино. Потом дядюшка Флорентино поджидал его у тюремных ворот, чтобы впустить обратно. Ну уж если фильм был хороший, арестант, вернувшись, всю ночь рассказывал его дядюшке, и оба развлекались вовсю, один по ту, другой по эту сторону решетки.

И так же, как Меланио, ходили в кино и Фанфарон, и Отмычка, и Торопыга, и Уноси Ноги, и каждый из арестантов. Дядюшка отпускал их по субботам, и никто его ни разу не подвел. А теперь хотите верьте, хотите нет, когда человеку доверяют, он становится если уж не совсем безгрешным, то все-таки получше. Но погодите, нет правил без исключения, и за решеткой тоже. Не всегда все сходило так гладко, нарвался как-то Флорентино на одного испанца.

Ясное дело, этого висельника ждала тюрьма построже, тут он задержался только до пересылки. Это, может, и смягчает его вину. Но обман есть обман, так всегда считал мой дядюшка Флорентино.

Так вот, когда пришел черед испанца, тот и не подумал идти в кино, а двинул к себе домой и стал уже собирать вещички, как вдруг заявился его отец. А отец, надо сказать, был скуп на слова, лишнего никогда не говорил, всегда знал одно – молчал да работал.

Смотрит он на своего сынка и спрашивает, почему это он здесь; тот отвечает, что простак Флорентино поверил ему и теперь уж он смоется, только его и видели. Ясное дело, отец сгреб его могучими ручищами – недаром он кузнецом был – и, протащив через весь городок, в девять часов вечера доставил к дядюшке Флорентино. «Получай, – говорит, – смыться хотел». А надо вам знать, что у Флорентино от любого обмана кровь закипала, и кулаки у него были здоровенные. Но поди ж ты, укротил свою ярость, как домашнего пса, спокойно так открыл дверь, впихнул притихшего испанца в камеру и сказал вдогонку: «Целый месяц теперь у меня в кино не пойдешь». Можете вы такое понять? Даже для того чтобы сдержать себя, надо сохранить в душе мужество. А без этого человек никогда не сможет спать в свое удовольствие.

Рассказчик замолчал. Прилетела муха и уселась на стекло над мертвым лицом Косме, но никто не обратил на нее внимания. Что-то странное, непостижимое пробивалось сквозь стойкий запах роз и лилий. И тут опять все насторожились, потому что незнакомец снова заговорил. И снова он весь преобразился, вот клянусь, теперь он казался еще старше и лоб у него был не белый, а словно обожженный солнцем и пересечен двумя морщинами.

– Я-то знаю, – сказал он, – умный спасется вовремя, а дурак умрет безвременно. Ну, теперь пошевелите мозгами: «Ана Мария» назывался одномачтовик с кормовой надстройкой. Ходили мы на нем по всем нашим водам, а чаще всего по Мексиканскому заливу, где на глубине полно тунца, где вода синяя-синяя и кругом не видно ни полоски земли.

Ночью, когда высыпают звезды, вы определяете курс, глядя на небо, а не на море. Все дело в том, чтобы уметь читать по звездам да еще найти самую нужную, Полярную, – светит она там, в высоте, одинокая, неяркая. Звезда эта протянет вам руку и выведет на верную дорогу, поможет вернуться на сушу. И потом, когда вы попадете домой, к жене, детям, друзьям, ко всем своим близким, благодарите этот бледный лучик. Она как мать, понимаете? Если разобраться, все мы обязаны ей жизнью. Но одни моряки знают цену и этой, и вообще всем звездам. Особенно когда только и умеешь, что тянуть сети, следить за направлением ветра, добиваться всего собственными руками. В общем, делать то, что известно не из книжек, не из школьного учения.

Вот такими были мы все, таким был и Хасинто, шкипер; он-то особенно любил и почитал звезды.

Теперь сами увидите, как сбился с толку Хасинто, и все из-за того типа, которого мы взяли на борт по пути. Дело было так: на острове Пинос он взмолился, чтобы мы прихватили его с собой; «Эль Пинеро» задерживался, а он хотел поскорее попасть в Гавану, хотя мы собирались идти не прямо, а через Колому. Хасинто согласился, и человек этот поднялся на борт вместе со своими книгами, – видно, в голове у него было побольше, чем у всех нас вместе взятых. Правду говоря, из-за этого Хасинто и принял его. Шкипер наш всегда хотел узнать, что только можно, о белом свете, а кроме того, сердце у него было доброе.

Итак, шли мы на всех парусах, пользуясь попутным ветром. Ход у нас, правда, был потише, чем у судна с мотором, да что из того, если наловили мы триста кинталов тунца и у каждого времени хоть отбавляй, чтобы выйти на палубу и поболтать о том о сем.

Вот как-то вечером, уже ближе к ночи, подошел тот человек и, глядя на небо, сказал:

– Видите вон ту звезду? Ведь она, может, уже давно не существует.

Хасинто посмотрел на звезду, потом на человека.

– Вы что, сбрендили? Или волна укачала? – спросил он.

Мы все так и покатились со смеху. Но человек не обиделся и продолжает так же спокойно:

– Знайте, свет проходит в мировом пространстве огромные расстояния, а от этой звезды до нас миллионы и миллионы километров.

Мы промолчали, потому как поняли, что все это дело ученое.

– Я хочу сказать: пока первый ее луч достиг земли, прошло много-много веков. А кто из людей проживет дольше века?

Хасинто швырнул сигарету в море, и я проследил взглядом за огоньком.

– Послушайте-ка, у каждого есть глаза, – сказал он, – и если я вижу, как звезда светит, значит, она существует.

– А может, зрение вас обманывает, шкипер. Может, звезда эта умерла много веков назад, и вы видите только последний дошедший до нас луч.

– Так его раз этак, – пробормотал Хасинто, и мы посмотрели на него с опаской. Моряк или сельский житель не то что городские. Подобными словами зазря не бросается. Значит, задело его за живое. Но он на этом остановился и молча ушел.

С того вечера Хасинто стал на себя не похож, и мне было горько, ведь я-то знал всю его жизнь. А матросы понять не могли, что с ним приключилось. Томасу он сказал, что просто стыд проплавать столько лет и не знать, при каком ветре поднимать, а при каком убирать парус на бизань-мачте. И когда Кристино так просто спросил, много ли каждый из нас заработает в это плавание, он его очень обидел, сказав, что никогда на чужое добро не зарился.

В общем, шкипера нашего было не узнать: ко всем придирался, чуть что – из себя выходил. На третий день и меня разругал на чем свет стоит. Я понял: объясняться с ним бесполезно – и с досады обрушился на самое зло:

– Похоже, вы и не знаете, что натворили с этими вашими мертвыми звездами! Какого только черта взяли мы вас на борт!

Тот растерялся, побледнел, смотрит на меня, ничего не понимая, а я уж выдал ему все сразу:

– Что вы знаете о Хасинто? Я-то вырос вместе с ним. Много мы чего в жизни хлебнули. Хасинто сына потерял, единственного сына двадцати лет от роду. А вы у него последнее отняли, его звезду! – И, махнув рукой, я отошел.

Никогда не знаешь, могут ли поправить дело твои слова или хоть немного помочь этому. В то же утро я собирался вылезти из люка, но сразу остановился и спрятал голову, – на палубе стоял Хасинто и слушал нашего ученого.

– Знаете, шкипер, если умирает одна звезда, то ведь нарождается и новая или доходит луч рожденной раньше. Это все тот же закон движения света.

Я посмотрел Хасинто прямо в глаза. Они снова блестели, как раньше, и на другой день и во все остальные дни он был прежним Хасинто: человеком добрым, доверчивым, охочим до ученых рассуждений. Как знать, может, и сейчас плавает он под своей любимой звездой.

Рассказчик снова умолк, но все мы уже были не такими, как раньше.

У дочерей Канора загорелся в глазах огонек непокорства. Касадо Соло искал, с кем бы поговорить. Гуляку Этиликона больше не мучили его видения. Архилес Арубио опротивел самому себе. Сеганио страдал от запаха лилий. Тумуло втайне стыдился своего толстого бумажника. Тупо взволновался, хотя и не понял ни слова. У Акосорио глаза были на мокром месте. Таблада загрустил. Только Эпифания по-прежнему разглядывала свои натруженные руки, и только Семула улыбался. Верный себе.

Но во всем этом не было ничего невероятного. Нет, то, чего я не могу ни понять, ни простить им всем и самому себе, было другое – неизбежное, неотвратимое. Едва пришелец встал и, не произнеся больше ни слова, вышел за двери в ночную тьму, все мы последовали за ним.

Мы оставили Косме одного, одного в этой комнате, где мерцали свечи, боролись запахи роз и лилий, сидела муха на стекле гробовой крышки. Вот этого я не понимаю и не пойму никогда.

1972.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю