Текст книги "Избранные рассказы"
Автор книги: Онелио Хорхе Кардосо
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
Возвращение
(Перевод Р. Окунь)
Капрал Перес возвращался из поселка верхом. Солнце садилось, и облака на западе окрашивались синевой. Но капрал этого не видел. Он почти никогда ничего такого не замечал. Привычными цветами были для него желтый и черный: желтизна проглаженной военной гимнастерки и чернота отверстия пистолетного дула. С каких пор? Он и сам этого не знал. Желтизна маисовых лепешек за бедным столом его родителей и густая чернота ночи, обступавшая селение, где он родился.
Так оно было в те далекие годы, таким и осталось навсегда. И чтобы освободиться от всего этого, в поисках других цветов, он пришел к желтизне казарм и окунулся в пурпур крови.
Теперь капрал возвращался верхом на рысаке, и слова Лукаса сверлили ему мозг.
«Капрал, а тому, кто убил моего мальчика, тоже двадцать два года, и бедные старики тоже ждут его домой?»
Это был вопрос, и это был ответ. Слова свои старый Лукас бросил ему в лицо, не сводя с него печальных голубых глаз. Взгляд старика был безжалостен; его вечное горе давало ему на то право.
«А тому, для кого вы собираете старое железо, тоже двадцать два года, как было моему мальчику, и бедные старики тоже ждут его домой?»
«Но ведь это враг, Лукас!» – хотел было крикнуть капрал и не крикнул, не только потому, что старик бросил лемех в колодец, а еще и потому, что слова Лукаса потрясли до самой глубины сердце солдата, для которого желтое и черное были единственными цветами с детства и до сих пор. Все было очень просто, но удар сразил капрала. От этого удара голова у него пошла кругом, всколыхнулись воспоминания, мысли, похороненные где-то глубоко, под двумя неизменными цветами.
Он пришел сюда в поисках железного хлама, какого-нибудь ненужного зазубренного топора, чтобы добавить еще немного к груде сложенного у казарм лома. В указанный день это железо погрузят в вагоны и доставят в столицу; затем на пароходе его повезут в другую страну, туда, где день и ночь дымят трубы военных заводов и где выгрузят весь железный лом, собранный в селениях по эту сторону фронта.
И вдруг старик бросает ему: «Это железо нужно, чтобы убить другого, а ему тоже двадцать два года, и дома его ждут родные?»
Ужасно, когда человек так говорит. Но старик принес войне свою жертву, своего сына, вот откуда такая сила в его словах. Человек, сын которого погиб от пули врага, – разве такой человек даст хоть кусок железа, чтобы продолжали убивать детей, чужих сыновей, воюющих на всех фронтах? Именно сыновей, ибо там, на фронте, сражаются не солдаты, а сыновья. И коль скоро это так, то остается спросить: «Разве справедливо, чтобы у человека убили сына только потому, что у кого-то другого тоже убили его мальчика?»
Капрал сам не знал, куда едет. Он ехал той же дорогой, что и Лукас в тот день, когда ему сообщили о смерти сына. Теперь капрал следовал за стариком двумя путями: одним шли его мысли, другим – его лошадь. На войне нет солдат, есть только сыновья. Это было как бы новым цветом, неожиданно вошедшим в его жизнь. То был яркий голубой цвет, о существовании которого капрал до сих пор даже не подозревал. Он сам был солдатом, сам был сыном, но сейчас это казалось неважным, важно было другое – у него тоже есть сын, такой же, каким для Лукаса был Фернандо, такой же, как тот, на фронте, для которого он собирал старое железо. Война тянулась уже два года; она могла продлиться еще пять, а через пять лет его мальчику исполнится двадцать; в двадцать лет его уже могут послать туда, куда отправляются поезда и корабли, битком набитые солдатами – их тоже ждет гибель на чужой земле, как ждала она сына Лукаса.
– Боже мой! Они не солдаты, они сыновья! – в отчаянии воскликнул капрал, рывком останавливая лошадь.
Он с тоской огляделся вокруг и увидел заходящее солнце; оно напоминало каплю крови, повисшую над голубыми вершинами холмов. Кругом царило безмолвие, земля не давала ответа на мысли человека. Постепенно сгущалась ночная тьма – его первый и горький цвет.
А если все это и в самом деле произойдет? Призывной возраст, военная подготовка, отправка на фронт и… смерть? О боже, об этом не надо думать! Но думай или не думай, все равно так может случиться, и будет он спрашивать, как старый Лукас; «Разве справедливо, чтобы у другого тоже убили сына?»
Теперь капрал понимал, что старый крестьянин говорил о нем, о его сыне, обо всех сыновьях на земле. Какое простое решение нашел старик, чтобы остановить смерть: никто не даст ни куска железа, никто не будет разжигать вражду, и сама мысль о мести угаснет при виде добрых голубых глаз Лукаса. Но что же сделать? Может ли Лукас заставить всех думать, как думает он сам? Кто из знатных сеньоров, сенаторов, министров понесет людям слова Лукаса?
«Никто», – понял капрал и ослабил поводья. Но ведь старик бросил свой лемех в колодец и тем самым показал, как надо действовать без помощи сенаторов и министров. Так должен поступить каждый. Взять жизнь в свои руки, точно семя, и сказать: она наша или ничья. Каждый должен внести свою лепту – закопать железо, или подмочить порох, или скрестить руки и не прикасаться ни к одной гайке, ни к одному рычагу. Что мог бросить он, капрал, и на дно какого колодца? Свои цвета, желтый и черный, оставив себе только новый, такой неожиданный – голубой? Но как? Путей много: можно сорвать с себя мундир и крикнуть, чтобы перековали на плуги всю эту черную груду железа, сваленную возле казармы. А что с ним будет потом? Не надо об этом спрашивать. Ведь старик не спрашивал, когда, стоя рядом с ним, представителем власти, вдруг повернулся спиной и смело бросил лемех в колодец?
Капрал вздрогнул. Что же, он не мужчина? А если мужчина пришел к честной, справедливой мысли, он не может отказаться от нее, разве что навсегда забудет о честности и справедливости. Значит, надо что-то делать, и капрал поднял голову, отыскивая в небе вечернюю звезду. Но взывать к звезде было бесполезно. Люди всегда только и делали, что взывали к звездам. Как же быть? Продолжать жить по-прежнему, идти все тем же путем и чтобы так же тянулись дни и такими же оставались люди?
Лукас! Он не выходил у него из головы. Надо выбирать между звездой и Лукасом. Звезда сияла на небе для того, чтобы человек мог в тщетной надежде устремить к ней скорбный взор, а Лукас на земле отказался дать железо для убийства чужих сыновей и тем самым учил всех, что надо делать.
«На свете нет чужих сыновей. Сын ближнего – это твой сын, и неважно, одинаковые или разные у них глаза и улыбки». Это тоже капрал понял благодаря Лукасу. Значит, идти вперед старым путем, со старыми мыслями уже невозможно.
Он натянул поводья, и лошадь вскинула голову, роняя с губ изжеванную траву. Теперь звезда сияла за спиной у капрала, а впереди, во мгле ночи, скрывался дом Лукаса.
Глаза старика, привыкшие к темноте, сразу узнали всадника. «Он вернулся, они всегда возвращаются», – подумал Лукас, но капрал не дал ему даже поздороваться.
– Сколько, скажите, Лукас, сколько железа может поместиться в вашем колодце?
Лукас молчал.
– Скажите, Лукас, сколько?..
Капрал озирался, как затравленный зверь, пот лил с него ручьями, в голосе звучало отчаяние. И Лукас все понял.
– Слезайте с лошади, капрал. Чем я могу вам помочь?
Капрал соскочил на землю и, даже не подойдя к Лукасу, направился к колодцу. Лукас последовал за ним.
– Не может быть, чтобы во всем мире были только мы двое, Лукас, кто-то еще должен знать об этом!
– Страдания рано или поздно открывают людям глаза на многое, капрал.
Капрал повернулся, чтобы рассмотреть в темноте лицо старика. Вечерняя звезда, словно капля воды, блестела почти над самой его шляпой. Он не мог видеть глаза Лукаса, но угадывал этот мудрый взгляд, казалось сосредоточивший в себе всю скорбь бедняков. И капрал медленно опустил голову, чувствуя, что не в силах сделать ни шагу, не в силах уйти отсюда, по крайней мере до тех пор, пока не кончится в мире война.
1961.
В болотах Сьенаги
(Перевод Г. Когана и В. Федорова)
Она могла прийти с любой из делянок, которые тянулись во все стороны до самого горизонта. Но откуда именно она пришла, Гальего не заметил, он увидел ее только тогда, когда она остановилась перед ним: невысокая, худая, с ребенком на руках.
Гальего посмотрел на нее, недоумевая, откуда она взялась, да еще с малышом, а женщина тихо произнесла те слова, что неотступно твердила про себя:
– Нам надо добраться до Хагуэя.
Гальего слегка наклонил голову, посмотрел на черную от крови и грязи тряпку, которой был обмотан его пораненный палец, и ответил:
– До Хагуэя сейчас сам господь бог не доберется. Девять суток лило как из ведра.
Женщина покрыла и без того закутанного ребенка концом грязной мешковины, которая свисала с ее плеч наподобие шали.
– Двенадцать дней, как он занемог, завтра тринадцатый.
Тогда Гальего вылез из канавы; штаны его были засучены выше колен, по белым мускулистым икрам струилась вода.
– Черт побери! – вырвалось у него. – А я тут всем за отца, что ли?
Она ничего не ответила, лишь отогнула мешковину, где у груди ее лежало крохотное существо, ничтожно маленькое под необъятным небом, на огромном болоте, пожалуй, даже меньше, чем рука по локоть у этого угольщика, что сейчас стоял перед ней. Но то было живое существо, плоть от ее плоти, и оно горело в лихорадке.
– Здесь все дохнут, хоть стар, хоть мал. Зачем еще тащить его куда-то?
На это ей было нечего возразить; некоторое время оба молчали. Потом Гальего повернулся и, присев на корточки у канавы, сунул в мутную воду руку с больным пальцем.
Он поранил его четыре дня назад, когда решил срубить напоследок еще одну яну, сам не зная зачем, что всего обиднее: то ли в азарт вошел, то ли яна приглянулась – ведь уголь из нее самый лучший. Вот что вышло из-за лишнего ствола для костра, а он и без того был готов, оставалось только поставить сверху крест и поджечь.
– Педро сейчас в море, непогода его задержала, – сказала женщина.
Гальего молчал, словно не слышал ее, но теперь он смотрел на свою лодку, которую качали волны недалеко от берега.
– Когда Педро уходил, ребеночку еще не было так плохо, или, может, Педро не заметил…
Угольщик вынул руку из воды и обратил к женщине коричневое от загара лицо. Он хотел было спросить, кто такой Педро, но передумал. Спрашивать об этом – все равно что рубить дерево, когда костер уже сложен.
– Завел детей, так успевай поворачиваться – сам в море, а заботы в доме.
Женщина не промолвила ни слова, и Гальего, не дождавшись ответа, добавил:
– Не видишь, что ли, пешком туда не дойти, вода по грудь, а то и по горло, ребенка вымочишь, да и путь неблизкий.
Женщина снова промолчала. Ей было понятно все, что говорят мужчины Сьенаги, ибо она сама родилась здесь, на этом зыбком болоте, и была сделана из того же теста, что и они, а закваской им послужила болотная топь, где застаивалось и загнивало само время, где гнили растения, которым не дано было вырасти, и люди, которым не дано было жить. А еще женщина понимала, что иногда больше скажешь, если промолчишь. Не получив ответа, Гальего все сильней злился. Наконец его прорвало, и он стал кричать, размахивая руками:
– Хорошенькое дело: муж где-то пропадает, а о семье должны заботиться другие! Черт его понес ловить рыбу в такую погоду! Будто первый раз в море выходит! Что он, не мог отвезти вас в Хагуэй на муле, раз уж вам туда надо? Или дороги не знает? Уехал и думает, будто стоит тебе прийти да позвать, как все сразу прибегут на помощь!
Женщина пошевелила губами, хотя слова ее прозвучали чуть слышно:
– А что же мне делать?
Гальего хотел ответить, но только шумно выдохнул и вдруг изо всей силы поддал босой ногой пустую консервную банку, так что она шлепнулась на середину канавы и закачалась на воде. Затем повернулся и, не обращая внимания на женщину, зашагал к берегу. Третьи сутки он не спал, ожидая Сервандо, своего напарника, который уехал на баркасе продавать уголь и должен был вот-вот вернуться с выручкой и двухнедельным запасом продуктов. А тут – на тебе, бросай все и отправляйся бог весть куда на дрянной лодчонке. Весла коротковаты, одно из них еще и треснуло. Да и мало ли народу бродит по Сьенаге, ему-то что до них! Нечего плодить детей, раз их лихорадка сжирает, а коли уж наплодили и не уберегли, пусть отец сам с ними возится. Но главное… главное, какой угольщик бросит костер, когда под слоем земли, перемешанной с золой, потрескивая, обугливаются стволы. Сложить костер не так-то просто: неделя пройдет, пока нарубишь, натаскаешь, уложишь, а когда подожжешь, то не отходи от него ни днем, ни ночью. Как будто хорошо горит, но чуть зазеваешься, глядишь – пламя уже вырвалось наружу, и пропали твои труды, не заработаешь ни гроша. К тому же костер этот сложил не он один, половина его как и половина будущей выручки, принадлежит Серваидо. Нет, ничего не выйдет. Гальего решил сказать об этом женщине, как вдруг услышал за спиной тихий детский плач и, повернувшись, чуть не задел женщину локтем.
– С ума ты спятила, что ли? Другого места не нашла, где стать с больным ребенком?
Женщина ничего не ответила. Приоткрыв край мешковины, она смотрела на малыша; лицо ее светилось надеждой. Однако мало-помалу ею овладевало сомнение, и она подняла глаза на Гальего:
– Если он плачет, значит, ему лучше, правда?
Гальего резко передернул плечами:
– Я знаю только, что не могу уехать отсюда. Вот это я знаю наверняка. Почему? Да потому, что не могу, своих дел хватает. Кому это надо – подставлять спину под чужую ношу?
У Гальего уже готов был сорваться с губ самый веский довод. Достаточно было сказать, что у него зажжен костер. Женщина Сьенаги поймет, ведь в этих краях даже материнское молоко отдает дымком костра. Но почему-то Гальего промолчал. Женщина между тем опустилась на корточки, словно собиралась сесть, а может, ее уже ноги не держали. Угольщик следил за ней взглядом и готов был протянуть руку, чтобы подсобить, но в то же время боялся, как бы она не догадалась об этом. И он произнес совсем другие слова:
– Будь я проклят, если на этой посудине вообще можно куда-нибудь плыть!
И пошел по воде к лодке, качавшейся на волнах.
Спустя полчаса женщина с ребенком сидела на корме, а Гальего работал веслами, упирая босые пятки в скользкий от грязи шпангоут. Вечерело. Небо было ясное, лишь у самого горизонта темнела небольшая туча. Из мангровых зарослей на берегу то и дело взлетали с пронзительным криком белые и серые цапли, кружились в воздухе, мерно взмахивая крыльями, и снова садились. Впереди, над самой водой, носилась стая пеликанов, то приближаясь к лодке, то удаляясь от нее на почтительное расстояние. Женщина с ребенком словно застыла и лишь безмолвно смотрела на воронки завихренной веслами воды, мутной от поднимаемого со дна ила.
– Моли бога, чтобы вон та тучка не принесла ветра к ночи. Против ветра эту развалину с места не сдвинешь, будто она камнями набита.
И снова со скрипом терлись о сухое дерево петли из ветхого каната, заменявшие уключины.
– Часов через шесть дойдем, не раньше. Да помолись и пресвятой деве, чтобы не налетел ветер.
Гальего подождал немного и, видя, что женщина безучастна к его словам, спросил:
– Сморило тебя? Спишь?
Женщина отрицательно покачала головой, и Гальего принялся разглядывать свои ноги. Они у него никогда не болели. Как корни дерева. Все время он ходил босиком, а если обувался, чтобы съездить в город на два-три дня, для него это была мука.
– Там, в кувшине, вода. Можешь попить, если хочешь.
На этот раз женщина не заставила себя ждать. Наклонилась вперед, взялась за ручку, подняла кувшин и, поставив его на руку у сгиба локтя, осторожно стала пить, стараясь, чтобы ни одна капля не попала на тряпье, в которое был закутан ребенок. Гальего смотрел, как дрожит худая рука под тяжестью кувшина, и уже опустил было весла, но потом сплюнул в воду и стал смотреть в небо.
С моря дул легкий ветерок, однако лодку не сносило. Такой ветер ей не страшен. Другое дело, если подует со стороны этой тучи, которая растет да растет на горизонте. Гальего вел лодку по каналу, который он знал как свои пять пальцев. Каналом здесь называли естественное русло, проходившее по дну заболоченной лагуны. Только по каналу можно было выйти на глубокую воду, где лодка уже не сядет на мель. Если свернешь в сторону, застрянешь намертво: киль и дно лодки уйдут в ил, и приклеишься, как муха к липкой бумаге. Но Гальего был здешним угольщиком, он знал фарватер. Он мог с закрытыми глазами вывести лодку по каналу на безопасную глубину. Вот только ветер бы не помешал. Однако ветер с моря, как ему и положено, стал под вечер затихать, чтобы до утра уступить место терралю – ветерку с суши. А кроме того, что там ни случись, на берегу всегда найдешь кого-нибудь из угольщиков, не одного, так другого. Где-то тут должны быть старый Лима, Фахардо, братья Бенитес и Чео.
Так понемногу Гальего стал успокаиваться. Женщина, прикрывшись мешковиной, пыталась покормить ребенка грудью, но Гальего по лицу ее видел, что ничего не получается, и наконец сказал:
– Оставь, раз он не хочет.
Женщина повиновалась, как если бы это сказал сам Педро.
Солнце опускалось за далекий горизонт. Пеликаны исчезли, и только козодои кричали в мангровых зарослях. Все шло как полагается, но вдруг Гальего бросил весла и, посмотрев в сторону моря, замер. Он-то понимал, что это значит, когда ветер внезапно стихает, словно решая, куда податься. «Еще чего не хватало! А может, это все-таки терраль?» – размышлял Гальего. Он повернулся к берегу в надежде ощутить на лице легкое дуновение. Но ветер подул ему в затылок, и тотчас же на шею упала первая капля, холодная и круглая. Гальего подумал, что это, верно, брызги от весел, однако тут же упала еще одна капля, потом еще, и скоро по воде и по лодке забарабанил дождь.
На этот раз Гальего даже не выругался. Зачем рубить лишнее дерево? Придется налечь на весла, бороться с ветром и дождем хотя бы для того, чтобы не сойти с фарватера и не прилепиться ко дну, как муха к липкой бумаге.
Он уже не видел, куда опускает весла, в воду или в ночную темень. Теперь не вода, а ветер держал лодку, против него надо было грести. Женщина что-то сказала, а может, это ветер? Неважно. Гальего продолжал работать веслами изо всех сил. Шпангоут впивался в подошвы ног. Под правой пяткой Гальего почувствовал шляпку гвоздя, но переставить ногу было некуда. К тому же шляпкой гвоздь в ногу не войдет. Пронзить дубленую подошву угольщика сумеют только нож или пуля, ничем другим ее не пробьешь, так нечего и время терять. Лодка казалась неподвижной, словно птица, повисшая в воздухе и трепещущая крыльями. Сейчас надо во что бы то ни стало продержаться на этом месте, потому что здесь канал, а когда кончится дождь и утихнет ветер, можно будет поднажать и наверстать упущенное, идя по глубокому руслу. Пораненный палец, о котором Гальего совсем забыл, теперь жгло все сильнее. «Вот свинство, – подумал Гальего, – значит, даже когда валишь лес, надо смотреть, что делаешь!» Так он размышлял, пока вдруг не услышал, как под килем что-то зашуршало. Звук был еле слышен, но он-то хорошо его знал. Навалившись на борт, Гальего опустил весло в воду, и оно сразу лее воткнулось в вязкий ил.
– Будь ты проклят! – взорвался Гальего и, сжав весла, с остервенением принялся грести. Может быть, от этого усилия наполовину застрявшая лодка и подалась бы, она уже стала подаваться, но рана была не только у Гальего на пальце – это бы еще ничего, – рана была и на весле. Оно не выдержало, женщина и Гальего услышали треск, и обломок упал в воду. Теперь не оставалось ничего другого, как сидеть под дождем в кромешной тьме и ждать, пока небеса не распорядятся ветром по-иному или пока утро не принесет солнца.
А дождь все шумел и шумел. Гальего трижды принимался вычерпывать воду, набиравшуюся в лодку от дождя и волн, что порой перехлестывали через борт. Трижды пришлось браться за черпак. Но вот сначала стих ветер, а затем и дождь поредел; ночь роняла последние капли, словно огромная черная чаша, у которой треснуло дно.
Гальего собирался сказать: «Мы потеряли весло», – но вместо этого произнес:
– Мы потеряли целый час.
Потом встал и посмотрел на берег, смутно выделявшийся в ночи темной полосой.
– Что же мы будем делать? – робко спросила женщина.
– Что-нибудь придумаем. Вон он, берег, там можно срезать палку подлинней.
– Шест?
– Да, – ответил Гальего и, глядя женщине под ноги, добавил: – Там под тобой где-то мой нож, брось-ка его сюда.
Женщина стала шарить рукой по дну лодки. Она не видела лица угольщика, которое впервые за этот день приняло по-настоящему озабоченное выражение, но сразу же прояснилось, как только она сказала:
– Держи. Осторожно… – И нож упал к ногам Гальего.
– Теперь подожди меня тут и не бойся. Лодка никуда отсюда не двинется.
Перенеся ногу за борт, Гальего оказался по грудь в воде. Женщина смотрела, как он бредет к берегу, постепенно исчезая в темноте, но она не знала, что под водой его ноги по колено уходят в густой ил.
Не каждый представляет себе, что значит срезать ножом прямой и упругий ствол патабана. Если рубить его мачете, и то пришлось бы ударить не меньше трех раз, а ножом – кто знает, сколько провозишься. Потом, одно дело рубить дерево днем, на свежем ветру, а другое – ночью, когда облепит тебя мошкара да и рубишь на ощупь. Мелкая мошка все-таки лучше москита, потому что москита видишь и тратишь время на то, чтобы его прихлопнуть, а мошку не видишь, и ничего не остается, как продолжать работу, – пусть себе сосет. Но когда их такая туча, тут и лошадь не выдержит…
Гальего попробовал рубить ножом, как мачете, да ничего не вышло, нож был слишком легкий. Тогда он решил сделать круговой надрез и переломить ствол. Гальего резал на ощупь, рану на пальце жгло, словно раскаленным железом, а работа как будто не подвигалась. Но вот патабан с треском сломался, и Гальего, прежде чем обрезать с него ветки, несколько раз яростно хлопнул себя ладонью по шее и лицу. Злость прошла, хотя жгучая боль от укусов осталась. Потом он очистил ствол и, когда снова вошел в воду, почувствовал облегчение. Идти по воде все-таки легче, чем кормить мошкару в зарослях.
Забравшись в лодку, Гальего воткнул шест в илистое дно у самого борта. По его телу, облепленному грязью, ручьями стекала вода.
– Хорошо, хоть ветер-то стих, – сказал он.
Женщина дрожала от холода, но в темноте Гальего этого не видел. Перед тем как снова лезть в воду, он решил немного отдохнуть. Из-под носового сиденья вытащил пачку сигарет, не замоченную дождем, и закурил. Женщина не отрываясь смотрела на огонек, ярко разгоравшийся при каждой затяжке, словно на единственную светлую точку во тьме мироздания. Наконец Гальего бросил окурок за борт и встал.
– Надо выбираться на глубину.
Женщина не хотела говорить. Если она скажет хоть слово, угольщик услышит, как у нее стучат зубы от холода, да и чем он может ей помочь?
– На веслах мы пришли бы еще затемно, а теперь только к рассвету дотянем.
Снова Гальего не дождался ответа. Он подумал, что женщина задремала с ребенком на руках, и спросил:
– Ну как, полегче ему?
– Нет, – откликнулась она, и, несмотря на все ее старания, Гальего заметил, что она дрожит.
– Надо было мне агуардьенте взять. Когда спешишь, всегда что-нибудь забудешь.
– Да, – сказала женщина.
Гальего принялся искать хоть какую-нибудь тряпку, кусок парусины, не промокший от дождя, но ничего не нашел. Тогда он оперся о борт, прыгнул в воду и, положив шест вдоль борта, стал толкать лодку. Все его мускулы, от шеи до лодыжек, напряглись в отчаянном усилии, и мало-помалу лодка начала чуть заметно подаваться вперед. Надо было найти канал. Как только лодка выйдет на глубокую воду, она сразу пойдет легко, ее, пожалуй, даже не удержать. Только так и узнаешь, где канал, а пока что лодка все ползла, вспахивая килем густой ил бог знает на сколько дюймов. Ноги уходили в вязкое дно выше колен, и Гальего приходилось после каждого толчка наваливаться на борт, чтобы вытащить увязшую ногу.
Время шло медленно, время тянулось на этом бесконечно трудном пути, но вот лодка внезапно ушла из-под рук; Гальего, сорвавшись, упал в воду и ткнулся руками в илистое дно. Однако когда он встал и увидел лодку, качавшуюся на волнах посреди канала, на его лице, по которому стекала грязная вода, появилось какое-то подобие улыбки. В несколько взмахов он подплыл к лодке и перевалился через борт.
Он совершенно выдохся и охотно бы растянулся на дне лодки. Отрешиться бы от всех забот, уснуть как убитому, погрузиться в теплый сумрак сна, где его усталое тело нашло бы наконец покой. Но лодку может снести течением на мель. Поэтому Гальего встал и, упираясь шестом в дно, налег всем корпусом. Лодка легко пошла вперед. Тогда он резким и ловким движением выдернул шест, чтобы снова воткнуть его по другую сторону лодки. Вот так и придется налегать на шест много долгих часов, пока не взойдет солнце и впереди не появятся дома и грузовик на песчаном берегу, где Гальего и высадит женщину с ребенком. Все было бы хорошо, если бы не две бессонные ночи да не ветерок, который леденит мокрую одежду. А этот Педро, где же он болтается? Ах да, рыбачит. Тут ничего не скажешь, ему, пожалуй, еще трудней пришлось в открытом море, когда налетел ветер, – чем дальше от берега, тем опаснее. А она? О чем она думает, почему молчит? Хуже нет, когда не знаешь, что на уме у человека, который с тобой в пути, тем более если ты и в дорогу-то пустился ради него. Как будто оттого, что она молчит, лодка пойдет быстрей. Гальего захотелось повернуть обратно, сказать женщине без обиняков, что у него сгорит костер, но он сразу же устыдился своего намерения: ведь здесь горит в лихорадке ребенок, на которого он до сих пор даже не посмотрел. Глубоко вздохнув, Гальего оглянулся и увидел, что женщина подобрала ноги на сиденье, а черпак плавает в воде. Тогда он воткнул поглубже шест и зачалил за него лодку. Потом, став на колени, взял черпак. Женщина слышала скрежет жести о дно лодки и плеск выбрасываемой за борт воды, но ничего не говорила. Когда уровень воды в лодке понизился, Гальего вернулся на нос. Глянул вперед, в темноту, и закрыл глаза, потому что если начнешь прикидывать, сколько тебе еще осталось сделать, – полдела проиграно. Гальего отвязал лодку от шеста и поклялся, что, хоть убей, не станет терять больше ни минуты на вычерпывание воды.
Всю ночь над головой плыла в темном небе одинокая звезда. Три раза слышал Гальего кашель женщины, однако не спросил ее ни о чем, а когда над зарослями поднялась заря, его воспаленные, покрасневшие глаза увидели дом и грузовик на песчаном берегу. У Гальего горели ладони, и на том месте, где была намотана тряпка, теперь чернел сгусток запекшейся крови. Но впереди виднелись дома селения, у берега стояла большая шхуна, возле которой суетились люди, готовясь к выходу в море. Гальего ничего не сказал, ему не хотелось говорить. Это она должна была заговорить, обрадоваться, а не сидеть молча на корме, как сидела несколько часов назад, когда он в последний раз обернулся, чтобы взглянуть на нее. Да она будто навсегда потеряла охоту разговаривать. Так они подошли к берегу. Гальего прыгнул в воду и подвел лодку кормой к причалу, чтобы женщина могла сойти, не обрызгав маленький темный сверток, который она держала на руках. Но женщина не шелохнулась, только не отводила взгляда от Гальего. На шхуне какой-то парень в спортивной куртке пил пиво прямо из горлышка и разглядывал прибывших.
– Ну, выходи, приехали.
Губы женщины шевельнулись. В глазах ее не было ни слезинки. Но откуда-то из самой глубины ее существа вырвались слова, горше которых нет на свете:
– Он умер.
На мгновение Гальего онемел, затем вдруг сжал кулак и, треснув изо всей силы по борту, выкрикнул, сам не понимая, что делает:
– Дура чертова! Лучше б ты его в воду бросила!
И тут же ему стало стыдно, а женщина продолжала смотреть на него, и взгляд ее был полон достоинства, потому что в конце концов она была женщиной Сьенаги, дочерью земли, где застаивалось и загнивало само время, где гнили растения, которым не дано было вырасти, и люди, которым не дано было жить.
1961.