Текст книги "Избранные рассказы"
Автор книги: Онелио Хорхе Кардосо
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
Ролики
(Перевод Э. Брагинской)
Нет, конечно, я не забыл Пабло, моего земляка – с ним же связаны воспоминания детства. Но, сказать по совести, этот Пабло был схоронен, упрятан под тем, что можно назвать живой, близкой памятью. Я, как видите, уже в солидном возрасте, и у меня, право, не было особых причин вспоминать о Пабло. К тому же я давным-давно уехал из родного городка, а Пабло застрял там надолго.
Но, так или иначе, меня обрадовал его голос, который раздался несколько дней назад в телефонной трубке:
– Ты не представляешь, как я мечтаю с тобой поговорить! Клянусь, я твой самый верный почитатель.
– Спасибо, Пабло.
– У меня есть все твои рассказы, и я, знаешь, посвятил тебе стихи.
– О-о, значит, ты поэт?
– Ну, не то чтобы поэт, просто сочиняю стишки.
– Молодец.
– Да что толковать обо мне, кто достоин разговора, так это ты. Я читаю все твои книги, и, слава богу, у меня есть что вспомнить о тебе и о твоих родных.
– Я очень тронут, Пабло.
Во мне, я уже сказал, тоже жили какие-то смутные воспоминания, картины… Парк в городке, катанье на роликах по вечерам и тот странный взгляд Пабло. Вот, собственно, и все. А мой земляк был готов поделиться со мной чем-то памятным, и мне, который все еще пытается понять себя, захотелось увидеть его и поговорить по душам.
Словом, в субботу я попал во владения Пабло, на плоскую крышу-террасу двенадцатиэтажного дома, который высился над шумной многоголосой улицей. Пабло вышел ко мне не сразу, и я устроился в удобном плетеном кресле. По ясному вечернему небу плыли два облака, а вдали большим мутным пятном летела стая голубей. Я снова попытался вникнуть в то, что застряло у меня в голове после телефонного разговора. Тот злобный взгляд в парке, когда я катался на роликах… это был Пабло или кто-то еще? Не знаю, хоть убей, не знаю. Наконец появился Пабло. Он, еще бы не он! Я только глянул – и сразу проступило лицо знакомого мальчишки, точно всплыло на дне колодца из воды ушедшего времени. Особенно четко – когда он перестал улыбаться. И глаза… те самые глаза.
– Подумать, ты совсем лысый, – говорит он.
Начало, по правде сказать, малоприятное, но я радостно протягиваю ему руку.
– Слов нет, как я тобой восхищаюсь, – продолжает он.
– Ну, брось, какие на то причины?
– А кто написал «Облака», «Апельсин», «Двадцать дней»?
– Тебе понравилось?
– Спрашиваешь!
Пабло садится напротив и рассматривает меня с тем острым любопытством, с каким разглядывают зверей в зоопарке. Улыбка у него определенно приветливая, но глаза отливают холодным блеском, точно два металлических колесика, чуть потертые от времени.
– Ты был сыном нашего алькальда… Помнишь те годы?
– Еще бы нет!
– И внуком дона Серафина… Что ж, тебе повезло вдвойне, как никому из наших ребят. Ну, слов нет, как я тобой восхищаюсь!
– Спасибо, Пабло.
– Мне прямо врезалось в память то время. Я постарше тебя лет на пять, правда?
– Пожалуй.
– Клянусь, я не пропустил ни одной твоей вещи, даже последний номер журнала видел.
– Ну, будет… Сказать честно, по-моему, я многое упрощаю.
– Смотря на чей взгляд. Да и зачем самому себя судить, умалять свои достоинства. Это все зря, – говорит Пабло, скосив глаза на кончик тлеющей сигары, и добавляет: – Пусть о тебе судят другие.
Пабло вскидывает голову и улыбается:
– Помнишь гостиницу? Она еще на месте.
– Неужели?
– И такая же, какой была при тебе больше сорока лет назад.
– Там я и родился. Мать говорила, что в тот самый день у нас в городке появился свет.
– Не столько свет, сколько деньги. Но примета хорошая, а?
– Данет…Япростоктому, чтовтотденьпустилиэлектростанцию, иесликтоспрашивал, когдая родился, мать непременно вспоминала это.
– Мать у тебя болела, бедняжка.
– Да… галлюцинации.
Пабло откидывается назад и впивается в меня долгим взглядом, а я делаю вид, будто слежу за голубями в небе – пусть он присмотрится, какой у меня крутой лоб.
– Да… ты, конечно, внук дона Серафина, а не сын своего отца.
– То есть как?
– Сейчас объясню. Твой дед был такой же высокий, и лысина в точности как у тебя.
– Да, пожалуй.
– Твой дед открыл гостиницу и первый в нашем городке занялся транспортом.
– Каким транспортом?
– Сейчас поймешь. Он нанял экипажи с лошадьми. На задах гостиницы поставил конюшню и заправлял всем этим. Брал с каждого одно песо за прогулку в экипаже. Она начиналась от реки и кончалась у самого кладбища, как и бывает в жизни. Всем заправлял только твой дед. Вы тогда занимали комнаты наверху.
– Правильно, справа по коридору.
– Дон Серафин. О-о! Без его воли ни одного медяка не тратили. Он, кто же еще, подарил тебе ролики?
Нет, память меня не подвела, теперь я совершенно уверен, – вот они, эти неподвижные глаза Пабло, похожие на два металлических колесика, которые вдруг перестали вертеться.
– В нашем городке мало у кого были ролики. Ты, наверно, первый их заимел.
– Раз так, значит, и впрямь мой дед питал особую любовь ко всякому транспорту.
– Скажи лучше, особую любовь к внуку.
– Ну, это бесспорно.
– На то он и дед. Одно плохо: дедом он был только тебе, а нас, ребят из бедного квартала Лос-Чивос, просто не замечал.
Пабло больше не смотрит на меня, лишь грустно улыбается, покачивая головой.
– Ну слов нет, как я тобой восхищаюсь, – вскрикивает Пабло. – «Апельсин» – вот рассказ! Иногда я думаю: далеко шагнул внук дона Серафина, но – не сын алькальда Салирио.
Он повторяет это уже второй или третий раз, и меня почему-то неприятно задевают его слова. Чем его не устраивает мой отец? Самые лучшие воспоминания моей жизни связаны с отцом. Он никому не делал зла ни на той земле, где родился, ни сейчас, когда ему под девяносто. Сидит себе на террасе и греет старые кости под вечерним солнышком.
– Н-да, определенно – ты не сын Салирио, а внук дона Серафина.
– Что ты имеешь в виду, Пабло?
Но он сразу переводит разговор на другое и сверлит меня холодными глазами-колесиками, которые мчатся по тротуару.
– Позволь сначала сказать тебе одну вещь. В твоем рассказе «Облака» есть ошибка, пустяковая, правда, но ошибка.
– Что-что? – спрашиваю я, невольно приподнимаясь.
– Осечка вышла: у твоего героя вместо топора – мачете.
– Да нет, топор.
– Мачете.
– Ты путаешь, Пабло, у меня хорошая память на все, что я пишу.
В моем голосе такой напор, что он явно тушуется. Но для пущей убедительности я добавляю:
– Клянусь жизнью.
– Может, я спутал, – торопливо соглашается он и, глядя вбок, говорит: – Однако рассказ от этого вовсе не пострадал.
Пабло оборачивается ко мне, и по его глазам я понимаю, что сейчас он снова преподнесет мне моего деда.
– Да, ты куда больше внук дона Серафина, чем сын алькальда Салирио.
– Объясни толком!
– Твой дед имел все на свете, хоть потом и разорился. А твой отец сам встал на ноги, сам добился своего. И когда добился, его сделали алькальдом.
– Ну, верно.
– Ты же всегда был внуком дона Серафина.
– В каком смысле всегда?
– Был и будешь.
– Да объясни наконец!
– Ты с детства жил в мире игрушек, которыми тебя задаривал дед. И по сей день в нем живешь.
– Ага, в этой куче игрушек были и ролики, Пабло. Ты сам про них вспомнил, – говорю я, уже не сдерживая злости.
Вот тут он сразу преображается:
– Были, были. Я глаз не мог оторвать от этих роликов – иду домой, а они передо мною. Но меня мучили не сами ролики, а то, что они на твоих ногах, что у тебя такой красивый шарф и белая матросская блуза. Во всем городке ты один и носил ее.
Теперь мы молчим. Знаем, что между нами непреодолимая преграда, и смотрим друг на друга как бы с разных берегов реки.
– Это все, Пабло? – спрашиваю я уже мирно.
– Нет, кое-что еще. Помнишь, ты совсем забросил ролики – они уже никуда не годились. Так вот, как-то раз я осмелился взять ролик, заметь, только один ролик, но вдруг вышел твой дед. Знаешь, детей легко обидеть словом. Вернее, их легко обидеть таким людям, как твой дед. Он любил только своего внука, другие дети – не в счет. «Сейчас же положите на место! – рявкнул он. – Это не ваше, слышите?» Хуже всего то, что он говорил мне «вы», хотя я едва доставал ему до колена.
Пабло умолк. А я сидел и думал: какой все-таки малостью были эти прожитые годы, которые увели нас от порога родного городка.
– И вот, – внезапно продолжает Пабло, – я сочинил стихи, похожие на ролики, а ты пишешь рассказы, и они под стать тем экипажам, которыми забавлялся твой дед. Так и бывает.
Тут я понял, наконец понял, почему я внук своего деда, а не сын своего отца, понял, откуда металлический блеск в глазах Пабло – они как колесики на тех старых роликах, которые по-прежнему мчатся сквозь время и пространство.
1962.
Песня цикады
(Перевод Н. Булгаковой)
Собрались однажды маленькие горные жители на совет и подумали, что пора им переселиться в такое место, где перестанут их наконец топтать тяжелые воловьи копыта, а человеческие ноги не будут прокладывать на земле голые тропинки.
Лучше всего, конечно, было бы отыскать высокую скалу, на которую не взобраться большим животным, или залитую солнцем широкую расщелину между камней и уж там построить себе дома.
На том и порешили.
Прилетела пчела, – а пчелы, как известно, летают далеко, – и сказала:
– Есть одна чудесная маленькая долинка, сплошь покрытая цветами, по которой, словно ниточки, бегут три прозрачных ручья.
– А от людей она близко? – спросила красивая черная муравьиха.
– Далеко, – отвечала пчела. – Так далеко, что оттуда, сверху, они похожи на блошек, прыгающих за стадами.
– Так отправимся же поскорее! – вскричали все.
И вот выросло счастливое селение маленьких горных жителей.
Потянулись цепочкой от подножия горы к расщелине, где стояло селение, трудолюбивые муравьи, неся себе еду. Радостно жужжали пчелы в поисках нектара, и потом прятали сладкие ароматные соты в дупле дерева. А вечерами, когда светлячки зажигали свои фонарики, мягкий свет заливал небольшую деревенскую площадь.
И в этом празднике мира и изобилия, в котором жило селение, порой слышалась чудесная песня. Это юная цикада, только и умевшая что петь, весело распевала, радуя всех. Сверчки, и сами хорошие музыканты, очень хвалили цикаду, да и по всей округе шла молва о ее прекрасном пении.
И, однако, из окна муниципалитета пара косых глаз завистливо следила за ее домом. Это был толстый жук-алькальд в высоком цилиндре и с жезлом а руках, который хотел во что бы то ни стало прослыть выдающимся скрипачом, хотя у него ничего не выходило; целые дни напролет он проводил взаперти, пиликая на скрипке, то и дело выскальзывавшей из его глянцевых зазубренных лап.
Измучившись от бесплодных попыток, алькальд подбегал к окну и бросал злобный взгляд на цикаду, нередко певшую при луне.
Но ведь зависть, как известно, похожа на черное семечко, и если его не вытащить из сердца вовремя, оно примется расти и расти, пока злоба не заполнит все сердце целиком. Так случилось и с алькальдом, который теперь и сам уже не мог выносить своего мерзкого пиликанья.
– Разве это справедливо, что мы все работаем, а она бездельничает? – спрашивал алькальд жителей селения. – Всю жизнь она только и делает, что поет. Сестра пчела, например, сколько должна пролететь, чтобы принести мед, а сеньора цикада знай себе поет да веселится.
– Она поет и веселит нас, вы, видно, это хотели сказать, сеньор алькальд, – возразила пчела, очень любившая музыку. – Должны же вы признать – музыкой напоен сам воздух, а то, что в воздухе, принадлежит всем.
– Да, но ведь и ты летаешь по воздуху, и, однако, работаешь. Ты собираешь мед.
– Правильно, только мед этот для моих же сот, а музыка для всех нас.
– Правда, истинная правда! – подтвердили муравьи. И сверчки проверещали:
– Правда, правда!
– Это еще ладно, а вот послушайте-ка, что со мной приключилось, – вмешалась божья коровка с красной полированной спинкой в черных крапинках. – Только я вчера подумала отшлепать своего детеныша, как вдруг зазвучала песня нашей подружки цикады, и рука у меня так и повисла в воздухе. С чего бы это, я вас спрашиваю?
– Ну, просто вы хорошо ели в этом году, вот и обленились, – прервала ее цикада, смеясь.
– Может, и так, а может, потому, что от ваших песен, подруга, сердце становится добрее.
– Они сковывают волю, – проворчал алькальд.
– Сковывают или нет, – продолжала божья коровка, – только я не стала шлепать сына, и хорошо сделала, потом бы сама жалела: дети всегда озорничают, но по натуре они не злые.
– Как бы там ни было, я все же спрашиваю: справедливо ли, что мы все работаем, а она бездельничает?
– Ее работа – это пение, сеньор алькальд, – сказал светлячок, мигая беловатым фонариком.
И собрание хором поддержало светлячка, который тут же скромно погасил свой фонарик.
Тогда алькальд, видя, как над ним берут верх в споре, подумал, что, если заставить говорить цикаду, она наверняка не сумеет защититься от его обвинений, и потребовал:
– Пусть цикада сама объяснит нам, почему она не работает, пусть оправдается или уж прямо признает, что виновата.
И собрание притихло, желая выслушать цикаду.
– Думаю, – спокойно начала она, – я родилась, чтобы петь, и если это вина, то не моя.
– Но однажды один мудрый человек рассказал нам о твоей прабабушке, которая лето целое пропела – и прощай еда на зиму, – грубо прервал ее алькальд.
– А ну, замолчите! – крикнула пчела, да так громко, так властно, что алькальд тут же захлопнул рот, хотя и был в цилиндре и держал в руках жезл. – Дайте цикаде закончить, сеньор.
– Так вот, я говорила, что пение и есть мое дело, и мне всегда казалось, будто труд мой может пойти на пользу другим. Как – я не знаю, но, думаю, песня – это для души, я хочу сказать, для ваших сердец.
– Правильно, правильно, – заверещали сверчки, и на этом шумное собрание закончилось.
А поздно вечером из окна дома, где жила юная цикада, зазвучала неслыханная доселе прекрасная песня, за которую все селение благодарило певицу.
И только жук-алькальд не унимался. Черное семечко все росло, разрасталось у него в сердце, и, едва только на землю упали первые осенние дожди и жители селения стали чихать и кашлять от простуды, он решил, что теперь настало его время.
– Ах, сеньор алькальд, – жаловалась хорошенькая бабочка, – я так страдаю от боли в ушах!
– Это евстахиева труба, милая. Очень нежный орган, расположенный у нас в ухе. Он не выносит музыки.
– О, я и не знала!
– Именно так. Он попросту разрушается от нее, сестрица. Тебе придется улететь отсюда, чтобы не слышать больше этих проклятых песен.
– Выходит, цикада во всем виновата?
– А кто еще распевает у нас тут, милая? Разве другие поют так громко?
Ему бы добавить: «…и так прекрасно», – но этого он не сказал, хоть убей.
Потом алькальд пошел к улиткам, тем самым, которые оставляют за собой серебряный след на дорогах.
– Как поживаешь, сестрица улитка?
– Да, как видите, неплохо, сеньор.
– А как твой новый дом?
– Строго по мерке, сеньор.
– Ну что ж, в дождь он тебе пригодится.
– Конечно, вода стекает по раковине, и внутрь не попадает ни капли. Только вот беда: целыми днями придется сидеть взаперти. Страшный грипп гуляет вокруг.
– А звуки внутрь хорошо проникают?
– Прекрасно. Мы это учитываем при постройке домов.
– Вот беда-то! Это же очень опасно!
– Опасно?
– Тебя разорвет, милая.
– Как так? Что вы говорите?
– Музыка, моя дорогая, музыка – это не что иное, как повторение звуков высокой частоты.
– Частоты?
– Конечно. А твой дом-раковина – настоящий лабиринт, где увеличивается частота высоких звуков.
– Звуков?
– Ну, а она все надрывается. На минуту и то не умолкнет, знай себе поет да поет.
– Цикада, сеньор?
– Конечно цикада. Так она всех нас переморит. Ты даже из дома не выберешься, чтобы хоть умереть на солнце. Никто про тебя не узнает, так и останешься лежать внутри, холодная, оледенелая.
И бедная улитка, совсем испугавшись, хлопнула дверью, запираясь в раковине, а злодей-жук потихоньку улыбался, представляя себе, как на робкий народец подействует разлитая им отрава.
И такого страху нагнал он на жителей селения, что вскоре они совсем перестали слушать цикаду.
Однажды утром, решив, что пришел час свершить задуманное, сеньор алькальд в сопровождении четырех червяков вооруженной охраны появился у ее дома.
– Именем закона, ты арестована, красавица.
– Какого закона? – спросила цикада.
– Именем акустического закона, – торжественно произнес алькальд, разворачивая бумагу с множеством штемпелей и печатей.
Вряд ли стоит объяснять, что вечером того дня да и в последующие вечера темными оставались окна в домике юной цикады.
Так прошла зима. Маленькие жители селения больше не слышали песен, и не раз чья-нибудь тяжелая рука больно шлепала ребятишек, которые, не понимая, за что их так жестоко наказывают, плакали навзрыд. Снова наступила весна, и вот однажды вечером, темным дождливым вечером, в селении случилось такое, о чем никто и подумать не мог. Вдруг страшный хохот, от которого обрушилось три дома, сотряс воздух и само небо.
– Ха! Ха! Ха! Вот она я!
На вершине горы, в расщелине которой лепилось селение, показалась голова огромной жабы, будто плетью щелкавшей огромным языком.
– А ну, живо сдавайтесь все!
Обитатели селения даже сдвинуться с места не могли от ужаса, но потом собрался комитет и принялся размахивать белым лепестком. Во главе комитета, дрожа с головы до зазубренных лап, стоял алькальд.
– Сеньора, чем мы можем служить вашему превосходительству?
– Разнообразной и вкусной едой.
– Но нас не так уж много, ваше превосходительство, на полтарелки и то не хватит. – И, едва живой от страха, алькальд низко поклонился жабе.
Только пчелы не задрожали, потому что они много работают и знают, что такое борьба. Вперед выступила одна пчелка, бесстрашно крикнув:
– Послушай, ты, жаба! Ты влезла на гору, где стоит свободное селение.
– Вот еще, подумаешь, какое дело, – возразила жаба, немного помолчав.
– Думай не думай, а злые дела недолго живут.
– Ну, это мы еще посмотрим. – И жаба угрожающе двинулась вперед.
Но маленькие обитатели селения попрятались в норки, и жаба осталась ни с чем. Тогда, совсем раздувшись от злости, она заревела:
– Даю вам два часа на размышление! Или сдавайтесь, или я сотру вас с лица земли!
И вот часы принялись отсчитывать минуты и секунды. Наступил долгий, разукрашенный яркими красками вечер, который, казалось, станет последним для обитателей горного селения; стемнело, на небе зажглись звезды.
– Мы должны как можно скорее что-нибудь предпринять, – нервно суетился алькальд, пока наконец пчела не дала ему отпор:
– Ну уж вы-то ничего не должны предпринимать.
– Я ваш алькальд!
– Вы были алькальдом, – отрезала пчела, – но с тех пор, как вы назвали превосходительством эту скотину, вы уже не алькальд.
– Правильно, правильно! – проверещали сверчки.
Алькальд опустил голову, и все сразу увидели, что цилиндр ему велик, а жезл короток.
– Мы должны бороться, – продолжала пчела. – У кого есть план или какая-нибудь мысль?
Большая черная муравьиха выползла вперед и произнесла:
– Братья, чудовище влезло на гору, но за спиной у него ущелье. Если подкопать землю сзади, жаба свалится в пропасть.
– Браво! Чудесно! Лучше не придумаешь! – закричали все.
Но пчела, поразмыслив, сказала:
– Нет, это невозможно: жаба увидит, как мы огибаем гору.
– Пожалуй, правда, – согласилась муравьиха, а рыжий муравей вытер платком холодный пот со лба.
– Так что же нам делать? – прошептал юный сверчок; он был еще совсем белый, потому что жил под камнем.
Серьезный вопрос – как одержать верх над чудовищем, если оно само не упадет вниз.
Воцарилось долгое молчание. Но вдруг все увидели, что светлячок снова зажег свой фонарик. Маленький народец в надежде обернулся к нему.
– Братья, а цикада! – воскликнул светлячок.
– Что?
– Да ее музыка, которая делает добрее сердце друга и парализует волю врага!
– Такого зверя – вряд ли, – заметила бабочка.
И все же светлячок, который обычно сначала хорошенько думал, а уж потом зажигал фонарик, не сдавался:
– Нам ведь нужно, чтобы чудовище только чуть-чуть задремало, лишь немного сомкнуло веки, и тогда мы сможем перебраться на ту сторону горы и подкопать ее.
– Вот это вполне возможно, – согласилась пчелка и радостно спросила: – А где кума цикада?
Но о цикаде давно уже все забыли. Тогда алькальд сунул руку в карман черного пиджака и, дрожа, вытащил ключ от тюрьмы.
– Вот до чего ты дошел, даже в тюрьму ее посадил! – воскликнула пчела и, вырвав у жука ключ, полетела к тюрьме.
Она открыла дверь камеры и увидела, что цикада сидит за столом и что-то пишет на нотной бумаге.
– Если ты пишешь завещание, сестрица, то забудь о нем!
– Завещание? Кто сказал такую глупость? Я пишу песню, когда-нибудь ее споют.
Растроганная пчелка уронила слезу, но тут же взяла себя в руки, потому что сейчас было не до слез.
– Сестра, сегодня, как никогда, нам нужна твоя музыка. Хочешь помочь нам спасти наш народ?
– Пойдем, – просто ответила цикада и взяла скрипку.
На небе уже занималась утренняя заря, когда цикада вошла в свой дом и почти под самым носом у жабы настежь распахнула окна. А внизу рыжие и черные муравьи, сверчки, бабочки и улитки, словно солдаты построившись в ряды, ждали ее песни.
И вот из окон дома полилась прекрасная музыка, уносившаяся к небу. В ней звучала сила народа, единая боль всех за одного и одного за всех.
Огромная жаба издевательски улыбнулась, но потом мало-помалу что-то стало сковывать ее тело, а веки опустились, словно тяжелый складчатый занавес. И тогда все вышли из засады, обогнули гору и быстро, дружно принялись копать землю, пока кто-то не крикнул: «Назад!» Земля поползла вниз, и жаба покатилась в пропасть навстречу смерти.
С тех пор нет дня, когда бы народ не пел во время работы, и нет вечера, когда бы не танцевали под звуки песен.
Давно уже умерла юная цикада, но в самой середине площади ей воздвигнут памятник. Она стоит, склонившись над скрипкой, и поет бессмертные песни своего народа.
1962.