Текст книги "Избранные рассказы"
Автор книги: Онелио Хорхе Кардосо
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
– Открой глаза! – в бешенстве закричал я.
И, разумеется, снова очутился в камере. Не хватало воздуха, я задыхался.
На сей раз я не чувствовал себя счастливым в заточении. Мне показалось, будто несчастье произошло не во сне, а наяву. И когда по решетке застучала железная кувалда, возвещающая об ужине, я, сам не зная почему, сказал стражнику, беря у него миску с едой:
– Имейте в виду, греческое судно «Фермопилы» окончило плавание при входе в Финский залив.
Не помню, посмотрел он на меня тогда или нет, но настоящее чудо случилось на следующий день, когда вместе с завтраком стражник принес мне утренний выпуск газеты и в глазах его светилось искреннее изумление. Я прочел заголовок: «Бедствие! Греческое судно „Фермопилы“ потерпело крушение при входе в Финский залив».
Вот так. Что же мне теперь делать? Идет шестой месяц. Открыть глаза или закрыть?..
1968.
Змея и ее хвост
(Перевод Р. Линцер)
Конечно, так оно и есть, все происходит потому, что я постоянно разжигаю живое воображение этого семилетнего парнишки.
Отсюда и пошло.
Например, разглядываем мы с ним, со стороны крепости Ла-Чоррера, устье Альмендареса, и я возьми да и скажи, что хорошо бы река была вот этакой здоровенной змеей, и он сразу же увидел на каждом берегу устья по огромному змеиному глазу и обращенный к морю коварный подстерегающий взгляд.
А еще я постоянно рассказываю ему истории, которые он хотел бы услышать от старшего друга, невзирая на его высокий рост и суровый нрав.
Случается, желая рассмешить мальчика, я вставляю какое-нибудь запретное словечко, ну, уж не из самых плохих, а такое, что можно сказать, если ты не дурак и понимаешь, что не стоит принимать все это слишком всерьез.
Надо видеть, как мальчишка хохочет.
Все зубы, с щербинкой от выпавшего молочного, так и сверкают, и ясно, что он освободился от непосильной тяжести.
Во всяком случае, сам того не желая, я занял какое-то место в его воображении. И, видно, не малое, ведь стоит ему высунуть нос на улицу, как он принимается, озираясь по сторонам, искать меня.
Ладно уж, верно, так получилось, потому что мне всякое могло взбрести на ум – вдруг ни с того ни с сего говорю ему:
– Поехали завтра в Матансас?
Прежде всего я вижу, какое у него сделалось лицо. Ведь это очень далеко, а может, даже в чужих краях, куда ездят только взрослые, и то если уж очень нужно, если пришла телеграмма от родных или еще что случилось. Потом я понял – он вне себя от радости.
И тогда добавил, что самое главное – поезд, который идет от Касабланки, а до него мы поплывем в лодке через залив, и поезд к тому же электрический, без дыма, без пыхтящего паровоза, правда, со свистком – это уж так.
Конечно, то, что я обещаю детям, я выполняю, особенно когда имеешь дело с таким мальчиком – ведь он опустит голову, уставится в плитки пола и видит там все – и залив, и лодку, и Матансас, и поезд.
Итак, на следующий день я положил в пакет кусок мяса с двумя ломтями хлеба, один термос с молоком, другой с водой, добавил немного карамели, и мы отправились в путь на рассвете, чтобы занять в поезде места получше.
И тут выяснились два очень важных обстоятельства. Во-первых, я заметил, что мальчик не отрываясь смотрит в окно автобуса, как будто на свете нет ничего другого, кроме неба. Тогда я спросил его:
– Послушай, ты что, никогда не видел рассвета?
– Никогда, – ответил он.
И я понял – малыш впервые в жизни видит такое чудо, видит, как занимается день на земле.
Во-вторых, услыхав от меня название Касабланка[31]31
Касабланка (Casa blanca) по-испански означает «белый дом».
[Закрыть], он спросил, не там ли живет президент Соединенных Штатов, и глаза у него так и загорелись любопытством.
Я рассмеялся, конечно без всякой издевки, и объяснил, что тот «белый дом» совсем другой и находится он далеко от нас, даже в другой стране.
А по пути, когда вокруг раскинулись широкие зеленые луга, я позволил мальчику высунуться из окна, ветер ударил ему прямо в лицо, и он увидел, как поезд изогнулся на повороте, так что стал виден передний вагон.
И вот возвратились мы из путешествия, а через неделю, – не знаю уж, о чем они говорили там у себя дома, – его мать, улыбаясь, спрашивает меня, что я такое сотворил с ее сынишкой, он только и твердит, чуть не плача: «Никто меня здесь не любит так, как мой друг».
А я, – повторяю, – ничего и не домогался, это уж само собой получилось.
В общем, жизнь есть жизнь, и у каждого своя колея, по которой, хочешь не хочешь, надо идти. Но не всякий раз все выходит ладно.
И вот вам пример.
В последнее воскресенье, именно потому что было воскресенье, мальчика взяли домой. Вот я и подумал – они только и сделали, что сменили ему клетку: из одного дома – в другой. Тогда я спросил его, не прогуляться ли нам к морю.
И мы отправились.
Наша Двадцатая улица круто спускается вниз, почти под откос, и тут уж никак не стерпеть, так и подмывает ринуться бегом во всю прыть. Я представил себе это и отпустил малыша. Достаточно было разжать руку. Он сразу помчался со всех ног, кто знает, может, только затем, чтобы снова ощутить, как ветер бьет ему в лицо.
И он бежал, бежал без оглядки.
Конечно, увидев такое, невольно забеспокоишься: тротуар вот-вот кончится, а прямо наперерез идет оживленная улица. И начинаешь соображать: знает ли он? Поймет ли? Или в стремительном беге позабудет обо всем на свете? Я уже готов был крикнуть, хотя и не хотел этого, глядя, как он мчится, хлопая руками по ляжкам и, очевидно, воображая себя конем, которому сам же дает шпоры, а может, это растущие в кювете травы хлопают по колесам поезда.
Нет, я не крикнул. Ничего не случится, – мало ли что можно придумать. И потом, ему уже семь лет. Пускай бежит дальше, пускай, но…
– Альберто-о-о!
Мой крик был чистой дуростью. Я ведь знал, что за этим криком для него потянется длинная цепь наставлений и выговоров, даже знакомые голоса сразу возникнут в памяти.
И мне самому стало стыдно.
Но уж такое это дело – наезженная колея, что я не только крикнул, а еще и сказал, поравнявшись с ним:
– Ну и балда же ты, парень! Вдруг бы автобус выскочил?
Он ничего не ответил. Я опять стал для него только человеком, который выше его ростом. И еще я знал, что после того, как он слышал от меня столько замечательных историй, слово «балда» не могло не ранить его.
Ладно, идем мы дальше, почти не разговаривая: я – потому что поступил по-дурацки, он – может потому что не знал, как теперь себя вести.
Наверно, поэтому он и шел, опустив голову и ведя рукой по стене. Ясное дело, руки он перепачкал. А как известно, существуют микробы, и лаборатории, и врачи, и болячки, и вся эта не то правда, не то мура, что бывает и на самом деле, а больше только в воображении. Вот я возьми и скажи ему:
– Парень, не вози руками по стенам. Это уж просто свинство.
То был еще один удар, скрытый, но удар.
Тут я понял, что сбился с пути. Не с пути к морю, а с нашего общего пути. Все же в конце концов мы дошли до берега, и тогда-то я ему сказал про змею.
Правда, он сразу оживился. Я говорил, что он даже увидел ее огромные глаза. У меня тоже на душе полегчало, и потом, когда мы бросали камешки в воду, споря, кто дальше, мне взбрела на ум новая затея:
– Давай-ка пройдем через туннель, как будто мы два автомобиля.
Он повернул ко мне изумленную мордашку.
– Но ведь там никто не ходит.
– Так-то оно так, – говорю я, – а для нас там найдется высокий тротуар. И получится, что река течет прямо над головой. Понимаешь? Пошли!
И мы переправились через туннель. На это способны только храбрецы. Потом я предложил ему выйти к берегу и убедиться, что река здесь, на месте, и мы пересекли ее не как-нибудь, а под землей, словно два земляных червя или два смелых рака.
Да, для этого требовалось мужество!
Малыш был так горд, что даже не заметил, как уцепился за мою руку, когда рядом отчаянно загудел грузовик.
И вот перед нами раскинулась широкая река; играла зыбь, и свежий ветер дохнул нам в лицо. Домой мы возвращались уже под вечер; небо переливалось самыми невероятными красками.
Мы шагали молча.
Усталость будто сморила все вокруг.
Я думал, что Альберто больше не заговорит, что потом, как всегда в воспоминаниях о прошлом, этот день покажется ему еще прекраснее, и он опишет его всем там, у себя дома.
Однако я ошибся. Предстояло еще кое-что.
Неожиданно он сказал на ходу, по-прежнему глядя вниз и не поворачивая головы:
– Послушай, а когда я вырасту, ты будешь какой?
Вот уж именно тот вопрос, на который не сразу найдешь ответ. К тому же лучше бы обойтись без лжи. Вдруг меня осенило:
– Да что тут особенного… просто я буду немножко старее, чем ты. Только и всего.
Мы снова зашагали молча, но неожиданно малыш решился опять заговорить и даже повернулся ко мне:
– А тогда ты будешь брать меня с собой?
– Когда – тогда?
– Когда ты станешь немножко старее.
– Нет. Тогда ты будешь брать меня с собой, и так или этак, а мы всегда будем вместе, как сейчас, – сказал я и, поскольку между мужчинами нежности не приняты, добавил, чтобы рассмешить его. – Знаешь, тогда ты будешь водить меня за руку и будешь говорить: «Дедушка, не беги, не плюйся, не пачкай руки; дедушка, ты что, балда или свинья?»
И тут я увидел его лицо, озаренное такой радостью, какую раньше мне никогда не приходилось видеть.
1969.
Конь
(Перевод Р. Линцер)
Он был еще просто резвым жеребенком, а Фреснеда уже называл его: «Конь!» Он рос, неся в себе это имя, оно навевало смутный страх, требовало повиновения.
И когда прекрасный рыжий конь уже мог ходить под седлом, он, бывало, вздрагивал, едва услыхав: «Конь!» Так и затрепещет весь от копыт до кончиков ушей, звонкое ржание огласит пространство, и земля загудит у него под ногами.
Ибо слово «Конь» означало очень многое, и прежде всего – «будь начеку!»
«Я в тебе и вокруг тебя. Я в каждой минуте, пробежавшей с тех пор, как впервые было произнесено слово, в котором столько заключено.
Я был раньше травы, раньше воды. Раньше берега вздувшейся реки, на которую ты глядишь в таком испуге.
Я устремляюсь наперерез могучему потоку, и вот я уже на другом берегу покоренной реки.
Ты переплыл ее, потому что я говорю „Конь!“ и потому что нервы мои сплетены под водой с четырьмя твоими ногами.
Только поэтому ты плывешь, только поэтому существуешь.
Я говорю „Конь!“ на гребне горной цепи, и твои чуткие копыта скачут по узкой тропинке, и ни мое сердце, ни твое не знает леденящего страха перед разверзшейся внизу бездной.
„Конь!“ означает, что ты – часть моего тела, еще одно устремление моей мысли.
И когда звучит слово „Конь“, знай: ты не одинок в пустынном мире, оба мы навсегда соединены мостом этого слова».
Не раз бывало, что человек, веря власти и надежности слова, в котором сосредоточились лучшие силы его души, пробовал обратить его к самой жизни, чтобы властвовать над ней, но жизнь не трепетала и отказывалась подчиниться воле человека.
И тогда он понял, что богом он был только для своей лошади, и полюбил ее еще больше; он увидел, что так же подчинен ей и так же зависит от нее, как она от него.
А лошадь, если налетал разрушительный вихрь или гремели раскаты грома, ждала слова «Конь» и побеждала свой страх.
Так возник как бы единственный островок в мире, где оба слились воедино, и островком этим было слово «Конь».
И вот рыжий конь вырос, и слава о нем шла по всей округе.
Зови не зови коня Фреснеды, что угодно говори ему, он и ухом не поведет, а вот стоит хозяину его окликнуть – и конь затрепещет с головы до ног. Даже воздух дрожит от ржания. Но лишь один Фрес– неда слышит, как звенят его косточки. И ночью, подумайте, ночью, где бы конь ни был, на ближнем, на дальнем ли лугу, только выйдет Фреснеда на террасу и позовет: «Конь!» – словно ветер несет это слово в самую даль, и под безмолвными звездами слышится в ответ звонкое ржание.
Да, хорош рыжий у Фреснеды! Высокий, статный, каждый волосок блестит, что днем, что ночью, будто весь солнечный свет в себя вобрал. И бежит конь плавно, словно река льется, а грива и хвост – чистое золото.
И должно быть, поэтому его как-то ночью украли.
Фреснеда метался по всему белу свету, разыскивая коня, но вот беда – не нашел, хотя был тот совсем рядом.
Дело в том, что самих конокрадов страх взял, они уж и лассо на коня накинули, да вдруг струхнули, а может, какие мысли одолели: ведь это двойной грабеж, двойной грех – отнять у человека лошадь, сердце которой было и его сердцем.
И они бросили коня; стреножили его, крепко-накрепко заткнули кляп, чтобы не заржал, и поставили, привязав намертво под заброшенным старым навесом, в каких-нибудь четырехстах метрах от дверей Фреснеды.
А тот искал его по всем лугам и пастбищам.
Да и кому пришло бы на ум глянуть под навес, построенный в свое время на случай урагана? О нем давно забыли, и весь он зарос вьюнком и бурьяном.
Так и умер бедный конь, стоя, со стреноженными ногами. Прошел долгий год, у Фреснеды волосы совсем поседели. Раз как-то бродил он возле старого навеса, заглянул туда и увидел коня, все еще стреноженного, все еще стоявшего на мертвых ногах. Фреснеда шагнул к нему:
– Конь!
И конь, встрепенувшись, рухнул на землю и рассыпался мертвой пылью и прахом.
1970.
Хасинто-плотник
(Перевод В. Капанадзе)
Что и говорить, городок наш был невелик: каких-нибудь шесть тысяч душ, ну, от силы семь. И ни одного приезжего, если не считать тех, кто добывал себе средства к существованию на стороне и время от времени наведывался домой.
В такую глухомань, куда и поезд-то въезжает задом наперед, а когда останавливается, то паровоз – чуть ли не в чистом поле, никого не заманишь.
К тому же надо сказать, что улицы у нас были еще не асфальтированы – всего лишь вымощены булыжником и ослепительно сверкали на солнце только после хорошего дождичка.
А в мае, когда меж камнями упрямо пробивалась молодая травка, мостовая вообще переставала блестеть, и казалось, что тяжелые колеса повозок катятся не по булыжнику, а по мягкому зеленому ковру из мха.
К этому, однако, мы могли бы присовокупить, что над нашим городком проплывали точно такие же облака, как и повсюду в мире, и что здесь они тоже не признавали ни границ, ни заборов.
Имелась у нас и своя гора, не слишком высокая, но и не такая низкая, чтобы не разглядеть с ее вершины всю округу на расстоянии восьми лиг, словно подернутую тонкой пеленой, и море – огромное, далекое, синее, неправдоподобное, оно вставало отвесной стеной на горизонте, сливаясь с небесами.
Был у нас и парк, где мы назначали первые свидания, больница, где залечивали первые раны, нанесенные жизнью, церквушка, где пытались постигнуть мистический смысл покаяния, и кладбище, наводившее на мысль – увы, запоздалую – о том, какие мы все безнадежные глупцы.
Так вот мы и жили не тужили, имея всего понемножку и кое-как сводя концы с концами. И наверное, наш забытый богом и людьми городок так бы и вошел в историю эдакой крохотной милой безделушкой, для которой всегда сыщется местечко и в кармане гуаяберы, и в самом светлом уголке памяти.
Но чтобы этого не произошло, судьба послала нам Хасинто. Того самого Хасинто, на которого мы посматривали сверху вниз, снисходительно прощая все выходки, ибо ни за что на свете не хотели признать, что его жизнь чего-то стоит. Ведь в противном случае нам пришлось бы сравнивать ее со своей.
Хасинто воплощал собой тот самый порыв, какой хоть раз да возникает в душе у каждого и, если ему поддаться, может круто изменить всю жизнь, а то и свести с ума. Вот почему мы не давали нашему Хасинто слишком разойтись, отведя ему роль местного дурачка и тем самым как бы оправдывая его существование.
Да и могло ли быть иначе, если Хасинто к тому же слыл самой дерзкой головой в нашем городке? Не верите? Сейчас убедитесь.
Во-первых, он с воодушевлением работал над созданием телепатического способа связи, с помощью которого намеревался помогать выбившимся из сил почтовым голубям. Суть его сводилась к тому, чтобы заставить птиц опуститься на старую церковную колокольню, где их ждали бы еда и питье. Передохнув и подкрепившись, голуби могли бы легко продолжать полет, ибо телепатическое воздействие тут же бы прекращалось.
Увлекшись этой идеей, Хасинто днями и месяцами пропадал на колокольне, заручившись согласием священника, который, однако, строго-настрого наказал ему глядеть в оба и не перепутать простого почтаря со святым духом в образе голубя. С утра до вечера жарясь на солнцепеке, наш изобретатель посылал во все стороны магнетические волны своих мыслей.
Но никто так и не увидел, чтобы хоть одна птица снизилась над колокольней. Хасинто, правда, уверял, будто однажды под вечер, когда уже почти стемнело, к нему подлетел взъерошенный курчавый голубок. Он поклевал корм, напился воды, а после продолжил путь, не забыв в знак благодарности описать три круга над домом Хасинто.
Второе изобретение было физико-химического свойства и предназначалось для того, чтобы прекращать или вызывать дожди над полями – в зависимости от того, нуждались ли посевы во влаге или нет. Попутно, с помощью этого изобретения, можно было автоматически прекращать дождь в «день влюбленных».
Третьим изобретением, над которым трудился Хасинто, когда все как раз и случилось, был воздушный змей без нитки. Дети могли бы управлять им мысленно и запускать где угодно, не спрашивая разрешения родителей.
Это замечательное изобретение, основанное, разумеется, на том же самом телепатическом принципе, что и опыты с голубями, имело, как всякому ясно, громадное значение, ибо даже больному ребенку, лежащему в постели, не составляло бы труда через открытое окно управлять парящим в небе змеем.
Ко всему прочему Хасинто – по профессии плотник – являл собой образец поразительной добросовестности. Даже с обычной табуреткой он возился по меньшей мере две недели, не жалея ни сил, ни самых отборных кедровых досок. Закончив работу, он садился на табурет и раскачивал его, чтобы испытать на прочность. И если слышал хоть малейший скрип, признавал свою работу никуда не годной и, изрубив табурет в щепки, начинал все сызнова.
Но, как мы уже упомянули, все произошло, когда Хасинто заканчивал работу над моделью чудо-змея, сидя в каморке на берегу мирно журчащей реки. Если что и было примечательного в убогом жилище Хасинто, так это расположение окон: одно точно против другого. Между ними-то и сидел Хасинто, когда вдруг заметил, что тень от его рук падает справа.
Всегда в этот час тень от его рук и вообще от всех на свете предметов падала слева. Уму непостижимо! Он повернул голову к свету, и тут ему открылась истина: солнце на сей раз взошло не на востоке, а на западе.
Одним прыжком Хасинто оказался у противоположного окна и окончательно убедился в том, что царственное светило на самом деле повернуло вспять. Такого еще не бывало.
Тогда он со всех ног бросился к нам, влетел без стука в контору и, даже не поздоровавшись, с порога выпалил:
– Ради всего святого, идите скорее на улицу! Вы такое увидите! Солнце взошло не с той стороны!
То, что Хасинто ворвался к нам с подобным сообщением, было просто подарком судьбы. Тем самым он еще раз подтверждал – дурачком мы его называли не зря. Разумеется, никто из нас и с места не сдвинулся.
– Вы только взгляните, тени идут в обратную сторону! Скорее, а то прозеваете!
– Это зрелище как раз для тебя, Хасинто. Любуйся им сам и не морочь нам голову.
Так или примерно так отвечали ему все, а я и вовсе отвернулся от большого окна, мимо которого в тот момент проходил. Словно бес какой в меня вселился!
Напрасно обежал Хасинто все дома, все места, где люди под крышей зарабатывали себе на хлеб, все бесчисленные конторы нашего городка. Повсюду он слышал один и тот же ответ. Но если когда-нибудь наш Хасинто и проявлял в полной мере свое упрямство, то именно в этот раз. Наконец несколько человек, поддавшись на его уговоры, вышли взглянуть в чем дело. Однако случилось это, как назло, ровно в полдень, когда, как известно, солнце стоит в зените.
Не успели люди задрать головы, как алькальд, на беду Хасинто оказавшийся тут как тут, велел всем расходиться, сказав:
– Вот оно, в самой середке неба, где ему еще быть? Знаешь что, Хасинто, иди-ка ты лучше своей дорогой.
И Хасинто пошел, но на сей раз дорога привела его не в каморку у реки, а за город. Он добрался до той самой горы, о которой мы уже рассказывали, вскарабкался на вершину и зачарованно следил за солнцем до тех пор, пока оно не закатилось на востоке.
Вернулся он, когда на небе уже светили звезды. Я высунулся в окно, не сомневаясь, что увижу его надутую физиономию, но, честно говоря, ошибся. Хасинто шел уверенно и спокойно, словно и думать про нас забыл. Как будто благодаря солнцу ему открылось что-то такое… Трудно сказать, что именно. Может быть, что человек устает от бесконечного повторения одного и того же. Словом, он понял то, о чем нам не хотелось бы услышать от Хасинто-плотника.
1970.