355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Онелио Хорхе Кардосо » Избранные рассказы » Текст книги (страница 15)
Избранные рассказы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:20

Текст книги "Избранные рассказы"


Автор книги: Онелио Хорхе Кардосо


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

Как посмотреть…
(Перевод В. Капанадзе)

Бывают же нелюбопытные люди! Все на свете прозевают, даже под носом у себя ничего не видят.

Это я к тому, что вспомнил одного такого субчика. Ехал как-то с ним в поезде от Маяхигуа до самого Кайбариена. Вы северную дорогу представляете? Знаете, какие там поезда – ну, прямо игрушечные. Таких маленьких вагончиков, наверное, нигде больше в мире нет, да и колея под стать – уже не бывает. Паровозик пыхтит, надрывается, весь в клочьях дыма, как в пене, а то вдруг засвистит – тоненько так, пронзительно.

Тут, что называется, только успевай смотреть, но попутчик мой на все ноль внимания.

Между прочим, он много потерял. Ведь одно дело смотреть в окно у себя дома и совсем другое – в вагоне поезда. Дома-то сколько ни гляди в окошко, ничего там не изменится, все то же перед глазами так примелькается, поневоле перестаешь замечать

У вагонного же окна ты сидишь как в кино и вез время видишь что-нибудь новенькое, чего к не ожидаешь вовсе.

А этот тип напротив меня, хоть и сидел у самого окна, ни на что не смотрел. Вернее, смотреть-то он смотрел, да только в одну точку, в нескольких метрах перед собой, облокотившись на выступ оконной рамы и подперев подбородок рукой. Что так увидишь?

Когда так смотришь из окна поезда или, скажем, из машины, то не успеваешь разобрать отдельные предметы, потому что они сливаются у тебя перед глазами в непрерывную полосу, которая стремительно скачет то вверх, то вниз. Как ни старайся, ничего не разглядишь.

Конечно, нельзя заставлять человека смотреть туда, куда тебе хочется. Это было бы уж чересчур. Но с другой стороны, если взглянуть на вещи здраво, разве не странно, что мой спутник отказывал себе в удовольствии просто поглазеть по сторонам? Что стоило бы ему, скажем, чуточку поднять взор и увидеть то, чем всегда любуются пассажиры этого поезда? К примеру, тех же бабочек. Поскольку берега тут низкие и много разных источников – а бабочки любят сырые места, – их тут тьма-тьмущая: знай себе порхают над зеленой травкой да над белыми цветами. Просто глаз не оторвать.

Чтобы увидеть всю эту красоту, ему было бы достаточно лишь немного приподнять голову. А если бы он взглянул чуть подальше, в сторону горизонта, то заметил бы нагромождения огромных камней, среди которых, присмотревшись, обнаружил бы вход в пещеры – своими очертаниями он многим напоминает гигантского черного термита. На худой конец, можно было бы понаблюдать и за стадом коров, пришедших напиться из старого медного котла, отслужившего свой срок на сахарном заводе.

Все эти достопримечательности я знал наизусть, мне и в окно-то не надо было смотреть, поскольку я проезжаю здесь два раза в неделю.

Потому и не мог я никак смириться с тем, что этот тип сидит как истукан, уставившись в одну точку, словно ему локоть к подоконнику приколотили, а подбородок к руке пришпилили.

Хуже нет такого попутчика. Тут уж, улучив подходящий момент, не спросишь: «Видели это? А это?» Бесполезное дело! Как будто один в вагоне едешь. И разобрало меня любопытство: где же, думаю, может работать такой человек? Стал я к нему потихоньку приглядываться.

Поскольку ноги мой попутчик скрестил и убрал под лавку, словно подальше от света, треугольником падавшего из окна, невозможно было понять, туфли на нем или ботинки. Правда, когда вагон потряхивало, светлый треугольник на полу перемещался, и я сперва надеялся, что хоть один лучик пробежит по ногам моего соседа и я успею увидеть, чистая ли у него обувь. Но потом я отказался от этой мысли. Все равно ничего нельзя было определить. Тогда я стал разглядывать, во что одет мой попутчик, и меня сразу резанула ядовито-лиловая расцветка его брюк. Такие брюки продавали в декабре во всех заводских лавках. Я бы такие ни за что не надел. Дальше шла гуаябера[22]22
  Гуаябера – здесь: мужская рубашка навыпуск на легкой ткани, национальная кубинская одежда.


[Закрыть]
. Выглядела она, в общем, нарядно, поскольку была белая, хотя и в складках, оттого что долго пролежала в коробке. Впрочем, она бы лучше сидела, если бы была на номер меньше.

И вот я все прикидывал да рассуждал, пока не поймал себя на том, что чересчур увлекся одеждой и забыл о главном – ведь ничто так не выдает человека, как его руки и лицо. Я пригляделся сначала к рукам, а они у него были большие, с узловатыми пальцами. Такие руки вряд ли могли принадлежать горожанину, к тому же они были смуглые от загара. Видно, немало потрудились на солнцепеке. Оставалось рассмотреть как следует лицо моего попутчика.

Жаль, что он все время сидел уставившись в одну точку, а то бы я взглянул ему в глаза и, как говорится, быстренько бы все в них «прочел». Для этого, конечно, нужно особое умение: поди разбери, почему человек смотрит так, а не иначе. Тут нетрудно и ошибиться.

В общем, я толком ничего не определил, кроме того, что попутчик мой работает где-то под открытым небом. Впрочем, такая работа бывает не только в деревне, но и в городе. Как бы это поточнее выяснить? Вся надежда на обувь, и тут мне повезло: не успел я об этом подумать – мой спутник вздохнул, вытянул ноги, и они оказались на свету.

Тут я увидел, что на ногах у него грубые башмаки, никак не соответствовавшие по цене ни брюкам, ни гуаябере. Теперь все встало на свои места: передо мной крестьянин, кое-как приодевшийся, чтобы съездить в город.

Только и всего. А раз этот человек прожил жизнь в деревне, тогда понятно, почему ему неинтересно смотреть в окно на то, что он и так видит каждый день, тем более все это проносится перед глазами с огромной скоростью. Ну, хорошо, допустим, с окном все ясно, а как же с тем, что внутри вагона? Уж это– то вроде бы должно привлечь его внимание.

Вагоны внутри всегда выглядят по-городскому, и это особенно заметно вечером, когда они освещены ярким белым светом. Снаружи все остается прежним: та же мгла, тот же темный лес. А внутри – как в Сьенфуэгосе или, скажем, в той же Гаване. По стенам, там, где они, закругляясь, переходят в потолок, расклеены блестящие разноцветные рекламы кока-колы с улыбающимися красотками, которые щедро выставляют напоказ свои груди.

Я-то это на память знал, мне и глядеть ни к чему. Уж что-что, а вагоны эти известны мне, как говорится, вдоль и поперек. Вот мой попутчик – тот действительно странно себя вел: ни на что не обращал внимания, а все пялился в одну точку.

Не знаю почему, но меня подмывало сказать ему об этом, и я попробовал завязать с ним разговор.

– Извините, – начал я, – вы первый раз едете в этом поезде?

– Первый раз, – ответил он, выпрямившись, и тут же снова опустил глаза.

– Красивые места проезжаем, – заметил я, на что он ничего не ответил. – Я говорю, пока едешь, много интересного можно увидеть, если, конечно, смотреть.

– Если смотреть, – повторил он, и я сразу уцепился за эти слова:

– Вот именно! Только вы почему-то не смотрите…

Мой спутник резко повернулся ко мне и, буравя глазами, произнес две фразы, которые я, честно говоря, так до конца и не понял:

– Это вы обо мне? Я-то думал, вы про себя говорите, ведь вы как сели, так только и делаете, что рассматриваете меня с головы до пят.

Я, конечно, смолчал… Что толку отвечать? Бывают же такие люди: все на свете прозевают, даже под носом у себя ничего не видят.

1965.

Запах ириса
(Перевод Г. Степанова)

И ему показалось, что в свои

десять лет он присутствует при

собственном рождении.

Уильям Фолкнер. «Медведь»

Ладно, вы можете мне верить или не верить – ваше дело. Я рассказываю о том, что я видел собственными глазами и что до сих пор храню в памяти.

Угодно вам верить или не угодно, а она – все там же, в нашем городке, и если вы желаете в этом убедиться, можете увидеть ее за привычным делом: каждый день она поливает цветы у своего дома.

Сначала выслушайте меня – и вы все поймете.

Главное, на что мне хотелось бы тогда посмотреть – это на желтый мост и тихую светлую речку. Увидеть стайки рыбок, затаившихся в зеленой бороде водорослей. Это моя давняя мечта, которую я думал осуществить сразу же по возвращении в родной город. Теперь мне уже сорок, а в ту пору было всего десять.

И знаете, чего мне меньше всего хотелось? Снова встретиться с Грасиэлой. Да, да, есть вещи, которых приходится всячески избегать. Вы согласны? Вообразите себя на моем месте – и вы согласитесь со мной. Когда мне было, как я уже сказал, десять лет, ей было тридцать, и она вобрала в себя все самое прекрасное, что, по представлениям жителей нашего городка, может сосредоточить в себе женщина: кожа ее, говорили у нас, – кокосовое молоко, что выжимают в доме Менендесов, волосы – как душистый кедр, что режут пилой в мастерской Рубена, и как прозрачные озерки – глаза, ясные, словно живая вода источника, что течет у самого Мирадора, ничем не замутненная, будто обрамляющая легкой синей тенью темные зрачки. А сердце у нее было такое, что и сравнить не с чем. Потому как оно было доброе от природы. Идет, скажем, кто-то из соседей к тебе в дом, чтобы пожаловаться на то, что ты манго воровал в его саду или разбил там что-нибудь, Грасиэла обязательно выйдет к нему навстречу и уговорит не поднимать шума из-за каких-то ребячьих глупостей.

Сами понимаете, как много значит такое для десятилетнего ребенка. А еще помнятся, правда совсем– совсем смутно, ее руки, которые зашивают прямо на тебе разодранный ворот рубашки. Руки ее источали аромат лесного ириса, и тебя охватывало какое-то смутное томление, а она с улыбкой смотрела в упор – и ты сразу опускал глаза.

И поверите ли, у нее не было жениха. Насколько я знаю, никакого жениха тогда у нее не было. Люди говорили, будто причиной тому школа или ее мать, но я думаю – не из-за этого, потому что по воскресеньям она ходила гулять в парк, как все другие девушки, и там было полно молодых людей. Помню, моя мама уже много лет спустя после нашего отъезда из городка часто повторяла одно и то же: «Несчастная та женщина, у которой нет мужа».

Представляете себе? Поэтому теперь, когда тебе стукнуло сорок и ты возвращаешься на старые места, то как бы ни хотелось увидеть и мост и речку, ты этого не делаешь. Ведь с моста виден тот дом, и тебе тягостно думать, что вот-вот в дверях появится старая шестидесятилетняя женщина, которая в твоей памяти осталась молодой, тридцатилетней. Нет уж, лучше сразу идти, за чем приехал: получить в судебной палате свидетельство о рождении и не мешкая с оказией выехать из Калабасара в Энкрусихаду, а из Энкрусихады восвояси.

Надо сказать, что у нас, как и в любом другом городе, есть свой пьяница, острослов и забулдыга, который знает все и вся. Если вы там родились и жили какое-то время при нем, то как бы долго вы ни отсутствовали, он только взглянет на вас – и сразу скажет, в чьем доме впервые увидели свет ваши глаза.

И вот, когда я сижу в кафе и жду, пока откроется судебная палата, входит он, останавливается около меня и ждет, узнаю я его, теперь уже бородатого мужчину, или нет. Но вместо того, чтобы произнести полагающуюся фразу, я сам спрашиваю, помнит ли он меня.

– Помню ли я тебя? Ты был вот такусеньким и все время околачивался в доме Грасиэлы. Правильно я говорю?

– Правильно, – подтверждаю я и пододвигаю ему стул. Он молча рассматривает свои руки, потом говорит:

– Я уже давно не видел Грасиэлу.

– Она здесь больше не живет?

– Живет, но я лет десять ее не видел. Она нигде не показывается. При ней мальчуган, приемыш, – она его посылает по разным надобностям.

Я хотел было спросить, какова она теперь, но так как он не видел ее столько времени, то я не спросил: ведь мы были считай что в равном положении. Да и лучше не знать про это. Поэтому я меняю тему и задаю естественный вопрос:

– Вышла она в конце концов замуж?

– Нет, так и не вышла, – говорит он и добавляет: – Она одна из тех немногих в нашем городе, за кого время от времени надо пропустить стаканчик.

Он поднимает голову, силится улыбнуться, но глаза его смотрят на меня тяжелым, печальным взглядом. Вдруг улыбка сходит с его лица, он делается серьезным, сосредоточенно рассматривает свои ногти – кажется, его не интересует, что я заказываю новую порцию выпить, – и начинает без всякого побуждения с моей стороны:

– Иногда я думаю, что поступил плохо – не заходил к ней, но, с другой стороны, ведь и она ни к кому не ходит. Наверное, для того, чтобы к ней никто не приходил, – хотя бы это уважать надо.

– Хотя бы это, ты сказал? – спрашиваю я и вижу, что он не собирается ничего пояснять. Потом я снова смотрю на него и неожиданно для себя говорю:

– Расскажи мне о ней.

Поначалу он медлит, вычерчивая какие-то линии на мраморной доске столика, и вдруг решается:

– Ладно, была не была, раз уж она сделала – значит, сделала, это ее право. Чем она хуже других? Так слушай: явился сюда один тип в узеньких ботиночках, лет тридцати – не больше. Компания назначила его к нам начальником станции. Он всегда чисто одевался и был из тех, что умеют обходительно говорить.

Я как увидел его, сразу сказал: перед ним не устоит ни одна женщина. И я помню тот вечер в парке – я как раз выпивал там поблизости с Линаресом, царство ему небесное, – тогда еще я заметил, что этот тип пристраивается к Грасиэле. Она шла с девушкой, которая держала ее под руку слева. Помню, я тогда сказал покойному: «Гляди-ка, как этот петух распускает хвост». Но промолчал, что дело это нешуточное и мне оно страшно не нравится: ведь речь идет о Грасиэле, а мы знаем, что может натворить заезжий человек. Они всегда действуют нахрапом. Когда женщине за тридцать пять и она не пропускает ни одного воскресного гулянья, то влюбиться ей ничего не стоит. Грасиэла – это как раз тот случай. Ну, дело обернулось так, что у них начались отношения, но в один прекрасный день этот тип получил куда-то новое назначение и в двадцать четыре часа собрал свои манатки. Грасиэла пришла на вокзал буквально перед самым отходом поезда: они постояли и поговорили немного в самом конце платформы. Потом поезд тронулся, и она долго смотрела ему вслед. Я знаю все это потому, что в это время выпивал у Мустафы. Выпил я самую малость, голова была ясная, и я видел, как Грасиэла пересекла железную дорогу, и там ее окружили ребятишки из школы.

Старый пьяница умолкает и откидывается на спинку стула. Он делает это, чтобы посмотреть, какое впечатление производит его рассказ. Потом он склоняет огромную, давно не мытую и не чесанную голову и продолжает с неожиданной запальчивостью:

– Представляешь? Уехал он или не уехал, это ее дело, а не твое и не мое, и нечего соваться в ее жизнь. Но городок наш тихий, тут никогда ничего такого не случалось. Может быть, единственный повод для пересудов давал я да еще местный дурачок Медина: я частенько учинял скандалы, а с Мединой сражались буквально все. В общем, мы оба, как говорится, давали представления вместо цирка, который к нам не заезжал.

Но любое представление может надоесть, и кроме того, учти, что, когда этот тип влюбился в Грасиэлу, женщины из зависти злились на нее. Тут уж ничего хорошего не жди. Так оно и вышло: стали чесать языками, что, дескать, ее нельзя больше называть сеньоритой, что в школе ей не место, что она ездила в Гавану – будто на операцию «аппендицита». Все это великое свинство именуется здесь моралью и приличным поведением. Понял?

– Как не понять? – говорю я, и он продолжает:

– После этого Грасиэла перестала выходить из Дому, но дело не ограничилось сплетнями. К ней пришли из попечительского совета, и уж не знаю, что они там ей наговорили, только через несколько дней она подала заявление и осталась без школы.

Наш официант снова приносит вина. Я пододвигаю старому пьянице стакан, но он отставляет его и встает.

– На сегодня хватит, не то забуду, что я тут говорил. Как-нибудь в другой раз, – бросает он и направляется к выходу. Я не осмеливаюсь его задерживать.

Теперь мне непременно хочется навестить Грасиэлу. Пытаюсь мысленно представить себе, что сделали с ней не только годы, но и удар, который ей нанесли. Нет уже прежней тридцатилетней Грасиэлы! Может быть, и желтого моста нет?

Но я решился и иду по старой дороге, она мало изменилась. Миную знакомую тенистую аллею. Вот уже виден длинный безлюдный перрон и две линии железной дороги, делающие поворот у дальней пальмовой рощи. Прохожу мимо нового здания школы – раньше оно было деревянным. Направляюсь к мастерской Рубена, но теперь ее нет: на том месте – каменное здание склада. Потом поднимаюсь на мост и слышу, как скрипят доски под ногами. На воду я не смотрю. Зачем? Если у тебя умерла какая-то частичка, то приходится хоронить и остальное. И вообще, все это глупо. Рыбы живут здесь от века, всегда, а не ведут отсчет дней с того времени, когда мне было десять лет. Я же пришел в этот мир в один прекрасный день и год моего века и теперь неумолимо двигаюсь к другому дню и году этого же века.

И вот я миную речку и оказываюсь на булыжной мостовой. Перехожу канаву, поднимаюсь по ступенькам и стучу. Она открывает дверь, смотрит на меня – и не узнает.

Я мог бы, конечно, сказать, кто я, однако не сказал, и это будет угнетать меня до самой смерти, потому что глубокое чувство нежности, которое мне довелось испытать в детстве, было обращено к ней. Я уже говорил вам, хотите верьте, хотите нет, но я не мог этого сделать, я спокойно выдержал ее взгляд и только проговорил: «Извините, я ошибся».

Я сошел на мостовую, пересек мост – и покинул город. Знаете почему? Повторяю, можете мне верить или не верить: Грасиэла абсолютно не изменилась. Она по-прежнему улыбалась, и, вообразите, на указательном пальце у нее был наперсток, точь-в-точь как тогда, когда она зашивала мне разодранный ворот рубашки; и еще: могу поклясться, что от рук ее исходил прежний незабываемый запах ириса.

1965.

Косоглазие
(Перевод Г. Степанова)

В этом городе около двух миллионов жителей. Нас так много, что за всю нашу жизнь от рождения до смерти мы могли ни разу не встретиться друг с другом даже на улице. Мысль, от которой легко прийти в отчаяние, если к тому же учесть, что в каждом из нас глубоко скрыты врожденные, часто переплетающиеся чувства любви и ненависти.

Богатство жизни, заложенное в любом человеческом существе, столь велико, что к концу ее делается обидно, если человек не сумел им воспользоваться и насладиться, то есть не удовлетворил свойственной нам всем неутолимой жажды видения.

Но что поделаешь! Ведь и капля дождя ничего не ведает о другой капле, упавшей где-то рядом, равно как одна звезда ничего не знает о себе подобной, хотя они и сосуществуют в едином пространстве. В какой-то мере это может нас утешить, ибо в каждом из нас, вероятно, заключен целый мир, то есть миллионы отдельных существований, загнанных в единую человеческую шкуру, пусть мы того и не знаем.

Однако я не собирался говорить об этом, ибо столь высокая материя мне не по силам. Я собирался и буду говорить о трех конкретных лицах из числа двух миллионов жителей города, которые неожиданно для себя, по воле судьбы, встретятся сегодня, десятого июня, около одиннадцати часов утра. Первое лицо – это мужчина лет пятидесяти шести с не очень круглым, но очень добродушным лицом, в дымчатых очках, которые, впрочем, плохо служат своему назначению: если внимательно к ним присмотреться, то окажется, что кверху стекла светлеют и не прячут, а открывают нам глаза их владельца, темные и печальные, и у вас такое впечатление, будто они выглядывают из-за стены, но без нескромного любопытства. На нем – приличный пиджак и галстук. В одежде – ничего кричащего, и во всем облике ничего такого, что могло бы привлечь к нему внимание. Первую четверть своей жизни он не знался ни с кем, кроме родственников, ныне рассеянных по всему острову. Остальную часть прожил в общении с сослуживцами в одном из ведомств министерства промышленности.

Но, вероятно, наиболее примечательным в этом человеке было его стремление стать самым исполнительным служащим среди чиновничьей братии и вместе с тем всеми доступными средствами избежать любой возможности превратиться в какое бы то ни было начальство.

Так уж случилось, что в конторе, заставленной столами, его стол расположен в правом углу подле самой двери, которая тоже открывается вправо, надежно пряча нашего героя от взглядов посетителей: чтобы его заметить, надо не полениться повернуть голову в эту сторону.

Живет он неподалеку от места работы в десятиэтажном доме, буквально в двух шагах от министерства, занимает скромную квартирку и ведет тишайший образ жизни. Чаще всего бывает так, что, подойдя к лифту, он не попадает в него и вынужден идти пешком, ибо, как сказано на табличке, грузоподъемность лифта составляет девять человек, а он постоянно оказывается десятым.

Он покорно плетется один-одинешенек вверх по лестнице, хотя преодолеть нужно более двух маршей. Правда, при этом можно утешать себя тем, что не надо выстаивать весь подъем, молча глядя в лица зажатых в кабине людей.

У него в квартире имеется радиоприемник, мощность звука которого регулируется в зависимости от того, насколько шум досаждает соседям. Так что, слушая симфоническую музыку, он сам не улавливает звучания некоторых инструментов. Тем не менее он постоянно слушает ее, за исключением тех случаев, когда передают сообщения о важных политических событиях или о приближении циклона. Во время таких передач он настраивает приемник на соответствующую волну.

Тридцать с лишним лет он обедает в одном и том жe ресторане на углу. Что можно еще добавить? Да, надо сказать, у него есть странная привычка разговаривать с самим собой, когда он один.

Другое действующее лицо нашего рассказа – высокий сухопарый мужчина с потемневшим от загара лицом.

Первое, на что вы обращаете внимание, – это полосатая рубашка. Продольные полосы зеленого цвета так крупны, а белые так ярки, что у вас рябит в глазах. Он носит оранжевые брюки и невероятно подвижен. Более всего подвижны глаза. Стоит на него посмотреть подольше, и вы заметите, что взгляд его по нескольку раз обращается к одним и тем же предметам, но не для того, чтобы изучить их, а словно бы только затем, чтобы осудить. Ему лет тридцать пять, и мысль его работает лихорадочно.

Он имеет обыкновение говорить о себе как о человеке невезучем, ибо он оказывался «несколько раз запутанным в пренеприятные истории из-за чьих-то злонамеренных козней». Поэтому его постоянное желание – «поменьше вмешиваться в чужие дела» и даже ни когда ни на кого не повышать голоса, но – «вы же сами видите, каковы люди». «Где бы ты ни находился, тебе нужно защищаться не только от их происков – даже о тих помыслов». Иначе говоря, «хочешь не хочешь, приходится ограждать себя от людской подлости». «Самое худшее заключено порой не в том, что о тебе говорят, а в том, что о тебе думают, – это опаснее, чем обычно полагают». «Поэтому я должен непременно выяснить, что именно думает обо мне тот или иной тип, и дать понять—я не намерен терпеть обиды, даже если они только замышлены». «Нет, нужно пресекать их в корне, ибо самое главное в нашей жизни – быть человеком решительным». «Это с одной стороны, а с другой – беда в том, что тебе уже с детства люди портят жизнь». «Ну, в самом деле, разве приятно, когда в доме отца – подумайте, в отчем доме! – тебе вдруг ни с того ни с сего приклеивают прозвище Серная Спичка?» «И это на том только основании, будто я легко загораюсь, даже если на меня плеснуть воды, как говорит отец». «Я, конечно, еще больше распаляюсь, потому что вижу – отец смеется надо мной, хотя он не большой охотник смеяться». «Словом, всегда нужно быть начеку и не задерживаться на одном месте, иначе вотрутся к тебе в доверие и в один прекрасный день вообще перестанут уважать».

Вот почему этот человек постоянно ездит с места на место, часто меняет работу и долго не разгуливает по одним и тем же тротуарам. Чуть что – сел себе и поехал куда-нибудь. А зачем? Да затем, что специальность всегда при нем, и он может ехать куда хочет – автомеханики везде нужны, везде имеются авторемонтные мастерские, надо только уметь приложить свои знания и способности.

Именно поэтому он и очутился сегодня в Гаване, «где каждый мнит себя выше деревенщины, каковым все меня тут считают». «Это ладно, если они не зайдут слишком далеко, все будет в порядке, но – побольше достоинства, побольше смелости. Итак, решаюсь: позавтракаю здесь».

Третий персонаж – олицетворение власти. Ему не более двадцати семи лет. Он одет в военную форму, сшитую вполне прилично, она удовлетворяет требованиям устава и, одновременно, вкусам штатских модников. На нем – изрядное количество всяких металлических побрякушек. В левом верхнем кармане свисток – это для крайних случаев, – он подвешен к цепочке, которая заботливо драится, видимо, каждый день. Начищенные до блеска ботинки похожи на два зеркала, когда он стоит, и на две молнии, как только двинется. Говорит он мало, с трудом выжимает из себя улыбку – ведь это дело серьезное, и, прежде чем улыбнуться, надо поразмыслить, стоит ли. Самый ужасный вопрос для него – чем начать день, он встает перед ним с момента умывания. Для других людей какие тут могут быть сложности? Все начинают свой день как обычные смертные: умываются, бреются, причесываются и идут куда кому нужно, но он так не может. Уже во время умывания он должен составить себе программу поведения на целый день. Ибо все правильное, истинное, солидное требует движения по прямой линии. То есть все должно исходить из одной точки и двигаться, «если это необходимо», до бесконечности без малейших отклонений от намеченного пути. Такова природа власти. Власть не может перемещаться по кривой линии, она не терпит никаких пересечений, даже с другой прямой. Власть не допускает ни капризных зигзагов, ни произвольных завихрений: она должна знать, куда идет. Власть представляет собой нечто, подобное тому участку строившейся железной дороги, который он видел в детстве неподалеку от своего городка. Достроить его так и не удалось по причине прекращения работ. Две линии рельсов, идущих параллельно и неожиданно обрывающихся, – вот что такое власть. Когда же человек просто умывается и рассматривает себя в зеркале, он напоминает путника, оказавшегося на перекрестке дорог и не знающего, куда идти.

Поэтому он каждое утро должен снова и снова утверждаться в своих принципах, держать их в голове, пускать в ход готовыми при первой необходимости, – в общем, ему не до улыбочек.

И вот названные три лица, я, грешный, и еще два-три иностранца, зевающие по сторонам, оказываемся в одном и том же ресторане за завтраком. Вдруг раздается голос.

– Я сам раскрою тебе черепушку! – кричит он, и все оборачиваются, чтобы посмотреть, в чем дело.

Это говорит оскорбленный. Тот самый высоченный мужчина в полосатой рубахе. Он стоит позади сидящего за его столиком соседа, заказавшего завтрак, – испуганные глаза умоляюще смотрят поверх темных очков и как бы взывают о помощи.

– Этот негодяй собирался нанести мне удар головой.

В нашем мозгу никак не укладывается, чего хочет сердитый сеньор. Потому что и в самом деле трудно понять, зачем нужно наносить удар головой, когда для этого есть кулаки. Официанты тоже наблюдают сцену и, надо сказать, удивляются еще больше нашего.

– Отвечайте, так или не так? Я вас спрашиваю, а со мной шутки плохи: я человек решительный, – говорит сердитый сеньор в полосатой рубашке.

Но человек в очках подавленно молчит, и видно, как дрожат его руки, лежащие на столе.

– Ну, отвечайте! И извольте встать! – кричит оскорбленный, хватаясь за спинку стула.

Однако тот не поднимается и ни на кого не смотрит. Он продолжает сидеть, во взгляде его, за дымчатыми очками, можно прочесть немой вопрос: неужели не найдется человека, который избавил бы его от этих страшных угроз?

Тогда вступается один из официантов:

– Но, позвольте, что здесь происходит?

И тут человек в зеленой полосатой рубахе как бы очнулся, увидев собравшуюся публику, понял, что нужно объяснить свое поведение, и, нисколько не изменив агрессивного тона, произнес:

– Слово настоящего мужчины, он шпионил за мной. Каков хитрец! И к тому же предерзкий!

Оба эти определения никак не подходили к бедняге, и тогда мы услышали голос другого официанта:

– Помилуйте, это вполне приличный сеньор…

Человек в очках оглядывается и видит, что все на его стороне, но мнимо оскорбленный не унимается:

– Значит, вы считаете, что я лгу, не так ли?

– Я только хочу заметить, что этот сеньор никогда никому не сказал дурного слова:

– Вот именно, – вступает первый официант, – не раз случалось, что я по ошибке приносил ему не то блюдо, и он съедал его безропотно.

Испуганные карие глаза увлажнились и смотрят на официанта с благодарностью.

– Меня это не интересует, он нанес мне удар головой, и я так дело не оставлю!

Тут поднимается такой ропот, что он почти заглушает слова человека в полосатой рубашке. За одним из столиков кто-то отчетливо произносит слово «скотина». По мере того как шум возрастает, человек чувствует, что он буквально гибнет: ему снова придется стерпеть оскорбление, еще одно, нанесенное другим человеком, которого нельзя наказать только потому, что здесь у него «образовались» друзья, и когда эта прискорбная мысль уже окончательно складывается в голове оскорбленного, появляется третье лицо. Третий только что вошел, и я еще не рассмотрел его, так как он остановился чуть поодаль, но я вижу его ботинки: они как две застывшие молнии.

– Что здесь происходит? – спрашивает власть.

Шум сразу замирает, на некоторое время воцаряется тишина, которую прерывает голос официанта:

– Ничего особенного. Вышло недоразумение.

Но человек-власть не верит. Он внимательно оглядывает всех присутствующих и затем, повернувшись к официанту, безапелляционно изрекает:

– Нарушение порядка.

– Но здесь действительно не произошло ничего особенного, – раздается несколько голосов.

Тогда возрождается из пепла пострадавший.

– Вот этот оскорбил меня, – говорит он.

И тут, несмотря на волну протестов, человек-власть, возвысив голос и перекрыв шум, констатирует:

– Скандал в публичном месте. Следуйте за мной.

И вот человек в дымчатых очках покорно, словно на казнь, двинулся вперед, за ним следом, с просветленным лицом, оскорбленный – наконец-то справедливость восторжествовала! – и позади всех полицейский мундир. Теперь мне удается увидеть человека-власть, прямо в лицо, и тогда я замечаю, что он не только внушителен, но и безнадежно кос.

1965.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю