Текст книги "Избранные рассказы"
Автор книги: Онелио Хорхе Кардосо
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
В одном из самых блестящих рассказов Онелио Хорхе Кардосо «Коралловый конь» есть ключевая финальная фраза: «…людей всегда одолевают два совершенно разноликих голода». Речь идет о голоде в прямом и переносном смысле слова. В переносном – это голод человека, лишенного духовной пищи, лишенного искусства и воображения. А о голоде в прямом смысле у Онелио написано множество рассказов, один из них так и называется– «Голод». В «Коралловом коне» главный герой, символически обозначенный Пятым (в контексте это прочитывается как пятый лишний), в отличие от четверых ловцов лангустов, зарабатывающих на жизнь в поте лица, живет на сытых хлебах и попросился на шхуну, чтобы увидеть под толщами воды красно-кораллового коня. Вся четверка воспринимает его как безумца, строит по его поводу всякие подозрения. Воистину голодные сытого не разумеют. С чего это он под палящим солнцем целыми днями вглядывается в морское дно, да без дела, – ведь они-то следят за дном в поисках лангустов? «Имеющий глаза, да видит», – говорит этот странный чужак Пятый. И за его словами слышна и авторская мысль – «умеющий видеть, да видит, умеющий мечтать, да мечтает». И вот финал – из всей четверки только один, от лица которого и ведется рассказ, увидел кораллового коня, но не под водой, а в зрачках мечтателя. При таком сюжетном повороте не суть важно, был или не был коралловый конь и видел ли его Пятый. Тот ему привиделся, ибо он истово мечтал и верил в этого коня как в правду. Образ красивый и по смыслу и по цвету – красно-коралловое в зеленоватой воде. Весь рассказ, с такими будничными подробностями, с разговорной интонацией – а она присуща большинству рассказов Онелио, – прочитывается как стихотворение, и, несомненно, этот шедевр достоин украсить любую антологию.
Рассказчики у Онелио Хорхе Кардосо создают ощущение тесного круга, где и действующие лица, и автор, и мы, читатели, – «на равных началах». Их целая вереница, таких рассказчиков, – это еще и Хасинто-плотник, и просто безымянный «старик», «мулат». Рассказы сцеплены между собой, но при всех степенях и видах проблемного родства – прямого, косвенного, бокового – в них всегда есть существенное «еще и еще», всегда – новое слагаемое во всестороннем осмыслении проблемы художественного творчества. Рассказ «Хасинто-плотник» великолепно обыгрывает в новой художественной ситуации «Кораллового коня», но это не повтор, не эхо: Хасинто, увидевший восход солнца на западе и обуянный желанием навсегда прекратить дождь в «день влюбленных», в отличие от Пятого, не мечтатель-одиночка и не страдалец Пепе Лесмес. Главное для него служить людям, и к своему таланту он относится со всей строгостью. История Хасинто-плотника, приправленная тонким юмором автора, – это утверждение неустанного творческого поиска, приравненного к подвигу, подвижничеству. А в рассказе «Два лавра», построенном на чисто реальном материале, изобилующем приметами обыденной жизни, автор ставит целый ряд новых проблем, также связанных с нравственной стороной художественного творчества. Онелио откровенно смеется над гордыней писателя, видящего себя над толпой, над реальностью, но рассказ можно истолковать и иначе, выдвинуть на первый план мысль, что воображение и реальность находятся в очень сложной взаимозависимости, взаимосвязи. Ведь все, что выдумал профессиональный литератор, пока разглядывал пассажиров в поезде, не менее ярко, остроумно и убедительно, чем правда, которая открылась ему в жизни.
Одна из поразительных сторон таланта Онелио Хорхе Кардосо в том, что его рассказы, и прежде всего рассказы-аллегории, многомерны, многоплановы. В этом, пожалуй, главная тайна кубинского писателя, который пишет, по сути дела, очень просто, почти не пользуясь теми изощренными и хитроумными приемами, что уже давно в ходу у литературы XX века. Он говорит «обыкновенно о необыкновенном» даже в таком сложном рассказе, как «Открыть глаза или закрыть?..». Человек, просидевший пять месяцев в тюрьме, живет во власти воображения, творит самого себя в особом пространстве и своем времени, переносясь в разные века и на разные земли. Он вершит судьбами подлинно исторических лиц и вымышленных героев, отменяет казни, сталкивает приметы и вехи многих веков. Рассказ четко символичен: реальность – тюрьма, фантазия – свобода. Но неожиданная концовка, развязка переигрывает все сначала. Герой рассказа совершает воображаемое путешествие в Ленинград, и тут разразившаяся буря, которая «никак не входила в его планы», затопила судно «Фермопилы». На другое утро арестанту довелось увидеть заголовок газеты – ее принес тюремный стражник – с сообщением о том, что «греческое судно „Фермопилы“ потерпело крушение при входе в Финский залив». Над таким финалом стоит поломать голову. Но, быть может, лучше не искать прямого, лобового ответа на то, что же сильнее – реальность или воображение? В диалектической связи реальности и творческой фантазии все рассматривается не впрямую, а опосредованно, да и фантазия – это, в конце концов, реальность творческого человека, идущего всегда впереди, вперед смотрящего. Сама иронически-грустная интонация открытого вопроса «Открыть глаза или закрыть?..» по-разному истолкована кубинской критикой, и не только интонация, а само существо вопроса. Не случайно один из ведущих специалистов по творчеству Онелио Хорхе Кардосо Дения Гарсиа Ронда ссылается в своем предисловии к его «Избранным рассказам» на слова Владимира Ильича Ленина о действенной силе мечты. В рассказе «Свидетельство», с которого начато предисловие, деревья расцвели «крупными желтыми и красными подсолнечниками», потому что родной город писателя украсили, «чтобы встретить праздник… Революции».
До того, как было окончательно написано это предисловие, мне вдруг посчастливилось побывать на Кубе, где я много говорила об Онелио Хорхе Кардосо – часто спрашивала, почему он был так одержим вопросом предназначения писателя? Ответы были разные, но некоторые считали, что это от его сомнения в самом себе. Мне довелось быть и в доме Онелио, говорить с его вдовой, Франсиской Виейрой, которую все ласково зовут Кука. Она рассказала о том, как Онелио дописывал последний рассказ «Высшая награда» на стареньком «ундервуде», плакала, вспоминая, что он хотел исправить конец рассказа, чтобы тот не был таким мрачным, хотел прочитать ей, но вдруг в маленьком кабинете стало совсем тихо, и в напряженной тишине раздались его последние слова: «Кука, помоги мне…». А на прощание подарила нам этот рассказ, посмертно напечатанный в журнале «Боэмиа».
Рассказ «Высшая награда» – о суетности тщеславия, о том, что, говоря словами Достоевского, главное направление писателя, да и любого человека, – не искать чинов.
Онелио Хорхе Кардосо не искал чинов, ибо он был Мастером в самом высоком смысле этого слова, и его рассказ «Высокая награда» читается как завещание людям.
Э. Брагинская
Избранные рассказы
Рассказчик
(Перевод М. Абезгауз)
Жил-был – не то в Мантуа, не то в Сибанику – человек по имени Хуан Кандела, мастер рассказывать, каких мало.
Пока сафра не пошла на убыль, крестьяне со всех концов острова работали на плантациях бок о бок. Я хорошо помню Хуана: высокий, живые черные глаза глубоко засели под торчащими густыми бровями, лоб большой, плоский, волосы темные. Язык у него был, что называется, без костей, а голова битком набита былями и небылицами про реки, горы и разных людей.
Мы собирались тогда в большом бараке и усаживались вокруг фонаря. Приходили Сориано, Мигель, Марселино и еще другие – всех не припомню. И стоило только Хуану начать рассказывать – мы так и замирали. У него в горле, казалось, жили все птицы лесов и все звуки гитары. Мы разминали затекшие ноги, размахивали руками, отгоняя насекомых, но не спускали глаз с лица Хуана, а он на разные голоса представлял героев своих историй, помогая себе всем телом. И вот после того, как целый день гнешь спину под палящим солнцем, а вместо денег получаешь талоны в лавку, тебе по вечерам начиняют голову всякими мыслимыми и немыслимыми чудесами.
Но что-что, а перечить Хуану Канделе никто не осмеливался: рассказав какую-нибудь небылицу, он обводил всех таким внушительным взглядом, что возражения невольно застревали у вас в глотке, и вы пасовали перед непонятной силой, таившейся в душе этого человека. Хуан извлекал из сокровищницы слов одно, точное и меткое, жестом как бы распластывал его в воздухе, и оно сразу пленяло и околдовывало вас.
И такими словами он расписывал истории вроде следующей:
– Река Лахас – там, возле Колисео, – кишмя кишит рыбой. Однажды, представьте, разлив случился раньше времени, и вода затопила Сан-Мигель и окрестности. Сначала тучи обложили все небо – над самыми холмами поползли. Откуда ни возьмись, нанесло пропасть черной пыли, а холодный ветер так и гнет к земле дрок и гуаябо… И вот наконец хлынул ливень. Я тогда вел торговлю на широкую ногу, и мул у меня был крепкий и выносливый. Едва река стала снова входить в русло, а земля подсыхать, пустился я в путь по деревням. Еду и размышляю, как быть с переправой, – когда покачиваешься в седле, тебя невольно клонит к раздумью. Малость еще вода высоковата, но, думаю, была не была. И не в такое половодье случалось мне переправляться, а местность я, слава богу, знаю – могу положиться на мула и бросить узду. Вот я и поехал напрямик и к вечеру добрался до реки. Гляжу, вода бурая, что твой шоколад, но из берегов вышла едва ли на полметра. Веду мула в реку, и переправа начинается. Все идет как по маслу. Копыта глухо цокают по подводным камням… Вдруг посреди реки скотина моя поскользнулась и – ни с места. Тут вспомнил я о поклаже, о нитках и пудре, которые наверняка пропадут от сырости, и, не долго думая, изо всех сил пришпорил мула. Тот, как всегда, не подкачал: вздрогнул, испуганно прянул ушами и уверенно пошел по грудь в воде. Но странное дело: только я выбрался на берег, чувствую – шпоры у меня отяжелели, так книзу и тянут. Что за черт!.. Глянул – и как бы вы думали? – на каждую шпору напоролась рыбина не меньше фунта весом. Я повернулся к реке и сказал: «Ну и богата же ты сегодня рыбой!»
И пальцы Хуана затрепыхались, словно рыбешка, играющая в воде. Затем он победоносно обвел всех взглядом, сверкавшим, точно лезвие ножа.
В другой раз Хуан рассказывал про дикую собаку, которую взял еще щенком и очень полюбил. Этот пес, по кличке Мотылек, был поистине необыкновенным существом. Между прочим, он даже выучился охотиться на оленей. Одна только была у него беда – лапы.
– Разглядеть лапы Мотылька, гнавшего оленя, – говорил Хуан, – да это все равно что увидеть ветер, свистящий в проводах. Вот эти-то лапы и не довели пса до добра. Удрал он однажды вечером в горы, и то с одной, то с другой стороны его лай доносился.
«Верно, напал на след», – думает Хуан, засыпая в гамаке, и видится ему загнанный олень, а по пятам за оленем мчится Мотылек, будто в него вселился сам дьявол. Но наутро за делами и хлопотами Хуан совсем позабыл про собаку. Вдруг около полудня в зарослях тростника поднимается оглушительный шум: олень галопом летит прямо на плантацию. Надо было видеть затравленные глаза несчастного животного! Хуан в это время точил мачете и тут только вспомнил о собаке. Мешкать было некогда. Черт бы побрал этого оленя!.. Бедный Мотылек гнался за ним всю ночь и, верно, совсем с ног сбился. Хуан воткнул мачете рукояткой в землю, надеясь, что собака споткнется о нож и ее удастся поймать. Но Канделе дьявольски не повезло. На этот раз удача ему изменила – бывало и так. Олень проскакал, а Хуан, оказалось, второпях воткнул мачете острием вперед… Мотылек мчался пулей, сливаясь в сплошное цветное пятно. Не успел Хуан глазом моргнуть, как пес налетел на лезвие, оно так и раскроило его пополам.
– Да, – говорил Хуан, – хорошо, когда собака быстро бегает и умеет гнать оленя, но это-то и сгубило моего бедного Мотылька. Тогда я еще не знал, что его можно было склеить мякотью плодов гуасимы.
В такие вечера Марселино, Мигель или Сориано, случалось, тоже что-нибудь сочиняли. Но разве можно было слушать их после Канделы? Где им подобрать такие слова и так рассекать рукой воздух, как Хуан!
Поговорив, мы укладывались в гамаки, и ночную тишину нарушал лишь металлический звон сверчков да отдаленные петушиные крики.
Однажды утром за работой Марселино неожиданно спросил меня:
– Ты веришь, что может быть столько рыбы?
– Где? – не понял я. И тут же перехватил его взгляд, устремленный на Хуана Канделу, который поодаль выпалывал сорняки.
Через несколько дней я услышал, как беседовали, натачивая мачете, Мигель и Сориано:
– Я не спорю, нож, конечно, может рассечь то, что на него летит.
– Например, масло, – перебил я, и Сориано с Мигелем расхохотались. Помолчав немного, Сориано стукнул тупой стороной мачете по камню и воскликнул:
– Все-таки он врет!
– Ясно, врет, – буркнул Мигель. – Это уж как пить дать.
И мы все трое переглянулись со злорадным торжеством заговорщиков. Теперь вопрос был в том, кто отважится вступить в единоборство с колдовской силой, засевшей в душе Хуана и светившейся в его глазах.
– Вот возьму как-нибудь вечером да и скажу… – заявил Сориано, снова хватив мачете по камню.
– А что ты думаешь, надо сказать, – заключил разговор Мигель. И каждый занялся своим делом.
Мы и впрямь решили тогда, что пора наконец припереть Хуана к стенке. Можно спустить человеку ложь первый раз и даже второй, из вежливости, но смолчать третий – это уж все равно что не ответить на пощечину.
В тот же вечер большелобый Хуан опять явился к фонарю и, закурив сигару, стал рассказывать про войну:
– Я был тогда мальчишкой, кругом – голодуха. Мой дядя, брат матери, – ну и наметанный же у него был глаз на хороший скот! – один только и спасал нас от голодной смерти. Ведь повстанцы вытаптывали поля, не оставалось ни початка маиса, ни усика тыквы. Дядя седлал рыжую кобылку и уезжал на несколько дней. Возвращался он нагруженный снедью, вкусней которой я в жизни не едал. Отворит, бывало, дверь пинком, захохочет, швырнет вьюк в комнату и крикнет: «Ну, теперь вам жратвы на две недели хватит!» Ямс, тыквы, бананы, огромные помидоры так и покатятся по полу, замелькает в глазах красное, зеленое, бурое, – да что и говорить. Мать сначала подбирала плоды в подол, потом посылала меня за мешком и все в него пересыпала. Вот была радость! Но я уже говорил вам, в то время и тыквенных семечек, бывало, не сыщешь. Где же дядюшка добывал эти божьи дары?
Вопрос Хуана повис в воздухе, окутанный клубами пахучего табачного дыма. Я бросил беглый взгляд на лица слушателей. Марселино пожирал глазами рассказчика, даже не замечая москита, сосавшего кровь у него из виска. Сориано, Мигель и все прочие слушали разинув рты, беззащитные, как мухи в паутине.
– Так вот, когда дяде пришла пора помирать, – продолжал Хуан, – он знаком приказал всем выйти, а мне велел остаться. Приподнялся он на раскладной кровати, поглядел на меня стекленеющими глазами и сказал: «Знаешь, Хуан, каждому всего не расскажешь. Люди не видят ничего дальше собственного носа, а чуть что в диковинку – смеются: небылицы, дескать. Но ты не из таких, и тебе я доверю свой секрет – не уносить же мне его в могилу. Так слушай. В Сьенага-де-Сапата, у самых истоков Рио-Негро, среди болот и кустарников вьется тропинка. Отправляйся по ней на рассвете и скачи шесть дней без передыху, пока не покажется вулкан. Между твоей дорогой и вулканом ляжет город, но ты в него не заезжай, а правь прямо в поля, где всякого добра полным-полно. Индейцы – люди хорошие». – «Какой же это город, дядя?» – спросил я. «Мехико, мальчик, Мехико. Где ж, ты думаешь, мог я доставать такую прорву еды?» И с этими словами он отдал богу душу.
Хуан помолчал минутку. Никто не шевельнулся. Рассказчик поднял голову, обвел слушателей торжествующим взглядом и добавил:
– В самом деле, я думаю на днях съездить туда. Вьюсь об заклад, никто больше не знает дороги в Мехико.
Сориано вдруг вскочил. Он выпрямился, заложив руки за широкий пояс, но взгляд Хуана тут же охладил его. Сориано осекся, проглотил слюну и покорно уселся на свое место.
На другой день, когда Хуан пошел с миской на кухню, Сориано показал мне сложенный вдвое
грязный клочок бумаги. Выцветший рисунок изображал пассажирский пароход, а вверху можно было разобрать: столько-то песо – проезд до Мехико и обратно.
– Что же ты вчера вечером сдрейфил? – спросил я.
– Сам не знаю, слова вдруг застряли у меня в глотке, – смущенно ответил он.
Мы разошлись по плантации сахарного тростника, густо заросшей сорняками. В то утро Сориано был на редкость молчалив. Мигель завел было разговор о табачной тле и способах ее истребления, но Сориано не принял участия в этом давнем и нерешенном споре. Вечером, когда солнце перевалило за крышу склада и мы курили, стоя в дверях барака, Сориано вдруг прорвало; опрокинув пинком корыто с куриным кормом, он закричал:
– Ну, уж сегодня я ему все выложу, черт меня побери, вот увидите!
Но в этот вечер загорелся тростник в Асте. Из усадьбы прискакал дон Карлос и велел идти на подмогу соседям. Мы отправились тушить пожар и провозились там всю ночь и утро. Днем нам дали отоспаться, и мы, как были, грязные и прокопченные, завалились в гамаки. Вот тогда-то Хуан и схватил простуду. Теперь, едва поев, он шел к гамаку и часами кашлял там до полного изнеможения. Понемногу, сами того не замечая, мы и думать забыли о том, чтобы уличить Хуана во лжи. По-прежнему мы беседовали, собравшись вокруг фонаря, но без Канделы в наших беседах не было ни складу ни ладу. Рассказав какую-нибудь историю, каждый невольно кидал взгляд на пустой ящик, где обычно сидел Хуан; никто уже не заикался, что надо было бы вывести его на чистую воду. И мы уныло обсуждали, как бороться с вредителями, особенно с табачной тлей. Но наконец Хуан выздоровел. Кашель, правда, все еще не оставлял беднягу в покое, но это лишь прибавляло остроту его рассказам. Хуан сдерживал кашель, пока не наступал самый захватывающий момент, тогда он задавал вопрос и изо всех сил кашлял, чтобы подольше протянуть с ответом. И тут однажды вечером он снова завел свое. От возбуждения даже вскочил, размахивает руками – так каждое слово и припечатывает:
– Вот это была маха так маха, отсохни у меня язык! Всем змеям змея. Спина в темных пятнах… Но стойте, стойте, дайте расскажу по порядку. Кроме солнца да звезд, ничего-то я там не знал, когда нанялся на работу. Это было у подножия Сьерра-Маэстра, в самой глуши. Знаете, лес такой, что на двадцать лиг[8]8
Лига – мера длины, равная 5572 м.
[Закрыть] кругом неба не видно. Начали мы, значит, валить деревья. Мне досталась вековая акана – и втроем не обхватишь. Ну, взял я топор и – бах – первый удар, бах – второй, как вдруг чувствую – фу, дьявол! – горло сжимает что-то толстое и холодное… Эх, братцы, к сорока годам немало уж натерпишься страху, особенно ежели всю жизнь в бедности промыкался. Всякому это известно, но только в тот день понял я, что значит струхнуть не на шутку. Какое-то чудовище сдавило мне шею, да так, что у меня дыхание сперло, а глаза на лоб полезли. Хватаюсь руками за страшные тиски – они выскальзывают. Я все еще не пойму, что за черт в меня вцепился. Уж задыхаюсь, совсем изнемог и тут вспоминаю про нож за поясом. Сам не знаю, как нащупал ножны и еле-еле поднял руку, а рука словно каменная. Взмахиваю я ножом чуть повыше собственной головы, и змеиная – катится по земле. Меня так горячей кровью и обдало… А увидел я это страшилище с отрубленной головой – душа в пятки ушла. Кровь хлестала, словно вода из лопнувшей водопроводной трубы. Поглядели бы вы только на эту гадину! Ну и здорова же была, чертяка, ровнехонько сорок вар[9]9
Вара – мера длины, равная 83,5 см.
[Закрыть] оказалось, когда вытянули ее.
Хуан развел длиннющие костлявые руки в стороны и умолк. Сориано вскочил и набрал воздуху в легкие. Но Хуан смотрел на него в упор. От болезни он совсем отощал, только глаза горели по-прежнему. И хотя Сориано был уже на ногах и уже запасся воздухом, чтобы выпалить бог знает что, он так и не раскрыл рта. Тогда у меня мелькнула мысль, и я тоже поднялся.
– Может статься, мерка у тебя была неправильная, Хуан, – сказал я.
Он посмотрел на меня так же, как на Сориано: косматые брови сурово нахмурились, а глаза метали искры. Я выдержал, не моргнув, его взгляд, и тогда он перевел глаза ка Сориано и ответил:
– Что ж, может, и так.
– Наверное, в ней было от силы тридцать вар! – почти закричал Сориано, сам теперь вызывающе глядя на Канделу.
– И того меньше, – перебил, смеясь, Мигель, и все дружно расхохотались.
Хуан поднял голову, скрестил руки на груди и, обведя всех глазами, преспокойно сказал:
– Конечно, если хорошенько смерить, то, может, и не больше тридцати.
– Болтай, болтай! Скажи уж, и шести не будет, – перешел в наступление Сориано.
И тогда случилось то, что случилось. Хуан схватился за мачете и, занеся его над головой, прорычал:
– Кто скажет хоть на пол метра меньше – убью!
Все застыли на месте. Глаза Канделы налились кровью, а смуглая рука побелела – так стиснул он рукоятку мачете. Мы молчали. Хуан медленно опустил нож и сказал:
– Скоты вы, неблагодарные скоты, больше никто! – И, повернувшись спиной, исчез в темноте барака.
Сахарный тростник все рос, а полчища сорняков шли на него войной. Эта война и позволяла нам кое-как перебиваться во время «мертвого сезона», до начала сафры. Заработки были по-прежнему скудные, и по-прежнему все товары в лавке мы брали в долг. Порою по вечерам к нам в барак доносились из усадьбы звуки гитары – это играл управляющий. Но Хуан больше ничего не рассказывал. Он не покидал гамака, как во время болезни, а мы сидели у порога, перебирая в уме жалкие воспоминания, и украдкой поглядывали на пустующее место Хуана.
Однажды душным вечером пришел к нам дон Карлос и стал говорить что-то мудреное про звезды и луну. Под конец он сказал:
– А земля – шар.
– Да ведь она кажется плоской, как стол, – засмеялся Мигель.
Дон Карлос выпустил кольцо дыма и, повернувшись, чтобы идти в усадьбу, ответил:
– Многое кажется не тем, что есть на самом деле.
Никто больше не проронил ни слова, но на душе у меня стало как-то муторно. Я начал понимать, что рассказы Хуана тоже имеют отношение к звездам дона Карлоса, к таинственному миру вещей, которые кажутся не тем, что они есть. Этот мир живет другой жизнью, вне времени, вне наших забот и нашего барака. Думаю, и товарищи мои испытывали нечто подобное. По крайней мере, я помню – когда мы расходились, Мигель проговорил, ни к кому не обращаясь:
– Надо, значит, верить во что-нибудь красивое, даже если его и нет.
В ту ночь я никак не мог заснуть. Было свежо и тихо – лишь по временам вдали кукарекал петух, но часы шли за часами, а сон так и не смыкал мне веки. На рассвете я услышал, как у гамака Канделы раздался едва слышный умоляющий шепот Сориано:
– Расскажи нам что-нибудь сегодня вечером, Хуан. Пожалуйста.
– Вы подлые маловеры, – отрезал Хуан, не считая нужным понижать голос, как Сориано.
Но тот настаивал:
– Да брось! Что с нас взять? Сидим здесь сиднем, ничего дальше своего носа не видим. Но теперь мы знаем, что ты говорил правду.
– Теперь? Почему теперь?
– Ну, неважно… Видишь ли, вчера дон Карлос рассказывал нам про землю и про то, что есть на самом деле, хоть таким и не кажется.
– При чем тут я?
– Сам хорошенько не знаю, Хуан, но это как-то связано.
Я подслушивал их разговор и, затаив дыхание, ждал, пока Хуан согласится. Он должен был согласиться: недаром он Хуан Кандела, недаром подчинял себе наши души и вместе с нами ходил по земляному полу барака… Впрочем, я уверен, что и в богатом доме с паркетными полами, в любом уголке земли, завораживало бы волшебное слово Хуана Канделы.
1944.