Текст книги "Гражданин мира, или письма китайского философа, проживающего в Лондоне, своим друзьям на востоке"
Автор книги: Оливер Голдсмит
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
Не подумай, впрочем, что я восхищаюсь выигранными сражениями, расширением границ королевства или покорением врагов. Если бы ныне царствующий король прославился только ратными подвигами, я отнесся бы к нему с полнейшим равнодушием. Военные доблести в наш просвещенный век справедливо не причисляются к завидным добродетелям, и в них теперь с понятным ужасом начинают видеть врагов рода человеческого. Добродетель престарелого монарха, о которой я говорю, куда более возвышенного свойства – ее труднее всего обрести, и из всех королевских добродетелей ее менее всего превозносят, хотя именно она заслуживает высшей похвалы. Добродетель, которую я имею в виду, зовется СПРАВЕДЛИВОСТЬЮ, неукоснительным соблюдением правосудия, равно чуждого жестокости и лицеприятия.
Хранить незапятнанной эту добродетель королю труднее всего, потому что он облечен правом миловать. Все люди, даже тираны, склонны к милосердию, когда их не ослепляет страсть или корысть. Человеческое сердце от природы склонно прощать, и мы, уступая велениям этого милого обманщика, нередко готовы поставить свое сострадание выше общественного блага. Какой любовью к своему народу, какой властью над собственными страстями и какой ясностью суждений должен быть наделен человек, который смиряет доводы сердца доводами разума, а будущее благо подданных ставит выше своего душевного покоя.
А если к этому естественному милосердию добавить мольбы многочисленных друзей преступника о помиловании, если вспомнить, что король должен оставаться глух не только к собственным чувствам, но и к просьбам тех, кто ему дорог, – и все ради народа, чьи мольбы он, вероятно, никогда не услышит, а благодарности не дождется, – то начинаешь понимать, в чем истинное величие! Попробуем хотя бы на мгновенье поставить себя на место этого справедливого старца, осаждаемого просителями, единодушно взывающими о милости, к которой нас склоняет сама природа, причем не забыт ни один довод, способный разжалобить, и, если отказ наш может оскорбить лежащих у наших ног заступников, то снисхождение не возмутит никого; так представим же себя в подобном положении, и я уверен, что каждому из нас будет легче поступить как человеку добросердечному, а не как беспристрастному судье.
Справедливость – величайшая из монарших добродетелей, хотя бы потому, что ей редко воздают должное, и потому тот, кто следует ей, поступает так не из пустого тщеславия, но повинуясь поистине высоким побуждениям. Люди, как правило, одобряют смягчение приговора и все, что на первый взгляд кажется проявлением человечности, но лишь мудрец может понять, что истинное милосердие заключено в нелицеприятном правосудии, только ему ведомо, как трудно, испытывая сострадание, осудить того, кого жалеешь.
Эти не отличающиеся новизной мысли породило во мне событие в этой стране, явившееся поразительным примером нелицеприятного правосудия и непоколебимой решимости короля наказать преступника по заслугам. Знатный вельможа во власти гнева, меланхолии или безумия убил своего слугу. Все думали, что знатность убийцы смягчит суровость наказания, однако он был обвинен, осужден и предан позорной смерти, как самый низкий злодей {3}. Было справедливо признано, что истинно благородна только добродетель, а человек, который поступками поставил себя ниже любого простолюдина, не имеет права на привилегии, они служат наградой лишь за высокие заслуги. Быть может, во внимание было принято и то, что преступления тех, кто вознесен высоко, особенно омерзительны, так как не нужда служит их причиной. Повсюду на Востоке, не исключая и Китая, такой вельможа, повинный в подобном преступлении, с легкостью избежал бы кары, отдав судье часть своего богатства. Даже в Европе есть страны, где слуга считается полной собственностью своего господина. Раб, убивший хозяина, предается самой страшной смерти, если же случается обратное, господин отделывается небольшим штрафом. Посему блаженна та страна, где все равны перед законом и где люди, облеченные судейскими полномочиями, настолько неподкупны, что не соблазняются взяткой, и настолько пекутся о своей чести, что не помилуют преступника, равного им титулом или родовитостью. Такова Англия. Не думай, однако, что она всегда славилась столь строгой нелицеприятностью. И здесь бывали времена, когда сан смягчал суровость закона, когда титулованные негодяи избегали кары и долгие годы оставались позором для правосудия и аристократии.
В соседней стране и поныне знатные вельможи самым возмутительным образом получают прощение за самые возмутительные преступления. Там, например, и по сей день здравствует человек {4}, не раз заслуживший самую позорную казнь. Но в жилах злодея течет королевская кровь, и этого достаточно, чтобы извинить его поступки, которые позорят человечество. Этот господин забавлялся тем, что стрелял с крыши своего дворца по прохожим и чуть ли не ежедневно предавался этому княжескому развлечению. В конце концов друзья одного из убитых сумели привлечь его к ответу, – негодяй был признан виновным и приговорен к смерти. Однако, приняв во внимание его титул и ранг, милосердный монарх помиловал преступника. Нераскаянный злодей вскоре возобновил свои забавы и опять убил человека. Его вновь приговорили к смерти, и, как ни странно, король вновь его помиловал! Можешь ли ты это себе представить! И в третий раз тот же человек совершил точно такое же преступление, и в третий раз законы страны признали его виновным! О том, что было дальше, я предпочел бы умолчать, дабы не краснеть за род человеческий! Его помиловали в третий раз! Пожалуй, тебе эта история покажется удивительной и маловероятной, и ты подумаешь, будто я описываю нравы дикарей Конго! Увы, история эта, к сожалению, правдива, и та страна, где она произошла, почитает себя самой просвещенной в Европе.
Прощай!
Письмо XXXIX
[Размышления об истинной учтивости.
Письма двух девиц, живущих в разных странах
и ложно почитаемых там за образец благовоспитанности.]
Лянь Чи Альтанчжи – к ***, амстердамскому купцу.
В каждой стране существуют свои церемонии, но истинная учтивость повсюду одинакова. Церемонии, коим мы обычно уделяем такое большое внимание, всего лишь искусственные ухищрения, с помощью которых невежество пытается подражать истинной учтивости, порождаемой здравым смыслом и добросердечием. Наделенный этими качествами человек, даже если он никогда не бывал при дворе, всегда приятен; без них он останется мужланом, даже если всю жизнь прослужил при дворе церемониймейстером.
Что сказали бы о китайце, который вздумал бы щеголять приобретенными при восточном дворе манерами за пределами Великой стены? Как выглядел бы англичанин, искушенный во всех тонкостях западного этикета, появись он на восточном приеме? Разве его не сочли бы дикарем еще более нелепым, чем его невоспитанный лакей?
Манеры напоминают неполноценную монету, пущенную в обращение с соизволения короля: дома они вполне заменяют настоящие деньги, но за границей они совершенно бесполезны. Человек, который вздумает в чужой стране платить отечественным хламом, покажется либо смешным, либо преступным. Только тот истинно воспитан, кто понимает, при каких обстоятельствах следует держаться национальных привычек, а когда можно пренебречь тем, что так неукоснительно соблюдается на родине. Умный путешественник сразу примечает, что мудрецы одинаково учтивы в любой стране, тогда как дураки бывают учтивыми лишь дома.
Передо мной лежат два весьма светских письма – оба они посвящены одному и тому же предмету, оба написаны знатными дамами. Но одна из них задает тон в Англии, а другая – в Китае. У себя на родине каждая из них слывет среди beau monde {Высшего света (франц.).} законодательницей вкуса и образцом истинной учтивости. Их письма дают нам полное представление о том, какие качества их поклонников кажутся им достойными хвалы. Судите сами, кто из них лучше понимает, что такое истинная учтивость. Английская дама пишет своей приятельнице нижеследующее:
"Право, милая Шарлотта, мне кажется, что мой полковник в конце
концов добьется своего! Он – самый неотразимый кавалер на свете. Он
так одевается, так ловок, так весел и так мило ухаживает, что
живостью, клянусь, не уступит итальянской борзой маркиза Мак-Акинса. В
первый раз я увидела его в Рэнла {1}; он там блистает, без Рэнла он
ничто, как, впрочем, и Рэнла без него. На следующий день он прислал
визитную карточку, прося разрешения пригласить нас с маменькой на
музыкальный вечер. Все время он поглядывал на нас со столь неотразимым
бесстыдством, что я получала такое удовольствие, точно при сдаче
карт мне сразу достался марьяж. На следующее утро он явился к нам с
визитом, чтобы осведомиться, как мы с маменькой добрались до дому.
Должна тебе сказать, дорогая, что этот обворожительный дьявол
увивается за нами обеими сразу. Лакей застучал в дверь – а у меня
забилось сердце! Я думала дом развалится от этого стука. Под самые
окна подкатила карета с лакеями в прелестных ливреях! У него бездна
вкуса. Маменька все утро трудилась над своей прической, ну а я приняла
его в дезабилье, небрежно и спокойно, как будто его визит меня ни
капельки не взволновал. Маменька изо всех сил старалась быть такой же
degagee {Непринужденной (франц.).}, как я, но от меня не укрылось, как
она покраснела. Право, он обольстительный дьявол. Пока он у нас сидел,
мы смеялись, не переставая. Я никогда еще не слышала столько
забавных шуток. Сначала он принял маменьку за мою сестру, чем
рассмешил ее до крайности, потом принял мой природный румянец за
румяна, чем рассмешил уже меня, а потом вынул табакерку и показал
картинку, и тут мы все трое рассмеялись. В пикет он играет так дурно и
так любит карты и так мило проигрывает, что решительно покорил меня. Я
выиграла целых сто гиней, но зато потеряла сердце, Я думаю, незачем
добавлять, что он всего лишь полковник ополчения {2}.
Остаюсь, любезная Шарлотта, вечно любящей тебя БЕЛИНДОЙ.
Китайская пишет наперснице, своей бедной родственнице, по такому же поводу, и, по-видимому, ей известно, как следует держаться в подобных случаях, даже лучше, чем европейской красавице. Вы долго жили в Китае, и, без сомнения, легко признаете правдивость этой картины, а будучи знакомы с китайскими нравами, сумеете понять все, что имеет в виду эта дама.
ЯЙЕ от ЯОВЫ.
Папенька клянется, что пока он не получит от полковника сто,
двести, триста, четыреста таэлей, он не уступит ему ни одного моего
локона. До чего мне хочется, чтобы мой ненаглядный заплатил папеньке
требуемый выкуп. Ведь полковник считается самым учтивым человеком в
Шэньси {3}. Смогу ли я описать его первый визит! Как они с папенькой
кланялись друг другу, пригибались и то замирали на месте, то начинали
приседать, как отступали один перед другим и вновь сходились. Можно
подумать, что полковник знает наизусть семнадцать книг этикета {4}.
Войдя в зал, он очень изящно трижды взмахнул руками – тогда папенька,
не желая уступать ему, помахал четырежды; после чего полковник
повторил все сначала, и оба они несколько минут с дивной учтивостью
размахивали руками. Я, конечно, оставалась за ширмой и следила за
этой церемонией в щелочку. Полковник об этом знал: папенька его
предупредил заранее. Я все, кажется, отдала бы, лишь бы показать ему
мои крохотные туфельки, но, к сожалению, эта возможность мне не
представилась. Впервые я имела счастье узреть другого мужчину, кроме
папеньки, и клянусь тебе, дорогая моя Яйя, я думала, что три моих души
{5} навеки покинут тело. Как полковник хорош! Недаром его считают
самым красивым мужчиной во всей провинции – так он толст и так невысок
ростом. Но эти природные достоинства весьма выгодно подчеркивал его
костюм, до того модный, что и описать невозможно! Голова у него наголо
обрита, и только на макушке оставлен пучок волос, заплетенных в
очаровательную косичку, которая свисает до самых пят и заканчивается
букетом желтых роз. Не успел он войти, как я тотчас поняла, что он
весь надушен асафетидой {6}. Но его взоры, дорогая моя Яйя, его взоры
просто неотразимы. Он все время смотрел на стену, и я уверена, что
никакая сила не нарушила бы его серьезности и не заставила бы отвести
взгляд в сторону. Учтиво промолчав два часа, он галантно попросил
привести певиц только ради того, чтобы доставить удовольствие мне.
После того, как одна из них усладила наш слух своим пением, полковник
удалился с ней на несколько минут. Я уже думала, что они никогда не
вернутся! Признаюсь, я не видала человека очаровательнее! Когда он
возвратился, певицы вновь запели, а он опять устремил взор на стену,
но через каких-нибудь полчаса снова удалился из комнаты, на сей раз с
другой певицей. Нет, он и в самом деле очаровательный мужчина!
Вернувшись, он решил откланяться, и вся церемония началась заново.
Папенька хотел проводить его до двери, но полковник поклялся, что
скорее земля разверзнется под ним, чем он позволит папеньке сделать
хотя бы один шаг, и папеньке под конец пришлось уступить. Как только
он перешагнул порог, папенька вышел следом за ним, чтобы посмотреть,
как он сядет на лошадь, и тут они снова добрых полчаса кланялись и
приседали друг перед другом. Полковник все не уезжал, а папенька все
не уходил, пока, наконец, полковник не одержал верх. Зато не успел он
проехать и ста шагов, как папенька выбежал из дому и закричал ему
вслед:
– Доброго пути!
Тогда полковник повернул назад и во что бы то ни стало хотел
проводить папеньку в дом. По приезде домой полковник тотчас же послал
мне в подарок утиные яйца, выкрашенные в двадцать цветов. Такая
щедрость, признаюсь, покорила меня. С тех пор я все время загадываю
судьбу на восьми триграммах {7}, и всякий раз они предвещают мне
удачу. И опасаться мне нужно только одного, чтобы полковник после
свадьбы, когда меня доставят к нему в закрытых носилках и он впервые
увидит мое лицо, не задернул занавеску и не отправил меня обратно к
папеньке. Разумеется, я постараюсь выглядеть как можно лучше. Мы уже
покупаем с маменькой свадебное платье. В волосах у меня будет новый
фэнхуан {8}, клюв которого будет спускаться до самого носа. Модистка,
у которой мы купили его вместе с лентами, бессовестно нас обманула,
поэтому, чтобы успокоить свою совесть, я тоже ее обманула. Согласись,
так и следует поступать в подобных случаях. Остаюсь твоей, моя
дорогая,
вечно преданной
ЯОВОЙ.
Письмо XL
[Среди англичан не перевелись еще поэты, хотя они и пишут прозой.)
Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Об английских поэтах ты неизменно говорил с большим уважением, полагая, что в искусстве своем они не уступают не только грекам и римлянам, но даже и китайцам. Но теперь даже сами англичане считают, что поэты у них повывелись, и они ежечасно оплакивают упадок вкуса и отсутствие талантов. Пегас, говорят англичане, видно, сбросил с себя узду, и нынешние наши барды пытаются направить его полет к небесам, уцепившись за его хвост.
И все-таки, мой друг, такие суждения услышишь только среди невежд; люди с истинным вкусом полагают, что поэты в Англии есть и по сей день и что некоторые из них ничуть не уступают своим предшественникам, а, быть может, даже и превосходят их. Невежды считают, что поэзию создают строки с определенным числом слогов, так что пустенькая мысль укладывается в строфы с одинаковым числом строк, завершающихся рифмой. Я же, не в пример им, не представляю себе поэзии без неподдельного чувства, богатства воображения, лаконичности, естественности описаний и благозвучности. Только это может взволновать меня и растрогать.
Если мое представление о поэзии справедливо, то англичане в наши дни не столь уж бедны поэтическими дарованиями, как им это кажется. Я знаю несколько истинных, хотя и непризнанных, поэтов, которые наделены душевной силой, возвышенностью чувств и величавостью слога, то есть тем, что делает поэта поэтом. Многие из нынешних сочинителей од, сонетов, трагедий и стихотворных загадок и в самом деле не заслуживают этого имени, хотя они постоянно из года в год бряцают рифмами и подсчитывают слоги. Зато их Джонсоны {1} и Смоллеты {2} – настоящие поэты, хотя, насколько мне известно, за всю жизнь они не сочинили ни одного стихотворения {3}.
В любом молодом языке назначение поэтов и прозаиков различно: поэты всегда выступают первыми, они ^идут неторными путями, обогащают национальную сокровищницу языка и совершают на этом поприще все новые и новые подвиги. Прозаики следуют за ними с большей осмотрительностью и, хотя они не столь торопливы, зато тщательно оберегают любую полезную или любезную читателю находку. Когда же мощь и возможности языка проявились в должной мере и поэт отдыхает от своих трудов, тогда-то его обгоняет неутомимый собрат по искусству. С той минуты свойства, присущие обоим, сочетаются в прозаике; пламень поэтического вдохновения загорается в историке и ораторе, и у поэта не остается иных достоинств, кроме метра и рифмы. Так во времена упадка древней европейской словесности Сенека, хотя и писавший прозой {4}, был не меньшим поэтом, чем Лукан {5}, а Лонгин {6}, сочинявший трактаты, превосходил возвышенностью Аполлония Родосского {7}.
Из всего этого следует, что поэзия в нынешней Англии не иссякла, л лишь изменила свое обличье, по сути своей оставшись прежней. Можно только спорить о том, что предпочесть: стихотворную форму, которой пользовались лучшие писатели прошлого, или прозу хороших нынешних писателей. На мой взгляд, следует предпочесть творения прошлого: они подчинялись ограничениям, налагаемым стихотворным размером и рифмой, но ограничения эти не только не препятствовали, но, напротив, споспешествовали выразительности чувств и возвышенности стиля. Обузданное воображение можно уподобить фонтану, который тем выше стремит струю, чем уже отверстие. В истинности этого наблюдения, справедливого для всех языков, убеждается на собственном опыте любой хороший писатель, и все же объяснить, отчего так происходит, пожалуй, столь же трудно, как холодному таланту извлечь урок из этого открытия.
В пользу литературы прошлого говорит еще одно обстоятельство разнообразие ее музыкального звучания. Возможности последнего в прозаических периодах весьма ограниченны, тогда как у стихотворной строки они воистину беспредельны. Я сужу об этом, разумеется, не по творениям нынешних стихотворцев, которые, не понимая, что такое музыкальное разнообразие, монотонно повторяют из строки в строку одну и ту же интонацию, а по творениям их предшественников, которые понимали толк в таком разнообразии, а также исходя из музыкальных возможностей английского языка, далеко еще не исчерпанных.
Во избежание монотонности поэтических размеров было придумано несколько правил, и критики принялись толковать об ударениях и слогах, между тем помочь в этом деле могут только здравый смысл и чуткий слух, которые не приобретешь с помощью правил. Излияния восторга или вопли гнева требуют различных ритмов, иного словесного строя, согласного с выражаемым настроением. Меняются чувства и вместе с ними меняется и размер – вот в чем тайна всей западной и восточной поэзии. Словом, главный недостаток нынешних английских стихотворцев заключается в том, что все разнообразие чувств они укладывают в единый размер, и стараются дать пищу воображению, а не тронуть сердце.
Письмо XLI
[Поведение прихожан в соборе св. Павла во время богослужения.]
Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
В свое время я послал тебе, о благочестивый ученик Конфуция, описание величественного аббатства или усыпальницы, где покоятся останки королей и героев этого народа. С тех пор я успел побывать еще в одном храме, который уступает этому древностью, но превосходит его величием и красотой. В этом святилище {1}, самом большом в королевстве, я не увидел ни высокопарных эпитафий, ни льстивых славословий усопшим, все там изящно и просто. Только по стенам почему-то висят лохмотья {2}, отнятые ценой огромных потерь у врага во время нынешней войны. Когда они были новыми, шелк, пошедший на их изготовление, в Китае оценили бы в пол-связки медяков {3}, и тем не менее мудрые англичане снарядили целую армию и флот, чтобы захватить их, хотя теперь эти лоскуты так поистрепались, что вряд ли годятся и на носовые платки. Своей победой англичане, как меня уверяют, стяжали великую славу, а французы утратили ее. Неужели вся слава европейских народов заключается в шелковых лохмотьях?
Мне дозволили присутствовать при богослужении, и, если бы ты не знал религии англичан, то по моему описанию вполне мог решить, что речь идет о таких же темных идолопоклонниках, как последователи Лао. Громадный идол, к которому, судя по всему, они возносят свои молитвы, восседает над вратами в глубине храма, и это место, как и у евреев, почитается святая святых. Пророчества этого идола звучат на сотни самых разных ладов, и это внушает прихожанам восторг и благоговейный трепет. Старуха, судя по всему, жрица, охваченная экстазом, поднимала и опускала руки, мерно раскачиваясь. Как только идол начал вещать, все, обратившись в слух, замерли в напряженном внимании, согласно кивая головой, выражая одобрение и словно черпая высокое поучение из этих звуков, которые чужестранцу показались бы невнятными и бессмысленными.
Когда идол умолк и жрица заперла его легкие на ключ, большинство прихожан тотчас разошлись {4}, и, решив, что богослужение окончено, я взял шляпу и вознамерился последовать за ними, как вдруг меня остановил господин в черном, объяснив, что служба только начинается.
– Как! – воскликнул я, – но ведь уже все молящиеся покинули храм! Неужто вы хотите меня убедить, будто все эти верующие и нравственные люди способны столь бесстыдно уйти из храма до конца службы? Вы, конечно, заблуждаетесь! Даже калмыки и те не ведут себя так непристойно, хотя и поклоняются складному табурету.
Мой приятель, краснея за своих соотечественников, поспешил заверить меня, что ушли одни глупцы-меломаны, помешавшиеся на музыке, и пустоголовые, как скрипичный футляр.
– Остались же, – продолжал он, – истинно верующие люди. Музыка согревает им сердца и возвышает душу восторгом. Понаблюдайте, как они поведут себя дальше, и вы признаете, что среди нас есть немало действительно религиозных людей.
Я последовал его совету и посмотрел по сторонам, но ни в ком не приметил той пылкой веры, о которой он говорил. Один прихожанин бесцеремонно разглядывал окружающих через лорнет, другой и вправду шептал моленья, но только на ушко своей возлюбленной, третий вполголоса болтал с соседом, четвертый нюхал табак, а священник сонным голосом что-то бубнил о повседневном долге.
– Да быть не может! – вскричал я, случайно оглянувшись назад. – Что я вижу! Этот прихожанин просто спит, откинувшись на скамье. Но, возможно, он в молитвенном экстазе или ему явилось мистическое видение?
– Увы, – ответил мой собеседник, горестно покачав головой, – ничего подобного! Просто он слишком плотно пообедал и, не в силах разомкнуть слипающиеся веки.
Оборотясь в другую сторону, я увидел молодую даму, которая тоже мирно дремала.
– Странно, – пробормотал я, – неужто и она предавалась чревоугодию?
– "Полноте, – прервал меня приятель, – вы не в меру придирчивы! Чревоугодие! Какое кощунство! Нет, она спит лишь потому, что всю ночь просидела за картами.
– Но ведь, куда я ни посмотрю, – возразил я, – ни в ком не заметно ни малейших признаков благочестия! Вот только старушка, там в углу, которая тихо стонет, прикрывшись траурным веером, как будто благоговейно внимает проповеднику.
– Так я и знал, – заметил мой приятель, – что мы вас чем-нибудь проймем! Эту старушку я знаю. Она совсем глуха и обычно ночует в церковном притворе.
Одним словом, друг мой, я был изумлен равнодушием большинства молящихся и даже некоторых служителей храма. Я издавна привык верить, что духовными пастырями могут быть лишь люди, отличные своей праведностью, ученостью и безукоризненной честностью; я и в мыслях. не допускал, что на эту стезю можно вступить по протекции какого-нибудь сенатора или потому лишь, что она обеспечивает достаточный доход младшим отпрыскам знатных семей. Помыслы этих людей должны быть постоянно устремлены к делам небесным, и я ждал, что и взоры их будут направлены туда же. Своим поведением, думал я, эти люди должны доказывать, что их склонности полностью отвечают их долгу. И что же оказалось: некоторые священнослужители никогда даже не переступают порог своего храма, и, получая причитающееся им жалованье, вполне довольствуются тем, что их обязанности выполняют другие{5}.
Прощай!
Письмо XLII
[Китайская история великими деяниями превосходит европейскую.]
Фум Хоум – взыскующему страннику Аянь Чи Альтанчжи, через Москву.
Доколе я буду корить тебя за упрямство и непомерное любопытство, которые губят твое счастье? Какие неотведанные яства, какие неизвестные услады вознаградили тебя за тяжкие скитания? Назови мне те утехи, которые были бы тебе недоступны в Китае? Скажи, чего ты хочешь и не можешь найти у себя на родине? Зачем же подвергать себя таким лишениям и опасностям, если все, чего ты жаждешь, можно обрести дома?
Ты скажешь, что в науках, служащих честолюбию, и в ремеслах, готовых удовлетворить самые необузданные прихоти, европейцы превзошли нас. Что ж, я вполне допускаю, что они и вправду лучше нас строят корабли, дальше стреляют из пушек, точнее измеряют высоту гор, но разве они опередили нас в величайшем из искусств – искусстве управлять государством и самим собой?
Когда я сравниваю историю Китая и Европы, сердце мое наполняется гордостью при мысли о том, что я родился в стране, ведущей свое происхождение от самого солнца. Когда я думаю об истории Китая, перед взором возникает необозримая древняя империя, основанная на законах Природы и Разума. Сыновний долг перед родителями – это священное чувство, которое сама Природа вложила в каждого из нас, придает силу власти, существующей в нашей стране с незапамятных времен. Сыновнее повиновение – вот первое и непреложное условие существования государства. Оно помогает нам стать верными подданными нашего императора, внушает необходимую почтительность к людям, стоящим выше нас, и приучает благодарно уповать на волю небес. Оно же внушает нам уважение к браку, благодаря которому мы в свой черед можем требовать повиновения от других. Оно делает нас хорошими чиновниками, ибо подчинение в юности – лучшая школа для тех, кто хочет научиться управлять. Оно превращает, так сказать, все государство в единую семью, защитником, отцом и другом которой является император {1}.
История нашего счастливого края, укрытого от остального человечества, знает немало государей, каждый из которых почитал себя отцом народа, и плеяду философов, мужественно боровшихся против идолопоклонства, предрассудков и тирании, жертвовавших ради этого своим счастьем и одобрением современников. Стоило узурпатору или тирану захватить власть, как все лучшие и достойнейшие сыны отечества сплачивались против него. Отыщется ли во всей европейской истории пример, подобный тому, как двенадцать мандаринов открыто заявили жестокому императору Ди-сяну {2} о том, что он ведет себя недостойно? Первого из них, отважившегося на этот опасный шаг, император велел разрубить пополам, второго предать жестоким пыткам, а после казнить мучительной казнью, третьего, бесстрашно явившегося вслед за ними, тиран заколол собственноручно. Так все они, один за другим, погибли в муках, пока не наступил черед последнего мандарина. Но и тот не отступил от своего намерения. Он вошел во дворец, держа в руке орудия пыток и, обратясь к государю, воскликнул:
– Вот, Ди-сян, знаки отличия, которыми ты за верность долгу удостаиваешь своих подданных. Я устал служить тирану и пришел за причитающейся мне наградой!
Пораженный таким бесстрашием император тут же помиловал его " стал вести себя иначе. Может ли европейская история похвастать тем, что тирана склонили к милосердию?
Когда на великого императора Жэнь-цзуна {3} напали пять братьев, четырех из них он поразил саблей, а когда он сражался с пятым, подоспевшая стража бросилась на заговорщика, грозя изрубить его на куски.
– Нет! – воскликнул император, и лицо его было спокойно. – Он один уцелел из пяти, а ведь кто-то должен быть кормильцем и утешением их престарелых родителей, так пусть он живет.
Когда Хэ-цзун {4}, последний император из династии Мин, был осажден в своей столице мятежниками, он решил выступить против неприятеля во главе шестисот своих телохранителей, но они покинули его. Потеряв последнюю надежду и предпочитая смерть плену, он удалился в сад со своей единственной малолетней дочерью. Там, в укромной беседке, он обнажил меч и поразил им девочку в самое сердце, а потом покончил с собой" В последнюю минуту он начертал кровью на одежде следующие слова: "Я предан моими подданными и покинут друзьями. Делайте с моим прахом, что хотите, но пощадите, пощадите мой народ!"
Вот уже сколько веков империя наша остается все той же; хоть ее и покорили татары, она продолжает хранить свои древние законы и ученость. Пожалуй, вернее будет сказать, что страна наша присоединила к себе татарские владения, а не допустила чужеземного захватчика в свои пределы. Империя, размерами равная всей Европе, управляется единым законом, признает власть одного монарха и только один раз за четыре тысячи лет претерпела более или менее основательные перемены {5} – это" настолько величественно и удивительно, что в сравнении другие государства кажутся мне достойными лишь презрения. У нас не преследуют за вероисповедание, не враждуют из-за инакомыслия. Ученики Лао-киум {6}, идолопоклонники из секты Фо и последователи философии Конфуция стремятся лишь делом доказать истинность своих верований.
Теперь оставим этот счастливый и безмятежный край и обратим свой взор к Европе – арене интриг, корысти и честолюбия. Каких только потрясений она не пережила только за одно столетие! И что принесли они. Лишь гибель и разорение тысяч людей. Каждое знаменательное событие сулит европейцам новые беды. Периоды затишья не привлекают внимания тамошних историков, они предпочитают говорить лишь о бурях.
Вот перед нами римляне, утвердившие власть над варварскими племенами, а затем в свой черед ставшие добычей тех, кого они некогда покорили. А после эти варвары, приняв христианство, повели бесконечные войны с последователями Магомета или, что еще ужаснее, стали уничтожать друг друга. Вселенские соборы в средние века оправдывали любые злодеяния, а крестоносцы сеяли опустошение и в своих собственных странах, а не только в завоеванных землях. Церковные отлучения, освобождавшие подданных от клятвы верности своему государю и подстрекавшие к мятежам, потоки крови на полях сражений и на плахах, пытки, как аргумент для убеждения непокорных. Прибавьте к этому мрачный перечень войн, восстаний, предательств, заговоров, отравлений и государственных смут.