355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оливер Голдсмит » Гражданин мира, или письма китайского философа, проживающего в Лондоне, своим друзьям на востоке » Текст книги (страница 21)
Гражданин мира, или письма китайского философа, проживающего в Лондоне, своим друзьям на востоке
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:45

Текст книги "Гражданин мира, или письма китайского философа, проживающего в Лондоне, своим друзьям на востоке"


Автор книги: Оливер Голдсмит


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)

Прощайте!

Письмо XCV

[Отец утешает его по этому случаю.]

Лянь Чи Альтанчжи – к Хингпу, в Москву {Это письмо представляет собой собрание изречений философа Ми {1}. Vide Lett, curieuses et edifiantes. Vide etiam Da Halde, vol. II, p. 98. [Смотри (лат.) "Письма поучительные и занимательные..." (франц.). Смотри также (лат.) Аю Альд, т. II. р. 98].}.

Твое горе – мое горе. Но у каждого возраста есть свои беды, и ты должен приучиться терпеливо их сносить. Несчастная любовь – вот горе молодости, неудовлетворенное честолюбие омрачает зрелость, а бесплодная скупость старость. Вот что подстерегает нас на жизненном пути и; чего мы должны опасаться. Любви следует противопоставить развлечения или же найти новый предмет для своей страсти, честолюбию – прелесть досуга и скромного существования, а скупости – страх близкой смерти. Вот те щиты, коими нам следует обзавестись, дабы сделать каждую пору жизни, если не приятной, то хотя бы сносной.

Люди жалуются на то, что нет на свете покоя. Они не правы: обрести покой нетрудно. А сетовать им следует лишь на свое сердце, затем что оно враг покоя, которого они ищут. Причина их недовольства в них самих. Люди стремятся за краткий свой век удовлетворить тысячу ненасытных желаний. Проходит месяц и наступает другой, год кончается и начинается другой, но человек неизменен в своих безумствах и слепо упорствует в заблуждении. Мудрецу приятны любые небеса и любая земля. Цветник для него – прославленное Эльдорадо, неприметный ручеек – водомет молодых персиковых деревьев {Смысл этого пассажа непонятен издателю.}; птичий щебет слаще гармонии целого оркестра, а оттенки облаков любезнее искусного карандаша.

Человеческая жизнь – это путешествие, и его надобно совершить, какими бы плохими ни были дороги и какие бы невзгоды нас на них ни подстерегали. А если поначалу дорога кажется опасной, узкой и утомительной, то к концу она либо станет лучше, либо мы свыкнемся с ее рытвинами и ухабами.

Ты, насколько я вижу, неспособен воспринять эти великие максимы,, но попробуй, по крайней мере, вникнуть в смысл следующей притчи, доступной любому разумению. Я плетусь на никудышнем осле, а передо мной человек скачет на резвом коне, и меня гложет зависть. Но вот я оглядываюсь назад и вижу, как много людей еле передвигают ноги под тяжкой ношей. Мне должно сострадать их участи и возблагодарить небеса за свою судьбу.

Когда на Цинь-фу обрушивалось какое-нибудь несчастье, он поначалу плакал, как малый ребенок, а после обретал прежнее спокойствие духа. Погоревав несколько дней, он становился самим собой – самым веселым стариком во всей провинции Шэньси. В одно и то же время умерла его жена, сгорел дом со всем имуществом, а единственного сына продали в рабство. Целый день Цинь-фу предавался скорби, а на завтра пошел плясать у дверей богатого мандарина, чтобы заработать себе обед. Гости озадаченно смотрели на старика, веселящегося после стольких утрат. Сам. мандарин вышел к нему и спросил, отчего он, еще вчера ливший слезы от горя и отчаяния, сегодня беззаботно пляшет.

– Позволь мне ответить вопросом на вопрос! – воскликнул старик.Какая вещь прочнее – твердая или мягкая? Та, что противится, или таг что уступает?

– Разумеется, твердая, – отвечал мандарин.

– Ты ошибаешься, – возразил Цинь-фу. – Мне восемьдесят лет, а загляни мне в рот, так увидишь, что зуба нет ни одного, а язык – целехонек 2.

Прощай!

Письмо XCVI

[Осмеяние скорби и ликования по случаю недавней кончины короля.

Описание траура у англичан.]

Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,

первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.

В Китае мы печалимся по усопшим близким совсем иначе, нежели в Европе. Здесь траурный цвет – черный, а в Китае – белый; здесь, когда умирает отец или мать или родственник (друзей тут оплакивают редко), надевают темное платье и несколько дней расхаживают с постной миной, но скоро покойник забыт, жизнь течет без изменений, и никто не чувствует утраты, кроме разве что любимой экономки и любимого кота.

Тогда как у нас в Китае это весьма важное дело. Можно ли забыть, сколь благочестиво ты вел себя однажды в подобных же обстоятельствах, чему я сам был свидетелем. Помнится, это было, когда скончалась незамужняя сестра твоей бабушки. Гроб был поставлен в главном зале. Перед ним стояли изображения евнухов, лошадей, черепах и других животных в скорбных и почтительных позах. Более отдаленные родственники почтенной старухи, в том числе и я, пришли выразить свое соболезнование и почтить память покойной согласно обычаям нашей страны. Едва мы поднесли наши дары – восковые свечи и благовония – и испустили приличествующие случаю вопли, как из-за занавеса выполз на животе почтеннейший Фум Хоум во всем унылом величии неутешного горя. Твое лицо искажала печаль, и облачен ты был лишь в пеньковый мешок, стянутый веревкой у шеи. Два долгих месяца длился этот траур {1}. Ночью ты лежал на одной циновке, а днем сидел на неудобном табурете. О благочестивый человек, явивший страну пример скорби и подобающего поведения! О, воистину благочестива страна, где если и не испытывают горя из-за кончины друзей, то, по крайней мере, умеют печалиться о них ради своей собственной!

Здесь все обстоит иначе, все приводит в изумление. Среди каких людей я нахожусь? О Фум, сын Фо, среди каких людей я нахожусь? Они не ползают вокруг гроба, не надевают пеньковых мешков, не лежат на циновках и не сидят на табурете! Здесь джентльмен надевает все черное с таким видом, точно собрался на праздник по случаю дня рождения, а вдова, облекшись в глубокий траур по первому мужу, уже принаряжается для второго. Но забавнее всего то, что наши веселые плакальщицы прикрепляют к рукаву лоскут муслина, который и служит признаком скорби. Скорбящий муслин! Увы и еще раз увы! Это и в самом деле печально! На эти повязки из муслина, по-видимому, и возложена вся тяжесть утраты.

Но вот ярчайший пример этого контраста, этого трагикомического поведения в дни горя. Английский король, чья кончина, хотя и внезапная, не была неожиданной, умер после долгих лет царствования. Преклонный возраст и слабое здоровье усопшего монарха смягчали горе его подданных {2}, надежды же, которые они возлагали на его преемника, заставили их души колебаться между скорбью и радостью. Но все-таки как им подобало вести себя по такому случаю? Несомненно, им следовало, прежде всего, выразить благодарность умершему другу, а не объявлять, какие надежды внушает им их будущий повелитель {3}. Даже преемнику покойного столь непостоянная любовь должна была показаться низкопоклонством. Но, как бы то ни было, в тот самый день, когда умер их старый король, они радовались новому.

Я же не в силах понять, как можно горевать и радоваться одновременно, веселиться и скорбеть, плясать на похоронах джигу {4} и жечь праздничные огни? Тем, кто восхвалял при жизни короля его мнимые добродетели, следовало бы после его смерти хотя бы оплакать подлинные достоинства усопшего.

Так как национальная скорбь меня ни в коей мере не касалась, горя я, естественно, не испытывал. "Теряя друзей, – говорит европейский философ, мы сначала прикидываем, в какой мере их кончина отразится на нашем благополучии, и соразмеряем свое горе соответственно". Но поскольку я не получаю и не жду милостей от королей и их льстецов, поскольку я не был особенно близок к их усопшему монарху и знал, что трон пустовать не будет, и поскольку, согласно китайской пословице, человечество еще может остаться без сапожников, но опасность остаться без императоров ему не грозит, я и сумел перенести королевскую кончину как приличествует философу. Однако я почел своим долгом принять скорбный, меланхолический вид, дабы не выделяться среди окружающих.

Когда новость разнеслась по стране, первыми, кого мне довелось увидеть, были веселые собутыльники, которые пили за благополучие нового короля. Я вошел в комнату, изображая на лице крайнее отчаяние и полагая, что мой горестный вид будет воспринят с одобрением. Вместо того все единодушно объявили меня кривлякой и сукиным сыном и велели убраться со своей постной рожей куда-нибудь подальше. Тогда я решил исправить ошибку и с самым веселым видом явился в другое общество, которое обсуждало предстоящие похороны. Некоторое время я сидел там с выражением развязной веселости. Тогда один из главных плакальщиков, заметив мою беспечность, осведомился, не угодно ли мне скалить зубы где-нибудь в другом месте, затем что они не желают терпеть в своем обществе бессердечных негодяев. Покинув и это общество, я решил хранить на своем лице вид ни для кого не оскорбительный, и теперь упражняюсь в модном выражении: нечто среднее между шутливостью и сумрачностью, полная девственность лица, не запятнанного даже проблеском мысли.

Но если, друг мой, горе тут мало кого заботит, траур зато имеет огромную важность. Когда в Китае умирает император, все расходы, связанные с торжественным похоронным обрядом, берет на себя казна. Здесь же, когда умирает правитель, мандарины ретиво отдают распоряжение о трауре 5, но я что-то не видал, чтобы они собирались платить за него. Случись двору прислать мне серый простой сюртук или черный кафтан без карманов, я охотно подчинился бы их приказу и носил бы и то и другое. Но, клянусь головой Конфуция! Носить черную одежду да еще вдобавок самому покупать ее – как тут можно сохранить спокойствие духа! Как! Мне приказывают носить траурную одежду, не узнав прежде, могу ли я ее купить! О Фум, сын Фо, среди каких людей я нахожусь! В этой стране не надеть черного платья – значит признаться в нищете. Здесь те, у кого скорбный вид, не могут купить траурную одежду, а те, кто может, не желают делать скорбного вида!

Прощай!

Письмо XCVII

[Любая литературная тема уже исчерпана.]

Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,

первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.

Местные издатели привыкли выпускать вслед за пришедшейся по вкусу книгой еще несколько, написанных в том же духе, полагая, что их непременно раскупят и станут читать из свойственного людям стремления всесторонне знакомиться с любезным им предметом. Поэтому первая книга более пробуждает любопытство, нежели удовлетворяет его. Но стоит ему однажды пробудиться, как от самых незначительных усилий оно быстро возрастает. Достоинств первой книги достаточно, чтобы озарить ее светом последующие попытки, и пока эта тема не будет исчерпана, заняться другой невозможно. И вот бездарная поделка, выпущенная вслед за всем понравившейся книгой, помогает отвлечь разум от того, что доставляло ему удовольствие, и ее можно уподобить баннику, который суют в жерло выстрелившей пушки, чтобы приготовить ее к новому выстрелу.

Однако стремление исчерпать определенную тему или литературную манеру до дна делает затем на какое-то время невозможным новое обращение к ней. Пресытившийся читатель отвернется от такой книги, точно у него приступ литературной тошноты, и хотя титульный лист читается охотнее всего, у такого читателя не хватит терпения одолеть даже его.

Признаться, я сам таков. Теперь я стал совершенно равнодушен к некоторым темам и манерам сочинительства. Нравились ли мне такие книги первоначально, судить не берусь, но сейчас я отвергаю новую книгу, ознакомясь лишь с ее названием в объявлении, и не испытываю ни малейшего желания заглянуть дальше первой страницы, даже если на второй автор обещает представить собственную физиономию, искусно выгравированную на меди.

В чтении я теперь сущий гурман. Простая говядина или обыкновенная баранина мне не по вкусу. Я предпочитаю китайские деликатесы из медвежьих когтей и птичьих гнезд и соус, остро приправленный асафетидой или благоухающий чесноком. Вот почему существуют сотни весьма мудрых, ученых, нравственных и написанных с самыми лучшими намерениями книг, которые меня нисколько не привлекают. Так, клянусь жизнью, у меня не хватало мужества одолеть более двух страниц "Размышлений о боге и природе", "Размышлений о провидении" или "Размышлений о милосердии" или каких-нибудь иных размышлений. Я не способен мыслить о мыслях каждый божий день. Не манят меня и опыты, посвященные разнообразнейшим предметам, будь они трижды занимательны, а что касается погребальных или даже благодарственных проповедей, то первые не вызывают у меня слез, а вторые не доставляют радости.

Однако реже всего я заглядываю дальше титульного листа, когда держу в руках книгу изящных стихов. Честно говоря, я читаю книги в надежде почерпнуть в них что-нибудь новое, но те стихи, которые пишут нынче, не говорят читателю ничего. Он находит в книге красивые, искусно зарифмованные слова, гладкие рифмы и решительно никакого содержания. Вереница пышных образов проходит перед его воображением точно смутные видения во сне, но его любознательность, разум и все чувства крепко спят. Jucunda et idonea vitae {Или стремится поэт к наслажденью или же к пользе (лат.). {1}}; того искрометного остроумия, что, увлекая фантазию, наставляет и сердце, здесь нет и в помине. Читатель, который вздумает обратиться к нынешним хваленым сочинениям такого рода, должен отказаться от здравого смысла и довольствоваться длиннейшим" составными эпитетами и созерцать картины потому лишь, что они выписаны с дотошной тщательностью.

Если мы попытаемся разобраться в своих ощущениях, то убедимся, что эти вымученные пустяки доставляют нам мало радости и что наше одобрение более всего походит на заразу, которую мы подхватили у других и которую сами в свой черед распространяем, нежели выражает то, что мы на самом деле чувствуем. Бывают предметы, никчемность которых очевидна, и тем не менее все, будто сговорившись, убеждают друг друга, что предметы эти достойны всяческого одобрения. Такое лицемерие особенно в ходу в литературе, когда вслух осуждают то, чем с восторгом наслаждаются наедине с самим собой, и на людях одобряют то, что дома вызывало лишь отвращение. Дело в том, что, высказывая свои суждения на людях, мы заботимся не о том, чтобы воздать должное автору, а о том, чтобы поразить других своей проницательностью.

Впрочем, пусть подобные сочинения, успевшие стяжать себе славу, пользуются ею на здоровье. Я не собираюсь ее умалять, поскольку никогда не был столь влиятелен, чтобы ей споспешествовать. Боюсь, однако, что в будущем я отважусь прочитать у иных стихотворений лишь названия. К их числу, прежде всего, относятся всевозможные оды по случаю зимы, лета или осени. Словом, все те оды, эподы {2} и монодии {3}, которые будут почитаться слишком классическими и утонченными, чтобы их можно было читать, и совершенно недоступные человеческому разуму. Пасторали тоже очень недурны, если иметь к ним вкус, но по мне, Тирсис – самый несносный малый из всех, с кем мне случалось беседовать, что до Коридона {4}, то его общество меня совсем не влечет. Элегии и послания приятны лишь адресатам; что же до эпических поэм, то стоит мне прочитать первые две страницы, как я уже знаю, что за ними последует.

Однако нынешние трагедии поучительны и полны нравственных уроков, и было бы грешно не одобрить столь благие намерения. Из них я, к примеру, почерпнул следующие великие истины: предугадать грядущее невозможно, злодея ждет неумолимое возмездие, а любовь – сладостное утешение человеческой души. Я уразумел, что не следует противиться воле небес, ибо когда противишься воле небес, то воля небес наталкивается на сопротивление, и усвоил пропасть других мыслей, столь же новых, тонких и поразительных. Посему я не пропущу ни одной новой трагедии на театре, ибо размышления такого рода вполне сносны, когда к ним добавляется барабанный бой, рев труб, гром, молнии и свист рабочих, меняющих декорации.

Прощай!

Письмо XCVIII

[Описание суда в Вестминстер-холле.]

Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,

первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.

Недавно я задумал посетить Бедлам, место, где содержатся сумасшедшие. Я отправился к господину в черном в надежде, что он согласится быть мне проводником, но оказалось, что он собрался в Вестминстерхолл {1}, где англичане вершат суд. Узнав, что приятель мой ведет судебную тяжбу, я несколько удивился, но еще более изумился тому, что разбирательство длится уже несколько лет.

– Как может человек, знающий свет, прибегать к защите закона! воскликнул я. – Мне хорошо известны китайские суды: все они без исключения напоминают крысоловки: попасть туда проще простого, а выбраться очень трудно, да и хитрость требуется такая, какой у крыс обычно не бывает.

– Поверьте, – ответил мой друг, – я, конечно, не прибегнул бы к суду, если бы меня предварительно не уверили в успехе. Положение вещей мне представили в столь заманчивом свете, что я решил, будто стоит мне объявить, что правота на моей стороне, как останется насладиться плодами победы, и вот уже десять лет на каждом заседании я предвкушаю свое торжество, и все приближаюсь и приближаюсь к победе, которая никак не дается мне в руки. Однако теперь, я полагаю, мы так ловко обошли противника, что если не случится непредвиденных осложнений, то сегодня уложим его на обе лопатки.

– Что ж, если дела обстоят таким образом, я непрочь проводить вас в суд, – заметил я, – и разделить радость вашего успеха. Но скажите на милость, – продолжал я, – отчего вы считаете дело, прежде доставившее вам столько разочарований, законченным.

– Мой адвокат уверяет, что Салкилд и Вентрис {2} решительно на моей стороне и что существует не менее пятнадцати прецедентов.

– Понимаю, это, по-видимому, двое из ваших судей, которые уже высказали свое мнение, – прервал я.

– Прошу прощения, – ответил мой приятель, – но Салкилд и Вентрис – это юристы, которые около ста лет назад высказали мнение по делам, сходным с моим. Мой адвокат ссылается на мнения, свидетельствующие в мою пользу, а юрист, нанятый противной стороной, приводит суждения, трактующие вопрос иначе. Как я уже говорил, Салкилд и Вентрис на моей стороне, а Кок и Хейлз {3} на его, и выиграет тот, у кого больше подобных свидетельств.

– Однако какая нужда затягивать судебный процесс и приводить чужие мнения и отчеты! – воскликнул я. – Ведь тот же здравый смысл, который направлял юристов в прежние века, может подсказать вашим судьям верное решение и сейчас. Ведь те в свое время высказывали доводы, руководствуясь только светом разума, а ваши судьи обладают тем же светочем сегодня {4}, и даже, смею сказать, большим, так как в прежние века было много предрассудков, от которых нынешний, к счастью, свободен. Если другие науки отказались от ссылок на авторитеты, так почему необходимо придерживаться их в юриспруденции? Представляю себе, насколько такой метод расследования должен запутывать каждое дело и озадачивать даже человека сведущего; судебный церемониал неизбежно должен усложняться, формальности возрастать, и больше времени уходит на изучение способов ведения тяжбы, чем на доказательство истины {5}.

– Я вижу, вы стоите за быстрое отправление правосудия, – возразил мои друг, – но ведь весь свет согласен, что предмет постигаешь тем лучше, чем больше над ним размышляешь. К тому же англичанин особенно горд тем, что его собственность надежно защищена, а ведь весь свет согласен, что неторопливое отправление правосудия – наилучший способ _защитить собственность_. Для чего у нас так много законников, как не для _защиты нашей собственности_? Для чего у нас так много формальностей, как не для _защиты нашей собственности_. Не менее ста тысяч семей живут в богатстве, роскоши и довольстве только потому, что заняты _защитой нашей собственности_.

– Затруднять правосудие умножением законов или ставить его под удар, полагаясь на наших судей, – вот две скалы, о которые разбивается законодательная мудрость, – заметил я. – В первом случае истец напоминает того императора, который, как рассказывают, задохнулся под пуховиками, предназначенными для того, чтобы его согреть, а во втором – жителей города, впустивших врага в свои стены, дабы доказать миру, что они полагаются только на свою храбрость. Но что это! Как много людей... и все в черном... Каким образом хотя бы половина их находит себе занятие?

– Догадаться не трудно, – ответил мой собеседник, – они живут тем, что следят друг за другом. Судебный пристав, к примеру, следит за должником {6}, стряпчий за приставом, поверенный за стряпчим, адвокат за поверенным, вот им всем и находится занятие.

– Понимаю, – сказал я, – они следят друг за другом, но платит за все несчастный клиент. Мне на ум приходит китайская басня {7}, носящая название "Пять зверей за обедом".

Кузнечик, вдоволь насытясь росой, весело распевал в тени; фонгэм {8}, питающийся кузнечиками, собрался его проглотить и уже тянулся к нему; змея, которой фонгэмы с давних пор служат единственной пищей, свилась в кольцо, готовясь задушить его, желтая птица уже неслась к змее, а ястреб падал с высоты на желтую птицу... Каждый был занят своей добычей и не замечал опасности, грозившей ему. И вот фонгэм пожирает кузнечика, змея – фонгэма, желтая птица – змею, а ястреб – желтую птицу. Но вдруг из-за облаков появился орел и разом пожрал и ястреба, и фонгэма, и всех прочих.

Не успел я докончить свою басню, как к нам подошел адвокат и сообщил, что слушание дела откладывается, что надо уплатить судебные расходы и что все уверены, что уж на следующий раз мой приятель одержит победу.

– Думаю, что в таком случае благоразумнее будет перенести дело на следующую сессию, – вскричал мой друг, – а сейчас мы отправимся осматривать Бедлам.

Прощай!

Письмо XCIX

[Визит маленького щеголя. Снисходительное обращение с женщинами в

некоторых странах Азии.]

Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,

первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.

На днях ко мне явился с визитом маленький щеголь, который, как я заметил, обзаведясь новым платьем, воспрянул духом. Разговор зашел о различии в обращении с прекрасным полом здесь и в Азии {1} и о том, что под влиянием красоты наши манеры становятся изысканнее, а беседа занимательнее.

Вскоре я убедился, что мой гость отдает решительно предпочтение азиатскому обхождению с женщинами и что он непоколебимо убежден, будто мужчина, имеющий в своем распоряжении четырех жен, счастливее обладателя одной.

– Правда, у вас на Востоке светские люди – рабы, – говорил он, – и живут в вечном страхе перед удавкой. Ну и что! Они находят достаточное утешение в серале. Конечно, они не умеют вести светских бесед, бывая за границей, но ведь дома их утешает сераль. Говорят, что у них нет балов, званых вечеров и опер, но зато есть сераль; они лишены вина и французской кухни, но имеют сераль. А сераль, сераль, мой милый, искупает любые неудобства! Кроме того, я слыхал, что ваши азиатские красавицы обладают достоинством, делающим их приятнее всех прочих женщин – у них нет души; а, право же, во всем творении для меня нет ничего заманчивей дамы, лишенной души. Ведь у нас душа доводит до погибели чуть ли не половину слабого пола. В'осемнадцатилетняя девица с душой ставит на козыря сотню фунтов, ее матушка с душой держит пари на скачках, ее незамужняя тетушка с душой способна за один раз скупить все товары в мелочной лавке, а у прочих такие души, что иначе, как бездушными, их не назовешь.

– Что касается души, – прервал я его, – то азиаты гораздо добрее к прекрасному полу, нежели вы полагаете. Вместо одной души идол китайцев Фо дает каждой женщине три, брамины дают им пятнадцать, и даже Магомет и тот нигде не запрещает женщинам доступа в рай. Абуль-фида {2} рассказывает, будто однажды некая старуха стала допытываться у пророка, как следует жить, дабы удостоиться рая.

– Почтеннейшая, – ответил ей пророк, – старухи в рай не попадают.

– Не попадают? – переспросила та в ярости.

– Никогда, – сказал Магомет. – По дороге в рай они молодеют {3}.

– Да, сударь, – продолжал я, – мужчины в Азии ведут себя с женщинами почтительнее, нежели вы думаете. Как в Европе произносят молитву перед началом обеда, так в Китае супруг, согласно обычаю, творит молигву перед тем, как лечь в супружескую постель.

– Славный обычай, умереть на месте! – воскликнул мой собеседник. – Но, говоря серьезно, сударь, почему бы мужчине и не быть равно благодарным в обоих случаях. Клянусь честью, я всегда больше расположен благодарить создателя в постели красивой женщины, нежели за ростбифом.

– Есть у нас и другой милый женщинам обычай, – продолжал я прерванную мысль. – После свадьбы новобрачная получает три дня полной свободы {4}, в течение которых мужчины и женщины совершают тысячи сумасбродств. Молодую укладывают на брачное ложе и развлекают бесчисленными забавами и шалостями. Один мужчина нюхает ее надушенный платок, другой пытается расстегнуть ее подвязки, третий стаскивает с ноги башмачок, чтобы затеять игру "где туфелька" {5}, четвертый прикидывается дурачком и смешит ужимками, а чаша между тем быстро движется по кругу, пока дамы и мужчины, жена и муж, и все, кто ни есть, не тонут в море рисовой водки.

– Онеметь мне, оглохнуть и ослепнуть на месте, – вскричал мой гость, до чего славно! Такая снисходительность китайских дам не лишена смысла. Зато у нас едва ли сыщется женщина, которая три дня кряду может сохранить доброе настроение. Не далее как вчера, например, я позволил себе сказать несколько любезностей жене знакомого горожанина, не потому, что влюблен в нее, а просто из жалости. И что же, вы думаете, ответило это нежное создание? Что ей противны поросячий хвостик моего парика, высокие каблуки моих туфель и мой желтый цвет лица. Вот и вся награда! Клянусь небесами, хотя она безобразнее актрисы без грима, однако вела себя наглее знатной дамы!

Он все продолжал эту бессвязную речь, но тут его инвективы были прерваны приходом господина в черном, представившего нам свою племянницу молодую девушку редкостной красоты. Ее наружность была такова, что заставила бы умолкнуть самого сурового обличителя женщин. Она держалась непринужденно, но без развязности, скромно, но без чопорности, и казалась просто чудом. Выражение лица и речь ее были удивительно естественны. Она не жеманничала, не строила глазки, не смеялась притворным смехом и не вздыхала без видимых причин. Узнав, что она недавно вернулась из-за границы и хорошо знакома с обычаями разных стран, я, движимый любопытством, задал ей несколько вопросов, но она уклонилась от ответа. Признаюсь, никогда прежде лишь видимость достоинств и добродетели не внушали мне такого расположения, и я охотно продолжил бы беседу, если бы мои гости вскоре не разошлись. Однако, откланиваясь, маленький щеголь отозвал меня в сторону и попросил меня разменять двадцатифунтовую банкноту, но так как я сделать этого не мог, он удовольствовался тем, что взял полкроны взаймы.

Прощай!

Письмо С

[Похвала независимой жизни.]

Лянь Чи Альтанчжи – Хингпу, находящемуся в Москве.

Из всех добродетелей щедрость превозносилась моралистами более всего. Любой моральный трактат стремится будить в нас сострадание к чужим несчастьям и разжимать руку скупости. Нищие философы восхваляют щедрость, ибо она идет им на пользу, и даже богач Сенека и тот написал трактат о благодеянии {1}, хотя известно, что сам он ничего никому не давал.

Удивительно, однако, то, что из всех наставников, учивших нас дарить, ни один не внушал мысль о том, сколь позорно брать, не показал, что каждое принятое нами благодеяние ограничивает нашу свободу, а постоянная зависимость от чужих подачек унижает нас.

Если бы людям так же убедительно и красноречиво внушали, что принимать благодеяния унизительно, как призывают оказывать их, тогда каждый бы исполнял налагаемые его положением в обществе обязанности с бодрым тщанием, не поддаваясь надежде и не ожесточаясь из-за разочарований.

Любая милость в какой-то мере принижает человека, принявшего ее, и соразмерно оказанной помощи или тому, сколь часто он прибегает к ней, человек утрачивает естественную независимость. Посему тот, кто живет чужими незаслуженными щедротами, неизбежно страдает от тягчайшего гнета. Закованный в кандалы раб может роптать, не навлекая упрека, но смиренного нахлебника при малейшем признаке недовольства тотчас винят в неблагодарности. Один может выкрикивать проклятия в своей темнице, другой обречен на безмолвие угрызений нравственной тюрьмы. В довершение всех бед, каждое новое одолжение лишь усугубляет бремя, гнетущее деятельный разум, пока в конце концов закосневший рассудок не свыкается со своими узами, и раболепие становится привычкой.

Так обстоит дело с людьми, обладающими чувствительной душой, но встречаются люди, от рождения лишенные чувствительности, которые, принимая подачки, продолжают пресмыкаться ради новых, не колеблясь, приемлют щедроты, точно заслуженную плату, и даже благодарность за прошлые благодеяния превращают в просьбу о будущих. Таких невозможно ввергнуть в унижение, затем что души их подлы по природе. Зависимость губит лишь достойных, а подлая душа лишь пребывает в первозданной подлости. Вот почему постоянная щедрость неуместна или даже вредна: либо человек являет свою недостойную суть, либо превращается в недостойного. Поистине, тот, кто спокойно приемлет частые благодеяния, не заслуживает их вовсе.

Описывая низость жизни, протекающей в постоянной зависимости, я, разумеется, не имею в виду природное или политическое подчинение, которые существуют в любом обществе, ибо в этих случаях хотя от нижестоящего и требуется подчинение, все же обязательства обеих сторон взаимны. Сын вынужден полагаться на помощь родителя, но и родитель обязан оказывать поддержку, которой тот ждет; офицер обязан выполнять приказания старшего по чину, но вправе требовать достойного с собой обхождения. Не такое подчинение я осуждаю, но то, когда каждая ожидаемая милость – всего лишь следствие доброй воли дающего, когда в благодеянии могут отказать без угрызения совести или сделать предметом щедрот кого-то другого, не нарушая справедливости. Репутация охотника за наследством, например, в некоторых странах вызывает отвращение и всюду достойна презрения. Такое всеобщее осуждение человека, который ничем не нарушает закона, иные моралисты объявляют несправедливым предрассудком, забывая, сколь низко должен был пасть негодяй, рассчитывавший разбогатеть с помощью благ, на которые у него нет ни естественных, ни общественных прав.

Но отношения, основанные на благодеяниях и признательности, нередко оборачиваются во вред не только получающему, но и дающему. Человек мало узнает о себе или о мире, находясь среди людей, которые окружают его из благодарности или корысти. Унизительное состояние нахлебников неизбежно питает в нем чувство собственного величия, ибо люди меряют свои способности по тем, кто их окружает. И вот, привыкнув переоценивать свои достоинства, он на деле уменьшает их; и хотя самонадеянность растет, возможности остаются прежними, речи его превращаются в пустую похвальбу, а дела завершаются постыдным разочарованием.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю