Текст книги "Гражданин мира, или письма китайского философа, проживающего в Лондоне, своим друзьям на востоке"
Автор книги: Оливер Голдсмит
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
– Уж не имеете ли вы в виду эти многоточия? – осведомился я. – Других перлов я что-то не примечаю.
– А как же, сударь! – подхватил он. – Найдется ли в наше время хоть одна остроумная вещица, которая не состояла бы сплошь из многоточий и прочерков? Ведь секрет нынешнего остроумия – это умело поставленное многоточие! Прошлой зимой, например, я приобрел одну штучку, у которой только и было достоинств, что девятьсот девяносто пять оборванных фраз, семьдесят два "ха-ха", три хороших шутки да подвязка? А посмотрели бы вы, какой она имела успех, сколько вызвала шума и треска! Почище любого фейерверка.
– Полагаю, сударь, что вы недурно на ней заработали?
– Да уж не скрою, эта вещица с лихвой окупила себя, хотя прошлой зимой, откровенно говоря, особой прибылью я похвастаться не мог. Заработал на двух убийствах, но зато прогорел на дурацкой проповеди о помощи ближнему, которая пришлась не ко времени. Прогадал я еще на "Верном пути к богатству", зато выплыл с помощью "Адского путеводителя". Ах, сударь, уж эта вещица была сделана поистине рукой мастера от начала и до конца. Автор хотел посмешить читателя, не докучал ему нравоучениями, не досаждал злобной сатирой. Он здраво рассудил, что мешать мораль и юмор – значит слишком уж перегибать палку.
– Но зачем же было печатать такую книгу? – вскричал я.
– Сударь, ее печатали затем, чтобы продать. И ни одна книга так бойко не расходилась, как эта. Разве что критику на нее покупали охотней. Это самый ходкий товар, и потому я всегда издаю критику на каждую книгу, какая имеет успех.
Попался мне однажды такой автор, к которому критики не знали как и подойти. Ни одного лишнего слова, все верно и очень скучно. Рассуждал-то он всегда здраво, да только никто его читать не хотел. Тогда я смекнул, что ему лучше приняться за критику, и раз уж ни на что другое он не годился, снабдил я его бумагой, перьями и поручил к началу каждого месяца изыскивать недостатки в чужих книгах. Короче говоря, он оказался просто сокровищем: никакие достоинства от него не спасали. А самое замечательное было то, что лучше и злее всего он писал, напившись до бесчувствия.
– Но разве не существуют книги, – возразил я, – которых своеобразие защищает от критики? Особенно если их авторы прямо объявляют о нарушении правил, которыми она руководствуется.
– Нет уж, он любую книгу разбранит так, что любо-дорого, – уверял издатель. – Хоть вы по-китайски напишите, все равно ощиплет вас, как цыпленка. Скажем, захочется вам напечатать книгу, ну там, китайских писем; так как бы вы ни старались, а он все равно докажет публике, что можно написать ее лучше. Если вы будете строго придерживаться обычаев и нравов своей родной страны, ограничитесь только восточной премудростью и во всем сохраните простоту и естественность, все равно пощады не ждите! Он с презрительной усмешкой посоветует вам поискать читателей в Китае. Он укажет, что после первого или второго письма ваша безыскусность становится невыносимо скучной. А хуже всего то, что читатель заранее угадает его замечания и, несмотря на вашу безыскусственность, предоставит ему разделываться с вами по своему усмотрению.
– Хорошо, – воскликнул я, – но, чтобы избежать его нападок и, что еще страшнее, недовольства читателей, я призвал бы на помощь все свои знания. Хотя я не могу похвастать особой ученостью, но, по крайней мере, не стал бы таить то немногое, что знаю, и не старался бы казаться глупее, чем есть на самом деле.
– Вот тогда-то, – ответил книготорговец, – вы и очутились бы полностью в нашей власти! Тогда все в один голос завопили бы: неестественно, ничего восточного, подделка, притворная чувствительность! Да мы бы, сударь, затравили вас, как крысу!
– Но, клянусь отцовскими сединами, тут может быть одно из двух, возразил я, – как дверь бывает или открытой, или закрытой, так и я могу быть или естественным, или неестественным!
– Вы можете писать, как вам заблагорассудится, мы все равно вас разбраним, – сказал книготорговец, – и докажем, что вы тупица и невежда! Однако, сударь, перейдем к делу. У меня как раз печатается сейчас история Китая, и, если вы согласитесь поставить на ней свое имя, то я в долгу не останусь.
– Как можно, сударь, подписаться под чужим сочинением! – вскричал я. Ни в коем случае! Я еще не вовсе потерял уважение к себе и своим читателям!
Такой резкий отказ сразу охладил пыл книготорговца, и, посидев с недовольным видом еще полчаса, он церемонно откланялся.
Прощай!
Письмо LII
[В Англии судить о положении человека по одежде невозможно; два примера
тому.]
Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Во всех других странах, дорогой мой Фум, богатых людей узнают по платью. В Персии и Китае, как почти повсюду в Европе, те, у кого много золота и серебра, часть его помещают на свою одежду. Но если в Англии увидишь богатого щеголя, значит, в кармане у него пусто. Излишнее щегольство почитается здесь верным признаком бедности, и тот, кто, сидя дома, созерцает в молчаливом упоении свои сокровища, делает это, как правило, в самом простом платье.
Сначала я не мог взять в толк, отчего вкусами англичане разнятся от всех прочих, но потом мне объяснили, что виною тут их соседи – французы, которые, когда приезжают с визитом к этим островитянам, всегда бывают разодеты в пух и прах, хотя золотое шитье и кружева – лишь позолота, прикрывающая их бедность. А потому, богатая одежда стала не в чести, и даже здешние мандарины ее стыдятся.
Признаться, я и сам полюбил английскую простоту. Мне равно претит, когда напоказ выставляют богатство или ученость: того, кто в обществе тщится показать, что он умнее других, я почитаю невоспитанным невеждой, а того, чья одежда отличается особой пышностью, я не склонен считать богачом, но уподобляю его тем индейцам, которые любят носить на себе все свое золото в виде серьги в носу.
Недавно мне случилось побывать в обществе, которое великолепием платья превосходило все, дотоле мною виденное в Англии. Войдя в комнату, я просто опешил от пышности и разнообразия одежд. Вот этот, в голубом с золотом кафтане, должно быть, сын императора, подумал я; а тот, в зеленом с серебром, наверное, принц крови, а вон тот, в алом с золотым шитьем, премьер-министр; все они, конечно, вельможи, и притом один другого красивее! Некоторое время я сидел в смущении, которое охватывает простых людей, подавленных превосходством окружающих, и внимательно слушал, о чем они говорят. Однако беседа их изобличала невежество, какого я не ожидал от столь знатных особ. Если это и принцы, думал я, то столь глупых принцев мне еще встречать не приходилось. И все-таки их одежда продолжала внушать мне благоговейное почтение, ибо роскошь наряда воздействует на наш разум помимо воли.
Но мой приятель в черном с откровенным презрением перечил самым разодетым из них. Не успел я изумиться его дерзостям, как еще больше удивило меня поведение этих господ: в комнату вошел человек средних лет в шляпе, грязной рубашке и простых башмаках, и сразу куда только девалась их важность! Каждый старался оттеснить другого и поклониться первым незнакомцу. Они напомнили мне калмыков, жгущих фимиам перед медведем!
Желая узнать причину такого переполоха, я незаметно поманил приятеля из комнаты, и он рассказал мне, что эта августейшая компания состоит из одного танцмейстера, двоих скрипачей и скверного актеришки, которые собрались здесь, чтобы придумать новую фигуру для контрданса. Пришелец, этот немолодой джентльмен, на самом деле деревенский помещик, который приехал из деревни научиться танцевать менуэт по-столичному.
Больше я уже не дивился надменной манере моего приятеля разговаривать с ними, и даже пожалел (прости мое восточное воспитание), что он не спустил этих каналий с лестницы.
– Как можно позволять, – вскричал я, – чтобы подобные бездельники наряжались, будто королевские сыновья, и хотя бы несколько минут пользовались незаслуженным уважением. Надо ввести закон, который карал бы за такое наглое самозванство! Пусть ходят из дома в дом с инструментами на шее,, как у нас в Китае, и тогда мы сможем сразу их узнать и обходиться с ними с надлежащим пренебрежением.
– Не горячитесь, друг мой, – ответил господин в черном. – Сейчас танцмейстеры и скрипачи стараются походить на джентльменов, а если сделать по-вашему, то джентльмены начнут подражать им. Тогда щеголь отправится с визитом к даме со скрипичным футляром, подвешенным к шее на красной ленте, и смычком в руке вместо трости. Хотя выражение "глуп, как танцмейстер", уже вошло в поговорку, многие джентльмены почитают танцмейстера образцом благовоспитанности и подражают не только бойкой развязности его манер, но и бессмысленной болтовне. Словом, если вы введете закон, запрещающий танцмейстерам подражать джентльменам, то вам придется также постановить, что джентльмены ни в коем случае не должны подражать танцмейстерам.
Расставшись с моим другом, я отправился домой, думая по пути о том, как трудно распознать людей по их наружности. Но, соблазненный приятной прохладой вечера, я зашел в городской сад, дабы поразмыслить о том, что увидел и услышал. Пока я сидел там на скамье, радуясь близости цветущей природы, я вдруг заметил на другом конце скамьи поникшего человека, который, казалось, был нечувствителен к красоте вокруг него.
Убожество его одежды не поддается описанию: изношенный кафтан из очень грубой ткани, рубашка, хотя и чистая, но холщевая. Волосы как будто давно уже не знали гребня, да и все остальное говорило о крайней бедности.
Человек этот то и дело вздыхал, и весь его вид говорил о глубоком отчаянии, а потому, движимый состраданием, я поспешил предложить ему утешение и помощь. Ты знаешь, как отзывчиво мое сердце к чужой беде. Печальный незнакомец сначала хранил молчание, но, заметив мой странный выговор и необычность суждений, понемногу разговорился.
И тут я понял, что он вовсе не так уж несчастен, как показалось. Когда я предложил ему монету, он отказался, хотя моя щедрость была ему, очевидно, приятна. Правда, иногда он обрывал беседу, вздыхал и сетовал на то, что заслуги и добродетель остаются в пренебрежении, тем не менее в его лице я заметил ту безмятежность, которая свидетельствует о душевном покое.
Воспользовавшись перерывом в нашей беседе, я собрался было уйти, но тут он учтиво попросил сделать милость отужинать у него. Меня очень удивила подобное приглашение в устах столь плохо одетого человека, но из любопытства я дал согласие. Хотя мне было неприятно, что меня, могут увидеть в таком обществе, я все же последовал за ним с видом живейшего удовольствия.
По мере приближения к своему дому мой спутник делался все веселее. Наконец он остановился, но не у дверей лачуги, а у ворот дворца! Посмотрев на это величественное и вместе изящное здание, я обратил взгляд на моего столь жалкого с виду проводника и не мог поверить, что все это великолепие принадлежит ему. Тем не менее, это было так. В пышных залах с безмолвным усердием хлопотали десятки слуг, несколько красивых и нарядных дам вышли встречать его. Для нас был накрыт изысканнейший ужин. Одним словом, человек, которого незадолго перед тем я искренне жалел, был утонченнейшим эпикурейцем, _старавшимся вызвать к себе презрение на людях, чтобы острее насладиться роскошью и властью дома_.
Прощай!
Письмо LIII
[О вздорном увлечении такими непристойными и дерзкими книгами,
как "Тристрам Шенди".]
Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Как часто мы с тобой восхищались красноречием европейцев! Глубиной мысли и утонченностью воображения они, казалось, превосходят даже китайцев! Как нас пленяли эти смелые фигуры речи, благодаря которым чувство проникает в самое сердце! Целыми днями мы изучали искусство, с помощью которого европейские писатели так дивно живописуют страсти и чаруют читателя.
Но хотя нам известны почти все риторические фигуры прошлого века, все же некоторые из тех, которые особенно в моде ныне, еще не достигли Китая. Эти фигуры, носящие название _Непристойности_ и _Развязности_, здесь теперь в большом ходу и вызывают всеобщий восторг. Таковы уж их свойства, что любой болван, умело пользующийся ими, может прослыть остроумцем! Они обращены к самым низменным свойствам человеческой натуры, взывают к тем страстям, которыми наделены все мы и которые не отважимся отрицать.
Всегда считалось, и, мне кажется, не без основания, что дураку не так-то просто выдать себя за умного, но, оказывается, с помощью риторической фигуры _Непристойность_ этого очень легко можно добиться, и тупоголовый сквернослов нередко слывет находчивым и изящным шутником. Пищей для подобного остроумия служит что угодно, и при этом даже нет нужды затруднять воображение. Если дама стоит, можно по этому поводу сказать острое словцо. Если дама упала, то с помощью модного бесстыдства нетрудно придумать хоть сорок двусмысленностей. Впрочем, сальности доставляют наибольшее удовольствие престарелым джентльменам, так как, в некоторой степени утратив способность к другим ощущениям, они особенно чувствительны к намекам, которые щекочут их органы слуха.
Писатель, пишущий в этой манере, может быть уверен, что обретет множество поклонников среди дряхлых и бессильных. Для них, собственно говоря, он и пишет, от них ему и следует ждать вознаграждения за труды. Его сочинения вполне заменяют шпанских мушек {1} или пилюли из асафетиды, а его перо можно уподобить клизме аптекаря, поскольку они преследуют одну и ту же благородную цель.
Однако, хотя подобная манера письма вполне соответствует вкусам здешних светских дам и джентльменов, особой похвалы она заслуживает за то, что равно приноровлена и к самым грубым понятиям. Даже дамы и джентльмены из страны кафров {2} или из Бенина {3} в этом смысле оказываются людьми вполне просвещенными, ибо они могли бы смаковать эти непристойности и судить о них со знанием дела. И даже с еще большим восторгом, ибо они не носят ни панталон, ни юбок, препятствующих применению средств такого рода.
Право же, мне в голову не приходило, что здешние столь благовоспитанные дамы способны смело отбросить предубеждения и не только восхищаться книгами, единственное достоинство которых составляет вышеупомянутая фигура, но даже сами прибегают к ней. Тем не менее, это так. Теперь невинные создания открыто читают книги, которые прежде прятали под подушкой. Теперь они так изящно роняют двусмысленности и с такой милой непринужденностью лепечут о восторгах, коими готовы одарить счастливца, что подчас мне вспоминается, как у нас в Китае гостеприимный хозяин, желая быть особенно учтивым и возбудить у гостей аппетит, перед обедом ведет их на кухню, дабы они вдохнули аромат приготовляемых кушаний!
Многое мы почитаем потому, что оно от нас бережно скрыто. Если бы татарину-язычнику было разрешено поднять покрывало, прячущее кумир от его взора, то он навсегда избавился бы от своей нелепой веры. Сколь доблестным свободомыслием должен обладать писатель, который отважно живописует вещи такими, какие они есть, срывает покрывало скромности, обнажает самые потаенные уголки в храме и открывает заблуждающимся людям, что предмет их поклонения всего лишь мышь или обезьяна.
Однако хотя фигура _Непристойность_ сейчас в моде, а мастера по этой части пользуются особым благоволением знати, этих подлинных ценителей изящной словесности, это всего лишь повторение того, что однажды уже было. Когда-то такими вот писаниями благородный Том Дэрфи {4}, как повествуют английские авторы, стяжал немалую славу и стал фаворитом короля.
Книги этого замечательного сочинителя хоть и не дошли до Китая, да и вряд ли известны теперь и на его родине, прежде украшали туалетный столик каждой модницы, и о них велись изысканные, я бы сказал, весьма изысканные беседы.
– А ваша светлость видела последнюю новинку мистера Дэрфи "Щелка" {5}? До чего игривая вещица!
– Конечно, милорд, кто в свете ее не видел! Этот Дэрфи уморителен, как никто. Читая его, умираешь от смеха! Что может быть забавнее и живее, чем та сцена, например, когда сквайр и Бриджит встречаются в погребе? А как им пришлось потрудиться, вставляя втулку в пивную бочку? Сколько в этом лукавства и находчивости! Ничего подобного на нашем языке не писалось.
Так рассуждали они тогда и точно так же рассуждают теперь, потому что подражатели Дэрфи не превзошли его остроумием, но превзошли (надобно признать) бесстыдством.
Бывает, что безнадежные тупицы с помощью чисто механических уловок ухитряются прослыть людьми приятными и даже умными. Для этого требуется лишь умение шевелить бровями, щелкать пальцами и морщить нос. Любой невежда, научившийся изображать кошку или свинью с поросятами, умеющий дерзко хохотать и похлопывать собеседника по плечу, сумеет без труда поддержать разговор. Но писатель не может перенести на бумагу подмигивания, пожимания плечами и ужимки. Правда, он может напечатать на титульном листе свой портрет, но, если он лишен остроумия, то лишь с помощью непристойности может выдать себя за человека даровитого. Заговорив о некоторых особых ощущениях, мы обязательно вызовем смех, но дело тут не в писательском искусстве, а в самом предмете.
_Непристойность_ редко когда обходится без помощи другой фигуры, которая зовется _Развязностью_, и тот, кто в совершенстве умеет применять одну, не менее ловко обращается и с другой.
Наилучший способ рассмешить собеседников – это самому расхохотаться первым. А когда пишешь, следует ясно показывать, что ты притязаешь на юмор, и тогда читатель сочтет тебя юмористом. Для этого нужно обходиться с ним как можно фамильярнее: скажем, на одной странице отвесить ему низкой поклон, а на следующей дернуть за нос. Хорошо еще говорить с читателем загадками, а потом отправить его спать, дабы во сне он поискал разгадки. Нужно пространно рассуждать о собственной персоне, о главах книги, о своей манере писать, о том, что ты намерен делать, о своих достоинствах и о достоинствах своей матушки, и это с самым безжалостным многословием. При каждом удобном случае следует выражать презрение ко всем, кроме себя самого, улыбаться без причины и шутить без остроумия {6}.
Прощай!
Письмо LIV
[Знакомство с нищим, но чванным щеголем.]
Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Хотя мне свойственна задумчивость, но я, тем не менее, люблю веселое общество и не упускаю случая отвлечь ум от повседневных забот. Поэтому я часто, присоединившись к шумной толпе, развлекаюсь там, где мне предлагают развлечение. Никто не обращает на меня внимания, и, приняв вид беспечного гуляки, я кричу, когда кричат вокруг, и бранюсь, когда они шикают. Дух, на время опустясь на ступеньку пониже, обретает силу для более высокого полета, подобно тем, кто отходит назад, чтобы дальше прыгнуть вперед.
Недавно, прельстившись вечерней прохладой, мы с моим другом отправились в загородный парк поглядеть на публику. Некоторое время мы прогуливались, расхваливая прелести красавиц или наряд тех, кто ничем иным не блистал, как вдруг приятель внезапно остановился, схватил меня за локоть и увлек прочь с главной аллеи. По тому, как он торопился и с опаской оглядывался, я заключил, что он не хочет встречаться с человеком, идущим где-то позади. Сперва мы свернули направо, потом налево, а потом пошли прямо быстрым шагом, но все было напрасно: человек, от которого мы пытались ускользнуть, безошибочно угадывал каждую нашу уловку и быстро догонял нас. В конце концов мы остановились, решив покориться неизбежности.
Наш преследователь, не замедлив подойти к нам, заговорил, словно обращаясь к старым друзьям.
– Дружище Скелетоу, где это вы пропадали? – вскричал он, тряся руку моего спутника. – Право, я уж решил, что вы связали себя узами брака и засели у себя в поместье!
Пока мой приятель отвечал, я имел случай рассмотреть незнакомца. Его шляпа была щегольски заломлена, но испитое лицо казалось очень бледным. Шею он обмотал широкой черной лентой, на груди блестела пряжка, усеянная стекляшками, галун на камзоле истерся, на боку висела шпага с черным эфесом, а шелковые чулки, хотя и были недавно выстираны, от долгой службы изрядно пожелтели. Я с таким интересом разглядывал его странный наряд, что расслышал только последние слова моего друга, который восхищался модным платьем мистера Тибса и его цветущим видом.
– Ах, полно, Уилл, – воскликнуло это пугало, – ни слова об этом, прошу вас! Вы же знаете, что я ненавижу лесть! От всей души ненавижу! Однако, что правда, то правда: короткость с людьми знатными помогает человеку не отстать от моды, а от жареной оленины не худеют! Конечно, я презираю этих аристократов не меньше, чем вы, но среди них попадаются чертовски славные малые, и не следует поворачиваться спиной к достойной половине только из-за того, что вторую половину не мешало бы хорошенько прополоть. Будь они все похожи на лорда Шалопая, добросердечнейшего малого, какой только выжимал лимон для пунша, я первый стал бы поклонником аристократии! Кстати, вчера я обедал у герцогини Пикадилли {1}. Милорд, разумеется, тоже был там. "Послушайте, Нед, – сказал он мне, – держу пари на что угодно, если не угадаю, где вы занимались браконьерством прошлой ночью!" "Браконьерством, милорд! – ответил я, – тогда считайте, что вы проиграли, потому как я сидел дома и предоставил красавицам охотиться за мной. Таков уж мой обычай: я ведь покоряю прекрасных женщин на манер некоторых хищников: не двигаюсь с места и – хлоп! – они уже у меня в зубах!"
– Ах, Тибс, как вы счастливы! – воскликнул мой спутник и с жалостью посмотрел на своего собеседника. – Надеюсь, это общество не только облагораживает вкус, но и утяжеляет кошелек?
– Еще бы! – ответил тот. – Только прошу никому ни слова, величайшая тайна. Так вот, для начала пятьсот фунтов в год, милорд поклялся своей честью. Вчера он увез меня в своей карете, мы обедали с ним в деревне tete-a-tete {Наедине (франц.).} и только об этом и толковали.
– Позвольте, сударь, вы, вероятно, запамятовали! – воскликнул я. – Вы только что сказали, что обедали вчера в городе.
– Разве? – ответил он, и глазом не моргнув. – Что ж, если я так сказал, значит так оно и было, значит я обедал в городе. Черт возьми, ну, конечно... я в самом деле обедал в городе, а потом отобедал в деревне, потому что, должен вам сказать, друзья мои, я обычно обедаю дважды. В еде последнее время я стал дьявольски привередливым. Сейчас я расскажу вам забавнейшую историю: собрались мы как-то в очень узком кругу отобедать у леди Грог..., ужасная кривляка, но это строго между нами, величайшая тайна. И вдруг я замечаю, что в соусе к индейке не хватает асафетиды; обнаружив это, я объявил, что бьюсь об заклад на тысячу гиней... Кстати, дружище Скелетоу, одолжите мне, пожалуйста, полкроны на минуту-другую... Только непременно напомните мне об этом при встрече, а не то, двадцать против одного, что я забуду их возвратить!
Когда он удалился, мы, естественно, заговорили о странностях этого господина.
– Его наряд не причудливее его поведения, – заметил мой друг. – Сегодня его можно встретить в лохмотьях, а завтра в парче. Знатные особы, о которых он так фамильярно говорит, едва удостаивают его кивком при встрече в кофейне. К счастью для общества, а возможно и для него самого, небеса создали его бедняком, и в то время как его нищета всем бросается в глаза, он тешится мыслью, что ее никто не видит. Он приятный собеседник, затем что умеет польстить, и начало его разговоров всем нравится, хотя, конечно, все знают, что под конец он непременно попросит взаймы. Пока молодость смягчает его легкомыслие, он может рассчитывать на подачки, но когда наступит старость, коей шутовство не пристало, он увидит, что покинут всеми. Осужденный на склоне дней стать приживалом у богачей, которых некогда презирал, он выпьет до дна чашу унижений, шпионя за прислугой или служа пугалом для расшалившихся детей.
Прощай!
Письмо LV
[Визит к нему; знакомство с его женой, описание его жилища.]
Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Боюсь, что я завел знакомство, от которого не так-то просто будет избавиться. Вчерашний франтик снова изловил меня сегодня в парке и, хлопнув по плечу, приветствовал как старого приятеля. Он был в том же платье, только пудра на волосах была обильней и рубашка грязней. Зато на этот раз он был в очках, а шляпу держал под мышкой.
Я знал, что он существо безобидное и смешное, а потому не мог ответить холодностью на его приветливость. Дальше мы пошли вместе-, точно были век знакомы, и не замедлили обсудить все темы, служащие лишь вступлением к серьезной беседе.
Однако странности его нрава не замедлили дать себя знать: он раскланивался со всеми хорошо одетыми встречными, которые, судя по тому, как они отвечали на эту любезность, по-видимому, знать его не знали. Время от времени он доставал записную книжку и у всех на виду что-то важно и озабоченно записывал. Так мы дошли до конца аллеи; его чудачества меня бесили, и я не сомневался, что кажусь смешным не менее, чем он сам.
Когда мы достигли ограды, мой спутник воскликнул с необычайной горячностью:
– Черт возьми, в жизни не бывал в таком безлюдном парке! Ни души за весь вечер! Не с кем даже словом перемолвиться!
– То есть как это "ни души"? – раздраженно перебил я. – А эта толпа, которая потешается над нами?
– Дорогой мой, вы, я вижу, удручены этим обстоятельством? – возразил он с величайшим добродушием. – Черт возьми, когда свет смеется надо мной, я в свой черед смеюсь над светом. И мы квиты! Лорд Треплоу, креол Билл Спесивли и я иной раз любим повалять дурака: уж тогда чего только мы не говорим и не делаем шутки ради! Но вы, я вижу, человек серьезный! И если вы предпочитаете общество людей серьезных и чувствительных, то милости просим отобедать сегодня со мной и моей супругой. Нет, нет, и слушать не стану никаких отговорок! Я представлю вас миссис Тибс, и вы сами убедитесь, что другой такой дамы Природа не создавала! Она воспитывалась – но это между нами – под надзором самой графини Флиртни. А какой голос! Но ни слова больше. Она непременно нам споет. Вы увидите и мою дочурку Каролину Вильгельмину Амелию Тибс, прелестную крошку! Я прочу ее за старшего сына лорда Пустозвонинга. Говорю это по дружбе только вам. Ей еще только шесть лет, а как она танцует менуэт и играет на гитаре – чудо! Я хочу, чтобы она блистала во всем. Во-первых, я сделаю из нее ученую барышню и сам обучу ее греческому. Я изучаю этот язык, чтобы потом давать ей уроки, но пусть это останется между нами.
С этими словами он схватил меня под руку и, не дожидаясь моего согласия, увлек за собой. Мы шли какими-то задворками и темными переулками, потому что мой спутник, казалось, питал отвращение к людным улицам. Наконец, мы остановились перед дверью жалкого домишки где-то в предместье – по словам мистера Тибса, он выбрал эту резиденцию ради чистого воздуха.
Мы вошли в парадное, которое как будто всегда было гостеприимно открыто, и стали подниматься по старой скрипучей лестнице. Идя впереди и показывая дорогу, Тибс любезно осведомился, люблю ли я красивый пейзаж, на что я ответил утвердительно.
– В таком случае подойдите к моему окну, и перед вами откроется очаровательнейший вид, – сказал он. – Вы увидите корабли и всю окрестность на двадцать миль вокруг, потому что я живу довольно высоко. Лорд Свалкинг хоть завтра же выложил бы за него десять тысяч гиней, но, как я имею обыкновение говорить ему, у меня на мой вид свои виды, и я оставлю его у себя, чтобы друзья меня почаще навещали.
К этому времени мы взобрались на самый верх, как шутливо заметил хозяин, на первый этаж, считая от дымовой трубы. Он постучал в дверь, и чей-то голос спросил: "Кто там?" Мой вожатый сказал, что это он. Но ответ, как видно, не удовлетворил вопрошавшего, и вопрос был повторен. Тогда Тибс ответил погромче, и какая-то старуха опасливо отворила дверь.
Когда мы вошли, Тибс с необычайной церемонностью приветствовал меня под своим кровом, а затем, обратясь к старухе, спросил, где ее хозяйка.
– Известное дело, где, – ответила та, – стирает обе ваши рубахи у соседей. Ведь лохани они больше не дают!
– Какие две рубахи? – воскликнул несколько смущенный хозяин. – О чем говорит эта дура?
– Про что знаю, про то и говорю, – возразила старуха. – Она стирает ваши рубахи у соседей, потому что...
– Тысяча проклятий! – закричал Тибс. – Я не желаю больше слушать твои глупости! Иди и скажи хозяйке, что у нас гость. Проживи эта шотландская карга у меня хоть тысячу лет, она все равно так и не выучится, как положено себя вести служанке, а уж о светских приличиях и манерах и говорить нечего. И вот что удивительно: до меня она служила у члена парламента, моего приятеля, шотландца, человека весьма светского... но пусть это останется между нами. Пока мы ожидали появления миссис Тибс, я имел возможность осмотреть комнату и ее убранство, которое состояло из четырех стульев с продавленными сиденьями, вышитых, как заверил меня Тибс, его супругой, квадратного стола с облезшим лаком, колыбели в одном углу и громоздкого комода – в другом; над камином красовались разбитая пастушка и мандарин без головы, а на стенах развешаны были жалкие картины без рам, писанные, как объяснил Тибс, им самим.
– Как вам, сударь, нравится этот портрет в углу, выполненный в манере Гризони {2}? Сколько в нем гармонии! Это мой автопортрет, и хотя в нем нет никакого сходства с оригиналом, одна графиня предложила мне сто гиней за копию! Я, разумеется, отказал ей, – ведь я не какой-нибудь ремесленник!
Тут, наконец, появилась миссис Тибс. Она была одета неряшливо, но держалась кокетливо, и, несмотря на худобу, еще сохранила следы былой красоты. Она раз двадцать кряду извинилась за свое дезабилье, но выразила надежду, что ее простят, так как она всю ночь веселилась в парке с графиней, которая без ума от роговой музыки {3}.
– Да, кстати, душенька, – сказала она мужу, – его сиятельство не преминул выпить за твое здоровье полный бокал.
– Ах, бедный Джек, – воскликнул Тибс, – добрейшее существо! Я знаю, он во мне души не чает! Надеюсь, душенька, вы распорядились насчет обеда? Конечно, ничего парадного – ведь нас только трое. Лучше что-нибудь изысканное: немножко тюрбо, или ортолана, или...
– А что вы скажете, мой дорогой, по поводу чудесного кусочка бычьей щеки, – перебила его жена, – прямо с жара и под соусом по моему рецепту?