Текст книги "Гражданин мира, или письма китайского философа, проживающего в Лондоне, своим друзьям на востоке"
Автор книги: Оливер Голдсмит
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
Однако это редкостное растение отличается чрезвычайной хрупкостью: требуется немалое искусство, дабы оно произросло в обществе, но достаточно самой малой невзгоды, и оно тотчас погибает. Вспомним, как любовь была истреблена в Риме и с каким трудом возродилась она затем в Европе; любовь как будто дремала на протяжении веков и наконец проложила себе путь к нам благодаря поединкам, турнирам, драконам и мечтам о рыцарском служении. В остальном мире, за исключением Китая, люди никогда не имели ни малейшего представления, сколь сладостна и благодетельна любовь. В этих странах мужчины, обнаружив, что они сильнее женщин, утвердили свое безоговорочное главенство, и это вполне естественно, а потому любовь, которая отказывается от этого естественного преимущества, несомненно должна быть следствием искусства, цель которого– продлить наши лучшие мгновенья и украсить жизнь общества.
– Я вполне разделяю ваше мнение относительно благодетельных свойств, заключенных в этом чувстве, – сказала наша собеседница, – но, право же, оно проистекает из иного, более благородного источника, нежели тот, который вам угодно было упомянуть. Я склонна, напротив, думать, что к искусству прибегают как раз в тех странах, где истинную любовь отвергают, где стремятся подавить это естественнейшее влечение; народы же, у которых она процветает, тем самым еще более приближаются к природе. И те усилия, которые прилагаются в иных местах, чтобы искоренить сострадание и другие свойственные человеку от природы чувства, могут быть употреблены и на то, чтобы уничтожить любовь. Нет народа, пусть самого непросвещенного, который, славясь простотой нравов, не славился бы и умением любить. Это чувство процветает не только в южных краях, но и в самых холодных. Даже обитатель знойных лесов Южной Америки не чувствует себя счастливым, если, обладая своей возлюбленной, он не владеет ее душой.
Я Энной задет за живое,
Мне с нею любовь не мила:
Сердечко свое ретивое
Другому она отдала {*}.
{* Перевод южноамериканской оды {5}.}
Влияние любви на человека слишком могущественно, чтобы его можно было счесть следствием искусственных ухищрений. И не во власти моды принудить душу и тело к тем изменениям, которые мы каждодневно наблюдаем. Ведь люди даже умирают от этого. Кто не слыхал о судьбе итальянских любовников – Да Корсика и Джулии Белламан {6}: после долгой разлуки они умерли от счастья в объятиях друг друга. Подобные примеры красноречиво свидетельствуют, что это чувство в самом деле существует и что, противодействуя ему, мы противимся естественным велениям сердца.
Прощай!
Письмо CXVII {1}
[Картина ночного города.]
Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Часы только что пробили два. Огарок то вспыхивает, то еле мерцает, задремавший сторож забывает выкликать час, трудолюбивые и беспечные равно вкушают отдых, и только забота, злодейство, бражничество и отчаяние не ведают покоя. Пьяница вновь наполняет губительную кружку, грабитель совершает свой тайный обход, и самоубийца поднимает преступную руку, покушаясь на свою священную жизнь.
Не лучше ли мне вместо того, чтобы коротать ночь над страницами древних или острословием современных гениев, совершить одинокую прогулку там, где несколько часов назад прогуливалось Тщеславие в разных личинах, где оно топталось на подмостках, а теперь, точно капризный ребенок, устало от собственных проказ.
Какой кругом мрак! Догорающий фонарь отбрасывает слабый желтый свет, не слышно ни единого звука, разве что часы пробьют да где-нибудь далеко залает собака. Куда девалась вся суета, эта дочь человеческого тщеславия. В такой час лучше всего понимаешь, как оно ничтожно.
Ведь неизбежно придет время, когда это недолгое одиночество сменится вечным и сам этот город подобно его обитателям, исчезнет с лица земли, уступив место пустыне.
Сколько больших городов, под стать этому, славилось некогда в сем мире. Они гордились великими победами, предавались веселью с таким же правом и столь же безудержно и в слепой самонадеянности сулили себе бессмертие. Потомки едва могут определить местонахождение одних из них, а среди зловещих руин других бродит печальный путешественник и, глядя на развалины, учится мудрости и постигает быстротечность всего земного.
Вот здесь, восклицает он, высилась крепость, ныне заросшая бурьяном, вот там был сенат, где ныне гнездятся ядовитые гады, а вот здесь красовались храмы и театры, превратившиеся в груды щебня. Города эти пришли в упадок; их погубили роскошь и корысть. Государство награждало не тех, кто приносил пользу обществу, а тех, кто развлекал его. Роскошь и богатство послужили приманкой захватчикам, которые хотя и были поначалу разбиты, но возвратились вновь, упорством добились победы и в конце концов уничтожили эти города, так что и названия их не осталось.
Как пустынны сейчас улицы, где каких-нибудь несколько часов тому назад было столько прохожих; и те, кого встречаешь теперь, расстались со своей дневной личиной и не пытаются больше скрыть свои пороки или несчастья.
Но кто же эти люди, которым улица служит постелью и которые находят краткий отдых от нужды у дверей тех, кто богат? Чужестранцы, бродяги и сироты, чей удел так жалок, что для него нет облегчения, а беды так безмерны, что перед ними сострадание немеет. Их несчастья внушают скорее ужас, а не жалость. Нагота некоторых из них не прикрыта даже лохмотьями, другие – иссушены недугом. Мир отвернулся от них; общество закрыло глаза на их беды и ввергло в объятия нищеты и голода. Эти бедные дрожащие женщины знавали некогда лучшие дни и слыли красавицами. Они были совращены богатыми негодяями, а затем выброшены на улицу, где царит зимняя стужа. Быть может, в эту минуту они лежат у порога своих соблазнителей и молят злодеев, чьи сердца не ведают жалости, или развратников, от которых можно дождаться только проклятий, но не помощи {2}.
Зачем я родился человеком, если обречен взирать на страданья несчастных, которым не в силах помочь! Бедные сирые существа! Общество заклеймит вас позором, но не пригреет вас. Ничтожные невзгоды сильных мира сего, воображаемые огорчения богачей всячески преувеличиваются с помощью риторических красот и выставляются напоказ, дабы привлечь наше сочувственное внимание. Слезы же бедняков остаются незамеченными, их угнетают и мучают, и любой закон, который оберегает избранных, оборачивается против них.
Зачем мое сердце так чувствительно? Зачем я не могу удовлетворять его порывы? Сострадательный человек, бессильный помочь, несчастнее того, кто нуждается в помощи.
Прощай!
Письмо CXVIII
[О рабской угодливости голландцев, представлявшихся при японском
дворе.]
Фум Хоум – взыскующему страннику Лянь Чи Альтанчжи, через Москву.
Я был отправлен с посольством в Японию, но через четыре дня данные мне поручения будут выполнены, и ты не можешь представить себе, с каким удовольствием я вернусь на родину, с какой великой радостью покину эту надменную, варварскую, негостеприимную страну, где все и вся меня раздражает и делает мой патриотизм еще более пылким.
Но если здешние жители – дикари, то голландские купцы, которым дозволено вести здесь торговлю {1}, кажутся еще отвратительнее. Из-за них я возненавидел всю Европу: на их примере я узнал, до какой низости может довести человека алчность, какие унижения готов сносить европеец ради наживы.
Я присутствовал на аудиенции, которую император дал голландскому послу, отправившему за несколько дней до того подношения всем придворным. Но дары императору посол должен был вручить сам. Я был наслышан об этой церемонии, а потому любопытство побудило меня отправиться во дворец.
Сначала пронесли подарки {2}, разложенные на красивейших столах, украшенных цветами и инкрустированных эмалью; столы эти несли на плечах слуги под звуки японской музыки и в сопровождении танцоров. Пышность этой процессии навела меня на мысль, что самим дарителям будут оказаны царские почести. Но вот после того, как были торжественно пронесены подарки, показался посол со свитой. Они шли, покрытые с головы до пят черными покрывалами, лишавшими их возможности что-либо увидеть, и каждого из них вел поводырь, выбранный из людей самых ничтожных. Проследовав в таком унизительном виде через весь город Иеддо {3}, они достигли, наконец, дворцовых ворот, где после получасового ожидания были допущены в помещение стражи. Здесь им было разрешено откинуть покрывала, и, час спустя, церемониймейстер ввел их в зал для аудиенции. Тут их взору предстал император: он восседал под балдахином в другом конце зала, и голландского посла повели к его трону.
Едва посол прошел полпути до трона, как церемониймейстер закричал зычным голосом: "Голландска капитана!", – и посол, упав ничком, пополз дальше на четвереньках. Подползши еще ближе, он приподнялся на колени и поклонился, стукнув головой об пол. После этой церемонии ему дали знак удалиться, и он снова пополз на животе, пятясь, точно рак.
Сколь безмерно должны любить богатство люди, если ради него они идут на такие унижения! Оказывают ли европейцы подобные почести своему божеству? Пресмыкаются ли они перед Верховным Существом как перед этим повелителем варваров, дабы получить разрешение покупать фарфор и безделушки? Какой великолепный обмен: жертвовать национальным достоинством и даже самим званием человека ради ширмы или табакерки.
Если церемонии, которым я был свидетелем во время первой аудиенции, показались мне унизительными, то то, что я увидел во время второй, было еще отвратительней. На сей раз император и придворные дамы расположились за ширмами, дабы следить за всем, оставаясь невидимыми. Сюда же привели европейцев для того, чтобы они еще раз уподобились ползучим гадам. Это зрелище доставило двору чрезвычайное удовольствие. Чужеземцам задавали тысячи нелепых вопросов: как их зовут и сколько им лет; им приказывали писать, стоять навытяжку, сидеть, нагибаться, говорить друг другу любезности, представляться пьяными, говорить то по-японски, то по-голландски, петь, есть, короче говоря, им приказывали делать все, что могло удовлетворить женское любопытство.
Представь себе, мой дорогой Альтанчжи, серьезных людей, которые превратились в шутов и играли свою роль ничуть не хуже ученых зверей, что по праздникам тешат чернь на пекинских улицах. Однако это еще не все: такой же визит голландцы обязаны нанести каждому вельможе – их женам, которые перенимают все мужнины причуды, очень нравится смотреть на паясничающих иностранцев. Даже дети весело хохочут, глядя на танцующих голландцев.
"Увы, – промолвил я про себя, возвратясь домой после такого представления, – неужели это те же голландцы, что напускают на себя такую важность при пекинском дворе? Неужели это тот же народ, который кажется столь надменным у себя дома и в любой стране, где он только появляется? Вот так алчность преображает надменных гордецов в презренные ничтожества, заслуживающие лишь насмешки. Я предпочел бы влачить жизнь в нищете, чем богатеть такой ценой. Мне не нужно богатство, за которое я должен заплатить своей честью и достоинством! Лучше, – сказал я себе, – покинуть страну, где живут люди, которые обращаются с чужеземцами, как с рабами и, что еще отвратительнее, сами покорно сносят подобное же обхождение. Я досыта насмотрелся на этот народ и не имею желания лицезреть его далее. Лучше распроститься с этим до крайности подозрительным народом, нравы которого развращены пороками и предрассудками, где науки находятся в небрежении, где вельможи – рабы императора и тираны народа, где женщины целомудренны, только если их лишают возможности совершить прелюбодеяние, где верных последователей Конфуция гонят так же, как христиан {4}, одним словом, страну, где людям запрещено мыслить и где, следовательно, они обречены изнывать под гнетом самого тяжкого рабства – рабства духовного.
Прощай!
Письмо СХIХI {1}
[О страданиях бедняков. История калеки-солдата.]
Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Несчастья знатных, мой друг, выставляются напоказ, дабы привлечь наше внимание, о них повествуют с пафосом, призывая весь мир созерцать благородных страдальцев, и последние черпают утешение в том, что внушают восхищение и жалость.
Так ли уж трудно быть стойким в несчастье, когда тебе дивится весь мир? При таких обстоятельствах люди способны на мужественное
поведение из простого тщеславия. Лишь тот, кто, пребывая в полной безвестности, способен отважно встретить беду, лишь тот, кто, будучи лишен дружеской поддержки или сострадания ближних и не имея ни малейшей надежды на облегчение своей участи, способен, тем не менее, сохранить присутствие духа, – лишь тот поистине велик. Крестьянин он или придворный, он заслуживает всяческого восхищения и может служить нам образцом.
Однако несчастья бедняков не привлекают внимания света, хотя иные из них за один день претерпевают больше лишений, нежели сильные мира сего за всю свою жизнь. Невозможно даже представить себе, какие испытания бестрепетно и безропотно переносит простой английский матрос или солдат. Каждый день приносит ему новые страдания, но он не сетует на свою тяжкую судьбу.
С каким негодованием слушаю я жалобы героев трагедии на свой тяжкий жребий: ведь главные их беды проистекают лишь от высокомерия и гордыни, а самые страшные их несчастья – сущие пустяки в сравнении с тем, что каждый день выносит бедняк. Они могут вволю пить, есть и спать, имеют рабов, всегда готовых к услугам, и до конца своих дней не ведают забот о хлебе насущном, между тем как многие их ближние обречены на бродяжничество, лишены друзей, которые пришли бы им на помощь, преследуемы законом и слишком бедны, чтобы надеяться на правосудие.
На эти размышления навел меня просивший подаяния одноногий калека, которого я увидел несколько дней назад в одном из городских предместий. Я полюбопытствовал, что довело его до такой крайности, и, подав ему милостыню, попросил рассказать историю его злоключений. Тогда калека, который был некогда солдатом, поудобнее оперся на костыль и, исполняя мою. просьбу, с истинно британской твердостью духа поведал мне следующее.
"Что до моих несчастий, сударь, то не стану врать, будто мне их выпало больше, нежели другим. Вот ногу я потерял и вынужден теперь побираться, а в остальном, слава тебе господи, мне не на что жаловаться. Ведь есть и такие, кто лишился обеих ног и глаза, но мои-то дела, слава тебе господи, не так уж плохи.
Отец мой был батраком; когда мне было пять лет, он умер, и меня должен был взять на воспитание приход. Но так как отец мой много странствовал, то прихожане не могли сказать, где я родился и к какому приходу принадлежу, и отослали меня в другой приход, а оттуда меня отправили в третий, пока, наконец, не было решено, что я и вовсе не принадлежу ни к какому приходу. Но потом меня все-таки определили. Я был малый не без способностей и выучил всю азбуку, но надзиратель работного дома приставил меня к делу, едва я подрос настолько, что мог орудовать молотком.
Так я беззаботно прожил целых пять лет. Работал я всего десять часов в день, а меня за это кормили и поили. Мне, правда, не дозволяли уходить далеко от дома из опасения, как бы я не сбежал, но что за важность, зато по дому и по двору я мог разгуливать с полной свободой, и этого мне было вполне достаточно.
Потом меня отдали к фермеру, у которого я работал от зари и дотемна, но зато я там славно ел и пил вволю. Мне была по душе моя работа, да вот фермер вскоре помер. Тут уж я должен был сам о себе позаботиться и задумал идти искать свое счастье по свету. Я бродил из города в город, работал, если удавалось найти работу, и голодал, когда ее не было. Так бы я, наверно, и прожил свой век. Но однажды случилось мне идти полем, принадлежавшим мировому судье, и тропинку как раз передо мной перебежал заяц. И тут не иначе как бес попутал меня бросить в этого зайца палку. Ну, что ты будешь делать! Убил я зайца и, не помня себя от радости, поднял его с земли, а тут мне навстречу мировой судья: назвал меня негодяем, схватил за шиворот и потребовал, чтобы я доложил о себе все как есть. Я тотчас стал ему рассказывать, что знал: откуда я родом, какого прихода и кто мой отец, но хотя я очень подробно ему все рассказал, однако судья заявил, что я так и не смог дать о себе никаких сведений, и вот меня судили, признали виновным в бедности и отправили в Ньюгейт, чтобы потом сослать на плантации.
Конечно, про тюрьму говорят разное, но по мне приятнее Ньюгейта места не найти. Я там ел и пил вволю, и мне не надо было работать, но, что поделаешь, эта жизнь была слишком хороша, чтобы продолжаться вечно! Через пять месяцев меня погрузили на корабль и увезли с еще двумя сотнями таких же, как я. Ехалось нам так-сяк. Сидели мы в трюме и мерли, как мухи, потому что дышать там было нечем, да и еды не хватало. Только мне-то есть не хотелось, потому что меня всю дорогу трясла лихорадка. Видно, само провидение обо мне позаботилось, и, когда с едой стало туго, оно избавило меня от голода. Когда мы добрались до места, нас продали плантаторам. Я был сослан на семь лет, а так как к этому времени я успел позабыть грамоту, то мне пришлось работать вместе с неграми; но я честно трудился, как мне и было положено.
Когда семь лет кончились, я нанялся на корабль и так добрался домой. До чего же я обрадовался, когда опять увидел старую Англию, ведь я очень любил свою родину. О свобода, свобода, свобода! Вот достояние каждого англичанина, и я. готов умереть, защищая ее! Однако я боялся, что меня снова могут обвинить в бродяжничестве, а потому решил не возвращаться в деревню; я остался в городе и работал всякую работу, когда мне удавалось ее найти. Так жил я некоторое время очень счастливо, но вот однажды вечером, когда я возвращался с работы, меня сбили с ног два каких-то человека и велели не двигаться. Они оказались вербовщиками. Они поволокли меня к судье, и так как я не мог назвать свой приход и свое занятие (это-то всегда и губило меня), то мне предложили либо стать матросом на военном корабле, либо завербоваться в солдаты {2}. Я предпочел стать солдатом, и в этой роли, достойной джентльмена, провел две кампании и участвовал в сражениях во Фландрии {3}, получив всего одну рану в грудь навылет, которая и по сей день дает о себе знать.
Когда заключили мир, мне дали отставку, но работать мне было трудно, потому что рана часто болела, и я завербовался на службу в Ост-Индскую компанию. Там я участвовал в шести крупных сражениях с французами {4}, и, конечно, умей я читать и писать, капитан непременно повысили бы меня в чине, так что был бы я капралом. Но, видно, не судьба была. Вскоре я заболел, и, когда уже ни на что не годился, мне разрешили возвратиться домой. В кармане у меня было сорок фунтов, которые я скопил на службе. Дело было уже в начале нынешней войны {5}, я надеялся благополучно добраться до родных берегов и жить на эти деньги в свое удовольствие, но правительству нужны были солдаты, и меня снова завербовали еще до того, как я успел ступить на землю.
Наш боцман вбил себе в голову, что я упрямый малый, он уверял всех, будто я отлично разбираюсь в морском деле, но притворяюсь, чтобы бездельничать. А между тем, видит бог, я ничего в этом не смыслил! Он бил меня всем, что попадалось под руку. Но, как бы он меня ни бил, мои сорок фунтов были при мне и служили мне утешением и утешали бы меня и по сей день, если бы наш корабль не захватили французы, а уж тогда я потерял все свои денежки до последнего пенни!
Наш экипаж французы бросили в тюрьму, и многие там погибли, потому что не могли вынести тюремной жизни, а мне все было нипочем, потому как я уже хлебнул ее. Однажды ночью, когда я спал на нарах, закутавшись в теплое одеяло (потому что, надобно вам сказать, я всегда любил спать с удобствами), меня разбудил боцман, державший в руке потайной фонарь. "Джек, – говорит он мне, – готов ты вышибить мозги французскому часовому?" "Ладно, – отвечаю я, протирая глаза, – мне своего кулака не жалко". "Тогда, – говорит он, ступай за мной, и уж мы на своем поставим". И вот я встал, завернулся в одеяло, потому что другой одежды у меня не было, и мы пошли расправляться с французами. Оружия у нас, правда, не было, но ведь один англичанин всегда стоит пятерых французов. Подкрались мы к дверям, у которых стояло двое часовых, накинулись на них, вмиг обезоружили и повалили. Мы бежали вдевятером. Добравшись до пристани, захватили первое подавшееся суденышко и вышли в море. Не прошло и трех дней, как нас подобрал английский капер, который был рад такому подкреплению; ну мы и дали свое согласие и решили попытать с ними счастье. Только нам не повезло. На третий день наш капер столкнулся с французским военным кораблем, на нем было сорок пушек, а у нас всего двадцать три, но мы решили дать бой. Сражение длилось три часа, и мы, – конечно, одолели бы француза, но, к несчастью, потеряли почти всю команду, когда победа была уже у нас в руках. Так я снова угодил во французский плен, и мне пришлось бы плохо, попади я вновь в эту брестскую тюрьму, да только на мое счастье по дороге наш корабль захватили англичане, и вот я вновь оказался на родине.
Да, чуть не забыл сказать вам, что в этой стычке с французами я был дважды ранен: мне оторвало четыре пальца на левой руке и правую ногу. Если бы мне повезло и я потерял бы ногу и покалечил руку на борту королевского судна, а не на капере, то имел бы тогда право до конца своих дней получать одежду и денежное содержание, но, видно, не судьба. Один родится на свет с серебряной ложкой во рту, а другой с деревянным уполовником. Но все же, благодарение богу, я в добром здравии, и нет у меня на земле врагов, кроме француза да мирового судьи".
С этими словами он заковылял прочь, восхитив меня и моего приятеля твердостью духа и довольством своим жребием. Мы не могли не признать, что повседневное знакомство с нуждой является лучшей школой душевной стойкости и истинной философии.
Прощай!
Письмо CXX
[О нелепости некоторых титулов последних английских монархов.]
Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Титулов у европейских государей гораздо больше, чем у азиатских владык, но зато они далеко не столь величественны. Король Биджапура {1} или Пегу не ограничивается тем, что присваивает себе и своим наследникам власть над всем миром, он объявляет своим владением все небеса и шлет приказы Млечному пути. Европейские монархи ведут себя скромнее и ограничивают свои титулы земными пределами, но недостаточную их пышность возмещают количеством. Их пристрастие к длинному перечню этих побрякушек доходит до того, что я знавал германского государя, у которого было больше титулов, нежели подданных, и испанского дворянина, у которого было больше имен, чем рубашек.
В противоположность этому "английские монархи, – свидетельствует писатель прошлого века, – считают ниже собственного достоинства присваивать себе такие титулы, которые лишь льстят гордости, но ничего не прибавляют к славе; они выше того, чтобы право на почтение обретать о помощью хилых потуг геральдики, ибо вполне удовлетворены сознанием своего всеми признанного могущества". Ныне, однако, правила эти преданы забвению: с некоторых пор английские монархи присвоили себе новые титулы и вычеканили на монетах названия и гербы никому не известных герцогств, крохотных княжеств и зависимых земель {2}. Я уверен, что тем самым они хотели еще более возвеличить, британский трон, но на самом деле эти жалкие украшения умаляют величие, которое эти государи стремились упрочить.
Титулы, присваиваемые себе королями, как и архитектурные украшения, должны отличаться величественной простотой, которая более всего внушает благоговение и трепет; излишние мелкие украшения в обоих случаях свидетельствуют о низменном вкусе или скрытом убожестве. Если, к примеру, китайский император помимо прочих титулов присвоил бы себе еще и титул помощника мандарина Макао {3}, а король Великобритании, Франции и Ирландии пожелал, чтобы его именовали вдобавок герцогом Брентфорда {4}, Люнебурга {5} или Линкольна {6}, то кто не вознегодовал бы на такое смешение великих и ничтожных притязаний и в герцоге или помощнике не забыл бы императора.
Такой же пример унижающего честолюбия дал нам прославленный король Манакабо, когда заключил с португальцами первый договор. Среди даров, врученных ему послом этого народа, был меч с бронзовой рукоятью, который, судя по всему, пришелся королю особенно по вкусу. Для него этот меч был столь важным знаком собственной славы, что он счел необходимым упомянуть его среди многочисленных своих титулов. Посему он велел, чтобы подданные впредь именовали его так: "Талипот, бессмертный властитель Манакабо, вестник утра, светоч солнца, повелитель всей земли и могущественный владетель меча с бронзовой рукоятью".
Это смешение блестящих и жалких титулов, помещение на одной и той же медали гербов великой империи и безвестного княжества проистекает из самых благородных побуждений последних английских монархов. Стремясь выразить свою любовь к родному краю, они отчеканили на монетах его название и эмблемы, таким способом возвыся страну, доселе пребывавшую в неизвестности. Само собой разумеется, что народ, отдавший Англии своего короля {7}, должен был получить взамен какое-то почетное вознаграждение. Однако теперь дело обстоит по-иному. Ныне в Англии правит истинный англичанин {8}, а посему его подданные могут уповать на то, что на английских монетах будут вычеканены английские титулы.
Если бы английские деньги предназначались к обращению в Германии, тогда названия и гербы немецких княжеств не выглядели бы на них столь неуместно. Но хотя прежде это и могло иметь место, однако в будущем такая опасность не предвидится, и, поскольку Англия намерена придержать свое золото, я искренно полагаю, что Люнебург, Ольденбург {9} и прочие могут оставить свои титулы у себя.
Среди государей распространен ложный предрассудок, будто множество громких имен способствует их влиянию. Между тем истинно великие люди всегда этим пренебрегали. Когда Тимур-хромец {10} завоевал Азию, к нему явился некий оратор с поздравлениями. Он принялся славить Тимура, называя его величайшим и прекраснейшим из смертных. Повелителю не нравилась эта жалкая лесть, но оратор не унимался и объявил, что Тимур – самый храбрый и совершенный из земных существ. "Остановись на этом, друг, – воскликнул хромой владыка, – и подожди, пока я не обзаведусь другой ногой". Лишь ничтожества и тираны находят удовольствие в умножении этих знаков тщеславия. Но подлинное могущество и свобода ставят себе более высокие цели, и лучшей хвалой им часто служит величественная простота.
Молодой английский монарх уже выказал надлежащее презрение к некоторым бессмысленным атрибутам королевской власти: поварам и поварятам пришлось покинуть королевскую кухню, многочисленная челядь и целая армия бездельников получила отставку. Поэтому можно надеяться, что юноша, сумевший вернуть двору бережливость и простоту, проникнется в скором времени истинным уважением к собственной славе и подобно тому, как он отменил бесполезные должности, сумеет с презрением отвергнуть и пустые или унизительные титулы.
Прощай!
Письмо СХХI {1}
[О причинах нерешительности англичан.]
Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Всякий раз, когда я пытаюсь охарактеризовать англичан в целом, тотчас возникают какие-нибудь непредвиденные трудности, которые мешают мне осуществить мое намерение, и я не знаю, осуждать их или хвалить. Когда я размышляю об их рассудительности и склонности к философии, они вызывают мое одобрение, но стоит мне только взглянуть на оборотную сторону медали, как я замечаю непоследовательность и нерешительность, и тогда просто не верится, что я вижу перед собой тот же самый народ.
Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что непоследовательность эта проистекает именно из их склонности к размышлению. Человек, всесторонне рассматривающий какой-нибудь запутанный предмет и призывающий на помощь разум, неизбежно будет часто менять свои взгляды, блуждать в разноголосице мнений и противоречивых доказательств; любая перемена точки зрения изменит открывающуюся перед ним картину, придаст силу дотоле не возникавшим соображениям и будет способствовать еще большему смятению ума.
Наоборот, те, кто ничего не проверяет разумом, действуют просто. Невежество не знает сомнений, оно руководствуется инстинктом, и в узких пределах скотского единообразия человеку не грозят никакие неожиданности. То, что справедливо по отношению к отдельным людям, столь же верно, применительно к государствам. Рассуждающее правительство, подобное здешнему, испытывает постоянные потрясения, в то время как королевства, где люди приучены не прекословить, а повиноваться, не ведают никаких перемен. Так, в Азии, где власть монарха зиждется на силе и страхе подданных, изменение системы управления – вещь совершенно неизвестная. Там у всех людей будто один склад ума, извечное угнетение их нимало не смущает. Исполнение воли монарха – вот их главный долг. Любая отрасль управления словно в капле воды отражает все государственное устройство в целом, и если один тиран низложен, вместо него появляется другой, чтобы управлять точно так же, как его предшественник. Англичане же не подчиняются власти, как покорные овцы, а пытаются руководствоваться разумом и сообразуются не с волей государя, а с естественными правами человека. Но то, что отстаивает у них одно сословие, отвергается другим, и доводы как тех, так и других представляются достаточно убедительными. В Азии народами управляют согласно незыблемым обычаям, а в Англии – с помощью разума, беспрестанно меняющего свой облик.
Недостатки азиатского образа управления, опирающегося на обычай, очевидны: его пороки неискоренимы, и гений в этих условиях низводится до уровня посредственности, так как недопустимо, чтобы более ясный ум искал средства исправить явные изъяны. Но, с другой стороны, раз их образ управления не меняется, то им нечего опасаться новых пороков или непрерывных перемен. Борьба за власть длится там обычно недолго, после чего в стране воцаряется прежнее спокойствие. Там привыкли к подчинению, и люди приучены не иметь никаких иных желаний, кроме тех, которые им дозволено удовлетворять.
Недостатки правительства, которое, подобно английскому, во всех своих действиях руководствуется разумом, не уступают вышеописанному. Необычайно трудно принудить большое число свободных людей действовать совместно ради общей пользы; здесь хлопочут о всевозможных благодетельных переменах, но попытки претворить их в жизнь неизбежно ведут к новым потрясениям в государстве, ибо всяк понимает благо по-своему, и в результате предрассудки и краснобайство нередко одерживают верх над справедливостью и общественным благом. Но хотя при подобных порядках народ может поступать вопреки своим интересам, он будет пребывать в счастливом неведении: ведь заблуждения незаметны, покуда не начали сказываться их последствия. Здесь каждый человек сам себе тиран, а такому господину он все легко прощает. Словом, неудобства, которые он испытывает, могут на деле быть равными тем, которые испытывают люди при самой жестокой тирании, но человек терпеливее сносит любое несчастье, если знает, что оно – дело его собственных рук.