Текст книги "Гражданин мира, или письма китайского философа, проживающего в Лондоне, своим друзьям на востоке"
Автор книги: Оливер Голдсмит
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
А был ли прок от этих бедствий хотя бы одному европейскому государству? Никакого. Тысячелетняя вражда несла несчастья им всем и не обогатила никого. Великие нации Европы не расширили своих пределов, ни одной не удалось подчинить соседей и завершить тем самым бесконечную распрю. Так, Франция, несмотря на все победы Эдуарда III {7} и Генриха V {8}, невзирая на все усилия Карла V {9} и Филиппа II {10}, все еще сохраняет старые границы. Испания, Германия, Великобритания, Польша, северные государства остались такими же, какими были когда-то. Так какие же плоды принесли гибель стольких тысяч людей и разрушение стольких городов? Да никаких! Конечно, европейские государи понесли немалые потери от врагов христианства, но, воюя друг с другом, они ничего не выиграли. Эти государи, ставившие честолюбие выше справедливости, по заслугам были названы врагами человечества. А духовенство, принося мораль в жертву суемудрию, нанесло урон всему обществу.
Как ни рассматривай европейскую историю, она неизменно видится клубком преступлений, безумств и несчастий, безрассудной политики и бессмысленных войн. Среди этого длинного списка человеческих слабостей можно, конечно, порой встретить великий характер или высокую добродетель, как попадается в лесной глуши расчищенное поле или уютная хижина. Но на одного такого правителя, как Альфред {11}, Альфонс {12}, Фридрих {13} или Александр III {14}, приходится тысяча государей, опозоривших человеческий род.
Письмо XLIII
[Апострофа в связи с предполагаемой смертью Вольтера.]
Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
До нас дошло известие, что скончался Вольтер {1} – европейский поэт и философ! Теперь он уже недосягаем для многочисленных своих врагов, которые при его жизни всячески поносили его творения и порочили егорепутацию. Едва ли сыщется в его последних сочинениях страница, которая не говорила бы о муках сердца, кровоточащего от незаслуженных обвинений. Блажен он, избегнув теперь хулы и покинув мир, который не был достоин ни его самого, ни его книг.
Пускай другие, друг мой, возлагают панегирики на катафалки сильных мира сего, я же скорблю, когда человечество несет вот такие утраты. Когда умирает философ, я считаю, что потерял заступника, наставника и друга, мир же, по моему убеждению, теряет утешителя среди бедствий, чинимых честолюбием и войной. Каждый день природа в изобилии производит тех, кто может исправно нести государственные обязанности, но она скупится на рождение высоких умов, и за сто лет она не всегда дарит миру хотя бы единственного гения, дабы просветить и возвысить выродившийся век. С непомерной щедростью природа творит королей, правителей, мандаринов, ханов и придворных, но, произведя однажды на свет мозг
Конфуция, она отдыхает три тысячи лет. И хорошо делает, затем что дурной мир оказал мудрецу дурной прием.
Чем объяснить, друг мой, недоброжелательность, которая преследует по пятам великого человека до гробовой доски? Откуда эта дьявольская страсть отравлять жизнь тем, кто хочет сделать нас мудрее и счастливее?
Когда я вспоминаю о судьбе философов, в разное время радевших о просвещении человечества, то, говоря по правде, преисполняюсь самого Нелестного мнения о человечестве. Когда я читаю о бичевании Мен-цзы {2}, пытках Цинь {3}, чаше Сократа {4} и ванне Сенеки {5}, когда слышу о гонениях на Данте {6}, заточении Галилея {7}, об унижениях Монтеня {8}, об изгнании Картезия {9} и клеветах на Бэкона {10}, о том, что даже Локк {11} и тот не избежал хулы, когда я размышляю обо всем этом, то, право, теряюсь в догадках, чего в людях больше – невежества или подлости.
Если ты захочешь узнать о Вольтере по отзывам газетных писак и безграмотных сочинителей, то увидишь, что все они изображают его каким-то чудищем с мудрой головой и порочным сердцем, так что сила его ума и низменные устремления составляют отвратительный контраст. Но полюбопытствуй, что пишут о нем писатели, вроде него самого, и он явится тебе совершенно другим человеком. Из их описаний ты увидишь, что ему были свойственны доброта, сострадательность, величие духа и еще многие добродетели. Люди, которые, очевидно, знали его лучше других, говорят об этом в один голос. Державный Пруссак {Философ из Сан-Суси {12}.}, Д'Аржанс {Автор "Китайских писем" {13}.}, Дидро {Глава энциклопедистов.}, Даламбер {14} и Фонтенель, словно соревнуясь, рисуют его другом людей и покровителем молодых талантов.
Стойкая верность тому, что он почитал справедливым, и благородное презрение к лести – вот основа характера этого великого человека. Эти качества породили его замечательные достоинства и немногие слабости. Он был человеком пылким в дружбе и беспощадным во вражде, и все пишущие словно проникаются тем же духом и отзываются о нем либо с восторгом, либо с ненавистью. Впрочем, можно ли оставаться равнодушным к характеру столь выдающегося человека? Тут каждый читатель неизбежно должен стать либо врагом, либо поклонником.
Свой славный путь Вольтер начал восемнадцатилетним юношей, но уже тогда он был автором трагедии {15}, заслуживающей всяческого одобрения. Получив небольшое наследство, он сохранял независимость в свой продажный век и поддерживал достоинство просвещения, своим примером показывая современным ему писателям, как следует презирать милости знатных. За сатиру на королевскую любовницу {16} его изгнали из родной страны. Он принял должность историографа французского короля, но тотчас отказался от нее, едва понял, что она дарована ему с целью превратить его в первого придворного льстеца.
Великий Пруссак, пригласивший его к себе, дабы он служил украшением королевства, был достаточно умен, чтобы ценить его дружбу и извлекать пользу из философских наставлений {17}. При дворе этого государя Вольтер прожил до тех пор, пока козни, дотоле не известные миру, не принудили его покинуть эту страну. Его собственное счастье, счастье монарха, сестры монарха {18} и части двора сделали его отъезд необходимым.
Устав, наконец, от придворной жизни и причуд августейших особ, он удалился в Швейцарию {19}, в этот край свободы, где его ждали покой и Муза. Там, хотя сам он не любил пышности, за его столом часто собирался цвет европейской образованности, который привлекало желание увидеть своими глазами человека, чьи сочинения доставили им столько удовольствия. Приемы эти отличались необычайным вкусом, а беседы были поистине достойны философов {20}. Страны, где были в чести свобода и науки, внушали Вольтеру особую симпатию, поэтому быть англичанином – значило в его глазах заслуживать всяческого восхищения и уважения {21}.
Между Вольтером и последователями Конфуция существуют немалые различия, но, хоть я и придерживаюсь иных взглядов, это обстоятельство ни в коей мере не умаляет моего почтения к Вольтеру. Не гневаюсь же я на своего брата только за то, что он ищет благорасположения отца другими средствами, чем я. Забудем недостатки Вольтера, ибо его достоинства заслуживают всемерного восхищения. Я предпочитаю вместе с мудрецами восхищаться его мудростью, а над его слабостями пусть смеются завистники и невежды. Ведь чужие заблуждения всегда особенно смешны тем, кто сам умом не вышел.
Прощай!
Письмо XLIV
[Мудрость и советы лишь умеряют наши страдания, но не в силах соделать
нас счастливыми.]
Лянь Чи Альтанчжи – Хингпу, невольнику в Персии.
Нельзя создать философское учение о счастье, которое подходило бы для всех сословий, ибо каждый, кто стремится к этой цели, выбирает свой путь. Как различны цвета, которые к лицу разным людям, так различны и удовольствия, отвечающие различным склонностям. Всевозможные сек. ты, пытавшиеся растолковать мне, в чем состоит счастье, в сущности толковали о своих собственных пристрастиях, вовсе не справляясь о наших. Их последователи обременены всякого рода запретами, но счастья им от этого не прибавилось.
Если мне, например, нравится танцевать, было бы нелепо с моей стороны предлагать такое же развлечение калеке; а если этот последний, больше всего любя живопись, вздумает приобщить к ней того, кто утратил способность отличать один цвет от другого, он поступит столь же глупо. Потому-то советы, обращенные ко всем, обычно бесполезны, а на советы каждому в отдельности понадобились бы многие тома, потому что каждому человеку нужно свое особое руководство для выбора.
По-видимому, душе человеческой дано испытывать лишь определенную меру счастья, и никакие общественные установления, обстоятельства и превратности судьбы не в состоянии увеличить ее или уменьшить. Тот, кто сравнит свое нынешнее положение с прошлым, скорее всего убедится, что в целом он столь же счастлив или несчастлив, как был прежде.
Удовлетворенное честолюбие или непоправимое несчастье порождают в нас недолгое чувство радости или горя. Эти потрясения могут на время нарушить равновесие пропорционально их силе и впечатлительности человека. Но душа, сначала растревоженная случившимся, с каждым днем будет освобождаться от его влияния, пока, наконец, не вернется к своему прежнему спокойствию. Если бы нежданный поворот судьбы освободил тебя и посадил на трон, твое ликование было бы естественно, но вскоре дух твой, как и твое лицо, вновь обрели бы обычное спокойствие.
Потому-то каждая попытка искать счастья там, где нас нет, любое учение, внушающее, что нам будет лучше, если мы обретем что-то новоеГили обещающее поднять нас на ступеньку выше, приносит нам одни тревоги, ибо опутывает нас долгами, которых мы не в силах вернуть. Став обладателями тех преимуществ, которые выдаются за благо, мы вскоре обнаруживаем, что они не сделали нас счастливее.
Наслаждаться настоящим, не жалея о прошлом и не заботясь о будущем, нас призывали поэты, а не философы, и все же этот совет мудрее, чем обычно принято считать. Это единственный рецепт обретения счастья, который одинаково подходит для самых различных людей. Искатель наслаждений, труженик и, наконец, философ – все они в равной мере стараются следовать ему. В самом деле, если мы не находим счастья в настоящем, так где же его искать? В воспоминаниях о прошлом или в упованиях на будущее? Но посмотрим, может ли это принести нам удовлетворение.
Способность вспоминать о том, что минуло, и предвкушать грядущее – вот качества, которые более всего, пожалуй, отличают человека от животных. Хотя и животные в известной степени обладают такой способностью, вся их жизнь, по-видимому, заключена в настоящем, независимо ни от прошлого, ни от будущего. Человек же, напротив, пытается искать в этих двух источниках счастье и обретает беды.
Следует ли считать это свойство нашего ума преимуществом, которым мы вправе гордиться и за которое должны благодарить Природу, или это скорее несчастье, которое нам нужно оплакивать и покорно сносить? Одно несомненно: оттого ли, что мы злоупотребляем этой способностью, или же по самой сущности своей, она лишь усугубляет наши беды.
Если бы нам была дарована возможность возвращать усилием памяти одни только приятные события, не воскрешая мрачные стороны прошлого, тогда по желанию мы могли бы приобщиться идеальному счастью, возможно, куда более сладостному, нежели изведанному наяву. Но в этом нам отказано; прошедшее в воспоминании всегда бывает омрачено горькими и тягостными событиями. Вспоминать плохое – занятие не из приятных, а воспоминанию о хорошем всегда сопутствуют сожаления; поэтому, предаваясь воспоминаниям, мы больше теряем, чем приобретаем.
Что же до нашей способности уповать на будущее, это, как мы убедимся, дар еще более мучительный, нежели первый. Трепетать грядущей беды, что может быть тягостней? А предвкушать будущие блага – значит испытывать раздражение оттого, что сейчас они еще недоступны.
Таким образом, куда ни обрати взор, ничего утешительного не сыщешь. Позади – радости, которых уже не вернуть и о которых сожалеешь; впереди радости, по которым томишься и потому живешь в тревоге, пока не обретешь их. Если бы мы могли радоваться настоящему, не отравляя эту радость воспоминаниями или надеждами, наша участь была бы еще терпима.
К этому, собственно, и стремятся люди, не искушенные в философии, они по мере сил ищут в жизни лишь развлечений и удовольствий. Каждый человек, кем бы он ни был, независимо от его ума, заботится только об этом; иначе он оплакивает свою судьбу. Искатель наслаждений ищет развлечений по призванию. Человек деловой домогается того же, поскольку и в трудах своих он ищет скрытого в них развлечения. Наконец даже философ, размышляющий о смысле жизни, невольно развлекает себя мыслью о том, кем он был и кем должен стать.
Посему нам следует решить, какое из развлечений лучше всего: удовольствия, дела или философия? Что лучше помогает избавиться от тревожных чувств, порождаемых _памятью и предвкушением_?
Любое удовольствие пленяет нас ненадолго. Самое большое наслаждение длится лишь миг, и все наши чувства так связаны друг с другом, что насыщение одного из них вскоре утомляет и все остальные. Только поэты уверяют, будто, пресытившись одним, человек тотчас же устремляется к другому. Но в природе все происходит иначе: чревоугодник, объевшись, уже не получает удовольствия от вина; пьяница, в свою очередь, не способен испытать те восторги, которые превозносят влюбленные, влюбленный же, испытав упоение, обнаруживает, что все его желания равно притупились. Вот так, удовлетворив одно свое чувство, искатель наслаждений теряет вкус ко всему. Он оказывается в пустоте между изведанным и ожидаемым удовольствием и видит, что ему нечем заполнить этот промежуток. Настоящее не дает ему радости, ибо он уже лишил его всякой прелести, и дух, оставленный без пищи, естественно, обращается к прошлому или будущему. Человек думает о том, что был счастлив, и понимает, что сейчас он счастлив быть не может; он видит, что счастье может вернуться, и торопит этот час. Вот так он оказывается постоянно несчастен, если исключить краткий миг удовлетворения. Словом, вместо беспечной жизни человек чаще всего ведет неприятные беседы с самим собой. Восторги его редки и мимолетны, а желания, словно неумолимые кредиторы, то и дело предъявляют векселя, которые он не в силах оплатить. И чем острее были прежние удовольствия, тем сильнее сожаления, тем нетерпеливее надежды. Вот почему искатель радостей влачит самое безрадостное существование.
Привычка к сдержанности умеряет желания делового человека, он менее жалеет о прошлых радостях и менее тревожится о грядущих. Его жизнь хоть и не лишена надежды, но не столь омрачена сожалениями и переходами от мимолетного восторга к долгому томлению. Прежние удовольствия не дарили ему особого упоения, а потому и будущих он ожидает без особого волнения.
Философ, который печется обо всем человечестве, должен менее Других терзаться воспоминаниями о прошлом или мыслями о будущем. Его помышления отданы чужим заботам, изучению нравов – вот источник его радостей, и длиться они могут бесконечно, так как их можно при желании разнообразить, и не возникают те томительные промежутки, которые приходится заполнять воспоминаниями о прошлом или предвосхищением будущего. Благодаря этому жизнь философа исполнена почти непрерывных удовольствий, а размышления, причиняющие другим столько тревог и страданий, ему служат опорой и путеводным светом на жизненной дороге.
Словом, каждый может быть счастлив лишь в определенной мере и увеличить эту меру невозможно. Печали же человеческие искусственны и чаще всего проистекают от нашей глупости. Философия может споспешествовать нашему счастью только тем, что уменьшает наши печали. Ей не следует делать вид, будто она способна открывать людям новые источники счастья, но зато она может научить нас, как бережнее пользоваться тем, что мы уже имеем. Коль скоро главный источник наших горестей – сожаления о прошлом и страх перед будущим, тот мудрый человек, кто думает только о настоящем без оглядки на прошлое или будущее. Это невозможно для искателя наслаждений, нелегко для человека делового и в известной мере доступно философу. Как были бы мы счастливы, родись мы все философами, способными отрешаться от собственных забот, посвящая себя заботам о всем человечестве.
Прощай!
Письмо XLV
[Жадность лондонцев до всякого рода зрелищ и монстров.]
Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Многочисленные приглашения, которые я получаю от здешних знатных особ, вероятно, могли бы польстить тщеславию иного человека, но я прихожу в уныние, как подумаю, чем питается подобная обходительность. Приглашают меня не из дружеских чувств, а только из праздного любопытства, не для того, чтобы поближе узнать меня, а чтобы поглазеть как на диковинку. То же чувство, которое побуждает их знакомиться с китайцем, преисполнило бы их гордостью, явись к ним с визитом носорог.
Все в этой стране – и знать, и чернь – любят всякие зрелища и диковинки. Мне рассказывали про одного ловкого малого, который живет припеваючи, изготовляя такие диковинки, а потом либо продавая их, либо показывая за деньги. Собственно поделки его – самые заурядные, но оттого, что он их от всех прячет и показывает только за плату, они в глазах всех становятся чем-то необыкновенным. Начал он с того, что в театре марионеток появлялся в виде восковой фигуры за стеклянной дверью. Держась от зрителей на нужном расстоянии и украсив голову медной короной, он казался удивительно естественным, прямо живым! Так продолжалось довольно долго, и он пользовался большим успехом, пока однажды, не удержавшись, чихнул прямо перед зрителями и уже не мог более уподобляться мирному обитателю катакомб. Тогда он перестал изображать истукана и начал обирать зевак, приняв образ вождя индейцев: размалевав себе лицо и издавая воинственный клич дикарей, он весьма успешно напугал нескольких дам и младенцев. И жил бы он в полном довольстве, если бы его не арестовали за долги, которые он наделал еще в бытность свою восковой фигурой. Пришлось ему умыться и обрести естественный цвет лица, а с ним и прежнюю бедность.
Спустя некоторое время он вышел из тюрьмы, изрядно поумнев, и решил впредь не изображать диковинки, а изготовлять их. Он наловчился подделывать мумии, с легкостью мастерил lusus naturae {Диковинки природы (лат.).}, более того, говорят, что он продал семь окаменевших омаров собственного изготовления одному известному собирателю редкостей. Но ученый Мозгиус Набекрениус взялся опровергнуть эти слухи в весьма ученом трактате.
Последней его диковинкой оказалась самая обыкновенная петля, и тем не менее с помощью этой петли он заработал больше денег, чем всеми прежними выдумками. Дело в том, что здешняя публика вбила себе в голову, будто одного знатного преступника должны повесить на шелковой веревке {1}. Эту веревку она хотела увидеть больше всего на свете, и он, вознамерившись удовлетворить всеобщее любопытство, свил ее из шелка, добавив для красоты еще и золотые нити. Публика платила, чтобы поглазеть на шелковую веревку, и пришла в восторг, когда за ту же плату ей показали еще и золотые нити. Вряд ли стоит упоминать, что этот мошенник продал свой шелковый шнур почти за ту же цену, в какую она обошлась ему самому, едва стало известно, что преступника повесили на обыкновенной пеньковой веревке.
Судя по тому, какие зрелища здесь в чести, ты легко поймешь, что англичане предпочитают видеть предметы не такими, какими они должны быть, но такими, какими они быть не должны. Обычная кошка на четырех лапах их не интересует, хоть она и полезна; но если у нее только две лапы, и, следовательно, ловить мышей она не может, тогда ей цены нет, и каждый, кто притязает на вкус, станет торговаться из-за нее на аукционе. Здесь человек, будь он прекрасен, как небесный гений, может умереть от голода, а вот если он весь усеян бородавками, как какой-нибудь дикобраз, он обеспечен до конца своих дней и ему отнюдь не возбраняется плодить себе подобных.
Некая женщина, живущая по соседству со мной, была с детства обучена ремеслу швеи, но с трудом добывала себе пропитание, хотя и хорошо владела иглой. Но с ней случилось несчастье, и она лишилась обеих рук по локоть. В Другой стране это, конечно, обрекло бы ее на голодную смерть, здесь же, напротив того, принесло ей богатство. Теперь ее считают искусной мастерицей, дела ее пошли в гору, и все охотно платят деньги за то, чтобы взглянуть на безрукую портниху.
Некий джентльмен, показывая мне свою коллекцию картин, остановил на одной из них восхищенный взгляд.
– Взгляните на мое сокровище! – воскликнул он.
Я долго разглядывал картину, но так и не нашел в ней тех достоинств, которые, по-видимому, пленяли ее владельца. Более того, она показалась мне самой ничтожной в коллекции, и, наконец, я решил спросить, чем же она так замечательна.
– Сударь! – вскричал он, – ее достоинства заключены не в ней самой, а в том, как она была создана. Художник писал ее ногой {2}, держа кисть между пальцами. Я заплатил за нее большие деньги, ибо столь редкие достоинства требуют особого вознаграждения.
Здешняя публика не только падка до всяких диковин, но и щедро платит тем, кто их показывает. И ученая собака {3}, которой сейчас покровительствует знать, и шарлатан с ящиком, который уверяет, что может показать такое подражание природе, какого никому еще не случалось видеть, все они купаются в золоте. Певица везет подписной лист в собственной карете, запряженной шестеркой лошадей; какой-нибудь малый, перебрасывающий соломинку с ноги на нос, день ото дня богатеет; другой обнаружил, что нет ничего доходнее, чем публично глотать огонь, а третий позвякивает бубенчиками, пришитыми к колпаку, и, насколько мне известно, из всей братии ему одному платят за то, что он работает головой.
Недавно молодой сочинитель, человек добронравный и образованный, жаловался мне на эту щедрость не по заслугам.
– Я отдаю молодость, – говорил он, – на то, чтобы наставлять и развлекать своих соотечественников, а в награду получаю одиночество, бедность и попреки! А какой-нибудь прощелыга, едва пиликающий на скрипке или выучившийся свистать на особый манер, снискивает всеобщие похвалы, щедрое вознаграждение, рукоплескания.
– Помилуйте, молодой человек, – возразил я ему, – неужто до сих пор вы не знаете, что в таком большом городе, как этот, куда доходней забавлять общество, нежели стараться принести ему пользу? Умеете ли вы, к примеру, так подпрыгнуть, чтобы успеть четырежды щелкнуть каблуками, прежде чем снова опуститься на землю?
– Нет, сударь.
– А стать сводником в угоду богатому патрону?
– Нет, сударь.
– А стоять на двух лошадях, несущихся во весь опор?
– Нет, сударь.
– А можете проглотить перочинный ножик?
– Нет, сударь, все это не по мне!
– Ну тогда вам осталось одно-единственное средство! – воскликнул я. Разблаговестите по городу, что на днях вы проглотите собственный нос, но только, разумеется, по подписке!
Я не раз имел случай пожалеть о том, что наши восточные мимы и фокусники не пробовали выступать перед англичанами. Тогда, по крайней мере, английские гинеи, уплывающие сейчас в Италию и Францию в обмен на тамошних скоморохов, потекли бы в Азию. Некоторые из наших фокусов доставили бы англичанам величайшее удовольствие. Светским щеголям пришлись бы по вкусу изящные позы наших танцовщиц и их снисходительность, а дамы столь же высоко оценили бы искусство наших мастеров, изготовляющих и пускающих потешные огни. Как они были бы приятно поражены, когда усатый детина разрядил бы мушкетон прямо в лицо какой-нибудь красавице, не опалив ни единого ее волоска и даже не растопив помаду. Возможно, после первого раза она свыклась бы с опасностью, и дамы начали бы состязаться друг с другом в искусстве бесстрашно выдерживать обстрел.
Но из всех чудес Востока самым полезным и, смею думать, самым занимательным оказалось бы зеркало Ляо {4}, отражающее не только лицо, но и сущность человека. Говорят, что перед таким зеркалом император Чжу-си каждое утро заставлял наложниц украшать свои прически и сердце. Пока они прихорашивались, он частенько заглядывал через их плечо в зеркало, и, по свидетельству историков, среди трехсот наложниц его гарема не было ни одной, душа которой уступала красой ее внешности.
Разумеется, подобное зеркало и здесь принесло бы такие плоды. Английские дамы, как наложницы, так и все прочие, несомненно отразились бы в этом нелицеприятном наставнике в самом прелестном виде. И если бы нам представилась возможность заглянуть в зеркало из-за плеча сидящей перед ним дамы, мы бы, конечно, не увидели там ни ветрености, ни злонравия, ни чванства, ни распущенности, ни праздного безделья. Мы несомненно убедились бы в том, что, заметив хоть сколько-нибудь ощутимую погрешность в своих мыслях, дама без промедления принялась бы исправлять ее, а не тратила бы силы на то, чтобы замазывать следы неумолимого времени. Более того, я воображаю даже, что наедине с собой английские дамы извлекали бы из такого зеркала гораздо больше удовольствия, чем из любых китайских безделушек, как бы дороги или забавны они ни были.
Письмо XLVI
[Сон.]
Лянь Чи Альтанчжи – Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Закончив последнее письмо, я лег спать, размышляя о чудесных свойствах зеркала Ляо и жалея, что у меня здесь нет такого зеркала, иначе я непременно позволил бы дамам смотреться в него и не брал бы с них никакой платы. И то, в чем судьба отказала мне наяву, фантазия предоставила во сне {1}: уж не знаю, каким образом, но у меня в самом деле появилось такое зеркало, и ко мне уже приближалось несколько дам: кто по собственной охоте, кто против воли, подгоняемые толпой сердитых джиннов, в которых я угадал их мужей.
В зале, где все это происходило, стояло несколько игорных столов, точно совсем недавно оставленных игроками; свечи на них сгорели дотла, и было пять часов утра. Я находился в самом конце длинной залы и потому мог легко разглядеть каждую даму, пока она шла ко мне от дверей. Каково же было мое удивление, когда я не увидел ни одного цветущего или приятного лица! Однако я объяснил это слишком ранним часом и милосердно подумал, что лицо только что проснувшейся дамы всегда следует рассматривать сочувственным оком.
Первой подошла, чтобы узреть в зеркале свое духовное лицо, супруга члена парламента, которая, как я узнал впоследствии, возросла в ссудной лавке, поэтому теперь она изо всех сил старалась возместить пробелы в воспитании и понятиях, блистая роскошью нарядов и не жалея денег на дорогие развлечения.
– Господин фокусник! – воскликнула она, подходя ко мне. – Говорят, будто бы у вас есть что показать в этом волшебном фонаре, или как там его называют, и можно разглядеть, каков человек изнутри? Право же, как говорит лорд Кувалдингтон, это очень занятно, потому как я еще ничего подобного не видывала. Но только каким манером это происходит? Должны ли мы раздеться донага, а потом вывернуться наизнанку? Но в таком случае, как говорит лорд Кувалдингтон, об этом не может быть и речи! Я ведь ни за что на свете не стану раздеваться при мужчине, о чем и толкую милорду чуть не каждую ночь!
Я поспешил ее уверить, что раздеваться ей нет надобности, и, не медля, поставил перед ней свое зеркало.
Когда всеми признанная красавица, едва оправившись от оспы, подходит впервые к любимому зеркалу, которое столько раз повторяло хвалы воздыхателей и показывало, что они не лесть, но истина, и мнит узреть вновь милый облик, который прежде всегда доставлял ей радость, но вместо вишневых губок, нежного румянца щек и белоснежного чела видит уродливую образину, всю в оспинах, следах недуга, ее сердце преисполняется горем, негодованием и яростью, она проклинает судьбу и звезды, но более всего ни в чем не повинное стекло. Так и наша дама: прежде ей не случалось видеть воочию собственную душу, и теперь она была ошеломлена ее безобразием. Я поднес зеркало к ее лицу, но она закрыла глаза и наотрез отказалась взглянуть в него хотя бы еще раз. Она даже попыталась вырвать зеркало из моих рук и разбить его вдребезги. А потому, поняв, что она неисправима, я отослал ее и показал зеркало следующей.
Это была девица, которая до тридцати шести лет ревниво оберегала свою девственность, а потом, отчаявшись найти мужа, завела любовника. Ни одна женщина не предавалась столь буйному веселью – она не знала удержу, почти ни в чем не уступала мужчинам, участвовала во всех их забавах, и однажды ночью даже отправилась на улицу избить стражника. – Ну-ка, милейшее чужеземное пугало, – сказала она мне, – я тоже хочу взглянуть, сто тысяч чертей! Хотя мне решительно все равно, как я буду выглядеть в зеркале такого старомодного чучела! Если законодатели моды признают за мной красоту лица, то свет будет настолько любезен, что в придачу восхитится и красотой моего ума.
Исполняя ее желание, я поднес ей зеркало и, признаться, был удручен тем, что увидел. Дама же некоторое время рассматривала себя с весьма самодовольным видом, а потом с радостной улыбкой заявила, что не считала себя и вполовину такой привлекательной, как оказалось на деле.
Ее сменила знатная дама, которую муж почти насильно подвел к зеркалу. Нечаянно он встал перед ним первым, и я увидел, что его дух отравлен безмерной ревностью. Я собрался было упрекнуть его за то, что он обращается с женой так грубо, но тут перед зеркалом очутилась она, и мне пришлось отказаться от своего намерения. Увы! Оказалось, что подозрения мужа были отнюдь не напрасными.
Затем к зеркалу подошла дама, которая докучала всем своим знакомым просьбами откровенно сказать ей о ее недостатках и, однако, даже не пыталась их исправлять. Не успела она подойти, как я увидел в зеркале тщеславие, притворство и некоторые другие неприглядные пятна на ее душе, и, по моему совету, она тотчас принялась от них избавляться. Однако нетрудно было заметить, что усердие ее лишь показное: едва она стирала их в одном месте, как они тут же проступали в другом. Поэтому после трех-четырех безуспешных попыток она решила воспользоваться зеркалом для самых обычных целей и стала поправлять прическу.
Тут все присутствующие посторонились, давая дорогу ученой даме, приближавшейся ко мне неторопливой поступью и с важностью на лице, которое весьма не повредило бы умыть.
– Сударь, – воскликнула она, размахивая рукой, сжимавшей щепотку нюхательного табака, – я в восторге от предоставившейся мне возможности воочию увидеть душу, во имя которой я не щадила трудов. Но дабы другим женщинам открылся пример, достойный подражания, я настаиваю на том, чтобы всему обществу было дозволено заглянуть в зеркало через мое плечо.