Текст книги "Золотая медаль"
Автор книги: Олесь Донченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
36
Последняя четверть учебного года – особенная, не похожа на другие. Она тревожная и сладкая, ведь это – последняя четверть перед экзаменами, перед каникулами. В ней ощущается дыхание весны, юности, она еще больше сближает друзей, еще крепче соединяет одноклассников. У школьников, особенно старшеклассников, появляется подчеркнутое выражение озабоченности, а у десятиклассников к тому еще присоединяется торжественное воодушевление, как накануне большого и радостного праздника.
Учителя тоже поглощены заботами больше обычного, чаще проводят педагогические совещания, больше работают в классах.
Для десятиклассников последняя четверть вообще последняя четверть, прощание со школой, канун выпускных экзаменов, и ощущение этого сказывается на учениках.
Марийка с удивлением замечала, что ее подруги и товарищи за последние дни словно мужали и вырастали на ее глазах. И то, как они теперь отвечали уроки и как разговаривали между собой, вызвало у Марийки странное впечатление, будто все ее одноклассники и она тоже до сих пор были только детьми, и лишь сейчас неожиданно стали взрослыми. И все, казалось, это знают и в душе очень радуются этому, но скрывают свои истинные чувства за сдержанными разговорами.
Вчера, например, Юля Жукова и Вова Мороз заспорили о том, как понимать партийность искусства. Жукова доказывала, что только такое искусство можно назвать партийным, которое помогает строить коммунизм.
– Наша главная цель – построение коммунизма! – говорила она. – За эту цель и должен каждый бороться своей работой. Рабочий у станка, писатель – своими книжками, художник – картинами.
– Ну, хорошо, – отвечал Мороз. – Согласный, тысячу раз согласный. Но скажи. – Глаза его лукаво засмеялись. – Скажи, вот наш советский художник нарисовал натюрморт. Цветы, предположим. Замечательные розы – розовые, красные. Ведь имеет право художник рисовать цветы?
– Ну, безусловно.
– Вот и скажи – может ли натюрморт или этюдик помогать в построении коммунизма?
– Ну и что? – горячо говорила Юля. – И что? Улыбаешься? Думаешь, вот запутал Жукову! А почему же и в самом деле хороший натюрморт не может помогать нам строить коммунизм? Что мы – красивого не любим? Молодость без цветов – так, что ли? А если твои замечательные розы вызывают вдохновение, дают творческую зарядку рабочему?
– Творческую зарядку могут дать все картины Третьяковской галереи. Итак, по-твоему…
– Знаю, что ты хочешь сказать, – перебила Жукова. – Мы не отвергаем лучшие образцы старого искусства. Но в чем суть? В идее картины! В идее! Эх, ты, художник!
Не было такого ученика, который бы в последней четверти не налегал на уроки, наверстывая пропущенное и повторяя пройденный материал. Марийка Полищук прилагала все усилия, чтобы не отстать. Нарушая распорядок дня, часто просиживала над учебниками до позднего часа. В последнее время стало легче, так как приходили подруги, помогали убирать и дежурили возле больной матери.
Юля Жукова хотела снять с Марийки некоторые общественные поручения, но она запротестовала: «Нет, нет, нет. Мне это не мешает!»
Как-то Мечик Гайдай получил двойку по алгебре. Марийка решила посетить Мечика дома, посмотреть, чем занимается, а то даже помочь. С удовлетворением увидела, что Мечик сидел над уроками.
– Пришла проверить, как алгебра поживает? – спросил он. – Не беспокойся, на экзамене не срежусь. Заговор такой знаю: «Чур меня, чур меня, исчезни, мара!»
– А вот сейчас увидим, как действует твой заговор. Давай задачник!
Мечик не мог скрыть своего удивления:
– Как же ты пришла? У тебя самой полно хлопот!
Пораженный этим неожиданным посещением, он послушно отвечал Марийке урок, украдкой, искоса посматривая на нее.
– Матери не лучше?
Марийка молча глубоко вздохнула в ответ, и он больше об этом не спрашивал.
Они решили несколько задач.
– Ну, иди, иди, – говорил Мечик. – У тебя же дома… знаешь? И тебе же самой надо готовиться. Когда ты сорвалась у Малярии Базедовни, у меня сердце словно разбилось.
Марийка грустно улыбнулась.
– Спасибо за сочувствие. Правда, сорвалась. Но это в последний раз. А я бы очень обрадовалась, если бы ты перешел на пятерки. И чтобы получил аттестат зрелости, и еще с медалью!
Теперь вздохнул Мечик:
– Мечты, мечты! Разве это возможно? Столько зря потрачено времени! Три четверти учебного года. Как я учился? Так, через пень колода. Где уж о медали думать. Здесь хотя бы не срезаться.
Он словно опомнился, что говорил так искренне, погладил обычным движением волосы, поправил галстук:
– А вообще – тру-ля-ля, как говорят французы! Между прочим, ты слышала последний анекдот?
Вдруг он осекся:
– Ты почему так смотришь? Словно на завядшую розу!
– Жалко мне тебя!
Мечик аж подпрыгнул:
– Драс-сте!
– Никак ты не избавишься от своей маски. И… галстук этот твой, как у попугая, и носишь ты его теперь исключительно из упрямства. Эх ты! «Тру-ля-ля!»
Мечик сидел будто ошпаренный.
– Ух, какая ты! – в конце концов промолвил он. – Ты кем будешь? Прокурором?
– Врачом, Мечик. После школы пойду в медицинский. Уже никаких сомнений, решение окончательное. А ты? Никак от тебя не услышишь определенного ответа.
Мечик помолчал.
– Нет, у меня по этому поводу секретов нет. На строительство ГЭС куда-то поеду. А там будет видно. Отец мой – машинист, ну и я… Только думаю, чтобы на шагающем экскаваторе. Одним словом, Марийка, ты еще обо мне услышишь! Прогремлю!
– Что ж, верю. Но пока что ты гремишь с другой стороны. Досадно за тебя. Ты, наверное, и не читаешь ничего? «Молодую гвардию» читал? А «Белую березу»? А «Знаменосцы»?
– А ты не экзаменуй, пожалуйста. Читал и читаю, только, наверное, с другой целью, чем ты.
– Как это?
– А так. Ты для чего читаешь? Я же знаю – во-первых, потому, что надо знать произведения тех писателей, которых проходим в школе. А во-вторых – ты хочешь подражать героям книжек. Характеры их обдумываешь, образы там всякие… «Автор показывает нам в этом произведении…» и так далее… А я читаю с другой целью. Я читаю для эмоций! Да. И никого не хочу копировать. Характер надо воспитывать в себе независимый, самостоятельный. Я копий не люблю. Есть такой Мечислав Гайдай, и все! А делать из себя копию героя какого-либо романа – это не в моем плане.
– А мне кажется, Мечик, что ты все-таки копия.
– Это кого же, разрешите спросить?
– Трудно и сказать. И к сожалению, ничего в тебе независимого и самостоятельного нет.
– Спасибо. Ты так плохо обо мне думаешь?
– Хотелось бы так плохо думать только о копии, которую ты, как личину, примеряешь на себя. А оригинал чтобы был другой, как положено нашим молодым людям.
Парень провел Марийку до трамвайной остановки и, крепко пожав ей руку, исчез в толпе.
Марийка сидела в вагоне, прислонившись к стенке, и смотрела, не отвлекаясь, в окно. Мимо пробегали вечерние огни, мелькали освещенные окна встречных трамваев. Марийка сидела, положив ладонь на руку, которую только что пожал Мечик. И ей казалось, что она еще до сих пор сохраняет прикосновенье Мечиковой руки.
* * *
Евгения Григорьевна уже не вставала с кровати. Лежала в полузабытьи, изможденная и высохшая, как срезанный пшеничный стебель. Где-то вне ее воображения проходило время. Светилась лампочка – ночь, потухала лампочка – день. Если склонялась над изголовьем дочь, собирала последние силы, чтобы улыбнуться. Знала давно, что болезнь неизлечимая, и все время мучила единственная мысль, чтобы об этом преждевременно не узнала Марийка.
– Не переживай, что я такая… слабая… – говорила дочери. – Все самое страшное прошло. Вылежусь… там встану. И снова все будет, как раньше.
– Ну, конечно, мамочка, – подхватывала Марийка, – мне тоже именно так говорил профессор. У одной девочки в пятом классе тоже заболела мама такой болезнью, как у тебя. И что ты думаешь? Уже совсем выздоровела…
Каждый раз Марийка выдумывала то разговор с профессором, то девочку, мать которой уже, мол, вылечилась, то говорила о каком-то новом чудодейственном лекарстве. Она была уверенна, что мать не знает о близкой смерти. И так обе, мать и дочь, скрывали друг от друга страшную правду.
Две бабушки шли тротуаром. Марийке было видно из окна, как они разговаривают, как одна из них улыбается беззубым ртом. Вот они идут, поддерживают осторожно друг друга, прожили долгую жизнь и еще будут жить, а мама умрет молодой. Как это страшно, как несправедливо!
Главное – держать сердце, чтобы оно всегда было зажато в кулак. Тогда оно становится маленьким, каменным, не пытается выскочить из груди – где такое жуткое ощущение, если сердце вдруг заполняет всю грудь. Очень тяжело его сдерживать. Сначала Марийка не умела этого делать, а потом научилась. Научилась совсем незаметно глотать слезы, улыбаться матери, если грудь разрывало рыдание, делать спокойный вид, когда от тревоги стыла кровь.
Как-то среди ночи Евгения Григорьевна проснулась, словно от толчка, и сразу же поняла, что в изголовье стоит то, о чем думала, что непременно должно было прийти, но до этого времени было еще как-то далеко, словно нереальное и постороннее. А сейчас оно уже пришло.
Ей подумалось, что теперь она уже никогда не увидит своей кустистой пшеницы, другие продолжат ее опыты, другие будут слушать шепот колосков в поле… Она так любила поле… Женщина стала припоминать, чего она еще не успела сделать. Но это было очень больно… Сердце защемило от осознания того, что она уже не вернется к дочери, к своим опытам.
К кровати подошла Марийка. Дочь, доченька! Но почему она словно плывет по комнате и вся прозрачная, сквозь ее тело видно противоположную стену… Евгения Григорьевна простерла к дочери руку, и рука бессильно упала на грудь.
Потом ей послышался размеренный знакомый шум. Сердце ее сладко застучало. Да, да… это шумят очень густые и очень высокие колосья. И все, все было, как всегда: и поле, и перламутровые облачка, и ветерок прыгал по ниве, словно зыбью засевал буйные разливы хлебов.
Мелькнули полузабытые эпизоды детства, весенние воды, дикие гуси в небе, почему-то появилась белая береза с вырезанными на коре инициалами, и хоть очень старалась Евгения Григорьевна их прочитать, но в глазах потемнело, и вся береза тоже почернела, как уголь. В комнате тяжело ходили, переваливаясь, извозчики в неуклюжих кожухах, заполнили всю комнату, и никак нельзя было понять, зачем они пришли и что им нужно.
Утром Марийка глянула на мать и заметила в ее лице незнакомое новое выражение. Что-то случилось, а что – нельзя понять.
* * *
– Дядя, дядя, купите подснежники!
Мечик сидел в сквере на лавке и ждал Лиду Шепель. Он купил два больших букета подснежников – они пахли влажной землей, мокрым лесом, хохлаткой. Снова весна! Давно ли завывала над городом метель, засыпала снегом тротуары!
– Подснежники! Подснежники! Купите подснежники!
Последние лужицы высыхают на брусчатке, на них больно смотреть от ослепительного солнца. И окно на втором этаже нового дома тоже отбивает солнце и, будто специально, слепит Мечику глаза. Воробьи купаются в лужах – мокрые, счастливые.
Мечик смотрит в ту сторону, откуда должна прийти Лида. Почему ее так долго нет?
Воробей, общипанный, забрызганный, боком выскочил из лужи, что-то победно крикнул и порхнул через голову Мечика.
Удивительно. Может, Лида забыла? Может, занята?
А сам боится, боится признаться, что возможна и другая причина. Что, если ей кто-то из десятиклассников сказал о… о том хвастовстве? Ах, как это гадко вышло!
Сначала и в самом деле думал «продемонстрировать» классу влюбленную «воблу». Приглашал в кино. Назначал свидания. А когда однажды Лида не пришла, ощутил, что вечер пустой.
Сегодня после уроков сунул Лиде записку. Последние дни девушка стала какая-то невнимательная к нему, словно и в самом деле что-то знала.
Придет или не придет?
Солнце в окне потухло, оконные стекла стали похожи на бельма. Пахли почки тополей. Трещали искры на трамвайных дугах. Два букета подснежников все еще дышали свежестью. Мечик прикоснулся цветами к лицу и вздрогнул – они были холодные.
И вечер подступал тоже холодный. В голом сквере было неприветливо. Весна стояла на пороге, но не растворила еще настежь двери, только почки набухали и лопались на тополях.
Лида не пришла.
* * *
У Николая Марковича лопнуло терпение, и он решил пойти к классному руководителю. Мечика всю ночь не было дома, он возвратился только на рассвете, пьяный, в грязной одежде.
– И делегация приходила, – жаловался машинист Юрию Юрьевичу, – но хоть бы что! Ничего на него не влияет!
– Ну, а вы? Как вы влияете на него?
– Что же я? – развел руками Николай Маркович. – Педагогического подхода у меня, правду сказать, нет. Я, конечно, по паровозной линии…
– А родительский подход у вас есть? – допрашивался Юрий Юрьевич. – По родительской линии вы принимали какие-то меры?
– Да что же, ремнем, что ли? Но я уже и не осилю, и стыдно – он же таки большой уже.
– С сыном надо разговаривать родительским языком, а не ремнем. Животное, и то прислушивается к слову.
– Я уговаривал, товарищ учитель. А теперь искренне вас прошу, чтобы и вы еще раз поговорили с ним. Хотел к директору обратиться, но просто не осмелился.
Юрий Юрьевич вызвал Гайдая к себе в тот же день, после уроков. Он заперся с ним в учительской комнате.
– Вы знаете, о чем я хочу с вами говорить?
Мечик потупился:
– Догадываюсь. Отец приходил. Жаловался, наверное.
– Где вы были, Гайдай, позапрошлой ночью? Вы знаете, чем это может закончиться?
– Интересно.
– Что?
– Интересно, говорю, чем это может закончиться?
– Вы станьте, пожалуйста, прямо, не выкручивайтесь. С вами разговаривает классный руководитель!
– Ну, стою. Я же не солдат.
– Вы – ученик. Это может закончиться тем, что вы не будете допущены к государственным экзаменам. За ваше поведение. Ваш отец Берлин брал, а вы пятнаете его доброе имя. Хоть бы об этом подумали! А мать ваша… Разве думала она, страдая в фашистской неволе, что сын так ее «будет утешать»?
Мечик быстро глянул на Юрия Юрьевича, непонятное выражение мелькнул в глазах. Что это было? Раскаяние, сожаление?..
– Что вы мне об отце, о матери… – буркнул он. – Я уважаю их.
– Неправда! – воскликнул учитель.
Мечик молчал.
– Неправда! Вы дошли до того, что начали пьянствовать. Мне известно, что вы и в карты играете, на деньги.
– Кто же это вам наябедничал? Не иначе как Жукова!
– Вы же пьяным возвратились домой? Отец рассказывал, что от вас так и разило водкой.
Мечик дерзко улыбнулся.
– Ну, был под хмельком. Правда. А вы разве в восемнадцать лет не того?.. – Он выразительно хлопнул себе пальцем по шее. – Не заливали за воротничок?
Этот дерзкий, развязный жест, слова, тон были так невыносимы, что кровь ударила Юрию Юрьевичу в голову, зашумела в висках, он порывисто встал и изо всех сил ударил кулаком по столу.
– Молчать!
Пенсне слетело, жалобно звякнуло стекло…
В тот же миг учитель понял, что не выдержал, треснула какая-то очень натянутая пружина, но уже не было силы сдержать себя, и он еще раз страшным голосом закричал:
– Молчать, негодяй!
Потом схватился руками за голову и начал ходить по комнате. Немного успокоившись, сел.
– Вы можете дать мне слово в последний раз? – спросил у Мечика. – Честное слово, что решительно измените свое поведение?
Гайдай молчал.
– Подумайте. Я хочу, чтобы это честное слово было настоящим, из глубины сердца. Я думаю, что вы еще не все утратили.
Мечик продолжал молчать. Настала длинная пауза.
– Вы будете отвечать? – спросил Юрий Юрьевич.
Мечик стоял молча, рассматривая что-то за окном.
Учитель понял, что ученик больше не промолвит ни слова, что это – ответ на его восклицание «молчать!».
Юрий Юрьевич встал, прошелся по комнате, потом остановился и шепотом приказал:
– Уходите!
37
Роман Герасимович, кроме газет, выписывал с десяток разных журналов, из них половину литературно-художественных. Нина сразу забирала к себе в комнату каждый новый номер журнала и, вооружившись карандашом, читала рассказы и повести. Читала внимательно, делала пометки на полях, иногда записывала содержание, интересный образ или эпитет.
Бывало, что какое-то художественное произведение трогало ее, тогда девушка с досадой думала, почему не она его написала. Ведь, наверно, и она, Нина Коробейник, могла бы найти такую мысль, сюжет и так написать. Ее удивляло, что небольшие рассказы, без сложной фабулы, часто вызвали у нее глубокие эмоции, волновали, будили хорошие мысли.
Каждый раз она сравнивала свой рассказ с произведениями, помещенными в журналах. Ей казалось, что оно не хуже, может, даже и лучше. Почему же произведение должно лежать в ящике? Его тоже могли бы прочитать десятки тысяч людей.
У Нины появилось непобедимое желание увидеть свой рассказ напечатанным. Вся ее предшествующая нерешительность исчезла. В один прекрасный день она отнесла рукопись в редакцию литературного журнала.
Секретарь редакции перелистал страницы ее произведения, записал адрес Нины и велел прийти через неделю.
Идти за ответом было труднее. Девушка волновалась. Она все думала, не лучше ли просто позвонить в редакцию?
Вот и знакомый дом. В самом деле, позвонить бы!
А впрочем, почему она так нерешительна? Надо думать только про хорошее. «Поздравляю! Поздравляю! Ваша рукопись уже отослана в типографию!» В скором времени все увидят, что с ней нельзя шутить! Все? Конечно, все, весь десятый класс, весь комсомольский комитет школы убедятся, что с нею нельзя вести себя так, как с другими. У нее сложная и тонкая психика будущей писательницы, особая духовная организация. Надо понимать это. И поймут! Рассказ, безусловно, одобрен. Это – счастье! Это – победа! А как будет неприятно и Жуковой, и Марийке, и вообще всем, что они так ошибались в ней, не учли ее творческой натуры. Такой талант случается нечасто!
– Читали ваш рассказ, – сказал секретарь редакции, – читали. Садитесь, пожалуйста!
«Одобрено!» – екнуло сердце.
Секретарь поискал в ящиках письменного стола, положил перед собой ее рукопись, такую знакомую Нине.
«Итак, рассказ еще не в типографии!»
– Написан грамотно, – продолжал секретарь. – Вы должны и дальше работать. У вас есть хорошее зерно! Но еще далеко, далеко до совершенства. Не вызрел еще ваш рассказ, печатать его нельзя.
Он вдруг внимательно глянул на Нину, и ей показалось, что поискал глазами графин с водой.
– Нет, я слушаю, – сказала Нина, ощущая, как вся кровь отлила от лица.
Никогда еще девушка не чувствовала себя такой несчастной. Все словно сговорились против нее. Невыносимо чувствительным был этот внезапный переход от надежды, почти уверенности, к краху.
Домой пришла в таком подавленном настроении, что все было безразлично. Старалась припомнить, что ей еще говорил секретарь. Кажется, он хвалил отдельные удачные места… Что из того? Ведь печатать рассказ все равно не будут!
Неожиданно сердце похолодело от мысли, что кто-то в классе может узнать о ее неудаче. «Зачем, зачем было нести рукопись в редакцию? Какая ошибка!»
За окном послышался шум машины. Приехал Роман Герасимович. Нина прячется в свою комнату. Ей не хочется, чтобы отец видел ее в таком состоянии.
Родителей голос гремит за стенкой в передней, потом он переносится ближе, и, кажется, весь дом наполнился его голосом.
– А где же Нина? Ни-на!
Роман Герасимович, веселый, торжественный, зашел к дочери. Лицо его сияет, он энергично трет обеими ладонями бритую главу.
– Ты почему прячешься? У меня такая радость! Сегодня в конце концов закончилось испытание новых пассажирских самолетов. Моей конструкции и конструкции Соловьева! Его самолет признан лучшим. Ах, Нина, какая это прекрасная машина! Какое совершенство!
Дочь смотрит на отца так, словно ничего не понимает:
– Соловьева конструкция лучше? Отец, чему же ты радуешься?
– Как чему? Почему же мне не радоваться? Ведь такой машины у нас еще не было! Это настоящая летающая яхта! Воздушная яхта! Повезу и тебя на аэродром. Хочу, чтобы ты собственными глазами увидела этого белого лебедя! Ха-ха, лебедя! Ему, бедняге, и не приснится никогда такая скорость! Ай, Соловьев Гришка! Я всегда говорил, что он когда-то заткнет за пояс нас, старых конструкторов! Ну и молодчина! А коллектив какой себе подобрал!
Возбужденный, радостный, он легонько взял дочь за подбородок:
– Разреши, ты что-то сегодня слишком в миноре?
– Отец, итак, ты теперь… на втором месте?.. И… и радуешься?
Роман Герасимович весело захохотал:
– Вот что тебя смущает! Но не радоваться не могу, Нина! Какой талант растет! Соловьевым гордиться надо! Я с готовностью поучусь у него!
Глядя на счастливое лицо отца, Нина и себе улыбнулась. Стало легко на сердце.
– Папа, ты очень хороший человек!
– Вот как! Спасибо.
Через минуту Роман Герасимович уже звонил по телефону и сообщал кому-то о выдающемся успехе Соловьева.
* * *
Мечик Гайдай получил решительный отпор от Лиды Шепель. Он не ждал такого острого удара по своему самолюбию, тем более что произошло все это в присутствия почти всех десятиклассников.
На следующий день, после того как Лида не пришла на назначенное свидание, Мечик потребовал от нее объяснений. Перед уроком английского языка он сел рядом с Лидой и что-то ей зашептал. Ученица молча слушала, потом вдруг встала и громко, на весь класс промолвила:
– Послушай, Мечик, ни на какое свидание с тобой я не пойду, и отцепись ты, пожалуйста, от меня! Надоел, как горькая редька! Товарищи, принесите ведерко холодной воды на голову этого пылкого влюбленного!
Мечик покраснел, побледнел, попробовал улыбнуться. Он понял, что Лида знала про его хвастовство в классе, и это была ему месть!
– Гражданочка, – промямлил он, – вам не удастся скомпрометировать меня перед лицом достопочтенного общества одноклассников…
Но «достопочтенное общество» смотрело на него с нескрываемой насмешкой. Кто-то, кажется Вова Мороз, заметил:
– Удивительно, даже твой яркий галстук не помог!
– Как попугай! – сердито отрубила Лида.
Немного смягчила положение лишь Марийка, которая спросила:
– Лида, а ты уверена, что Мечик назначал тебе свидание? Ты иногда очень плохо слышишь!
Если бы только пораженное самолюбие! Нет, переживания Мечика были глубже.
После уроков он неожиданно подошел к Марийке.
– Я хотел сказать тебе только одно, – начал он. – Ты, наверное, думаешь, что я продолжаю свою линию?
– Какую линию? Не понимаю.
– Я говорю о Шепель. Ведь знаешь, что я пари с товарищами хотел заключить… Несерьезно это. Вообще такое пари – хулиганство. Не в этом дело сейчас. Видишь, не думай… Хотя, собственно, и началось с такого, с несерьезного… Извини, я так комкано говорю. Одним словом – я со временем почувствовал, что Лида для меня больше чем одноклассница. Сам удивился, когда обнаружил, что мне без нее… ну, грустно, тоскливо. Больно сегодня было. Ты хотела спасти мое самолюбие, я правильно тебя понял? Спасибо. Видишь, только тебе это говорю. Сам не знаю, как произошло, что она… что все это стало для меня так серьезно…
Он не смотрел Марии в глаза и не мог заметить, как они огорчились.
* * *
Этот вечер для Нины тянулся почему-то очень медленно. Когда она закончила готовить уроки, было только десять часов. Неудача с рассказом уже не так остро волновала, осталась горечь и усталость и еще какое-то чувство одиночества.
В последнее время это чувство появлялось все чаще и чаще. Сначала оно удивляло Нину, было таким неожиданным для нее. Ученица старалась отогнать его, погружалась в книги, но оно стояло где-то совсем близко, и избавиться от него, кажется, было невозможно.
Оно мешало Нине учиться. Ей надо было прилагать усилия, чтобы сосредоточиться, все забыть и переключить внимание на учебники.
Иногда она искала успокоения в музыке. Тогда играла свою любимую «Баркаролу» Чайковского. Лодка, мелодия песни, набегают волны, снова где-то поют гондольеры, и, в конце концов, плеск волн, который замирает вдали.
Легонько стучала крышка пианино, черный лак отбивал свет лампы, за окном чернела весенняя ночь. Подходила к окну и вдруг видела Коровайного, слышала его возглас: «Зачем ты пришла?»
Легкий, совсем незнакомый стук в дверь. Нина вздрагивает, поворачивает голову и, не обзываясь, ждет. Стук повторяется, слышен голос матери.
– Нинуся, это к тебе!
Нина молча подходит к двери, отворяет ее и застывает удивленная.
На пороге стоит Юрий Юрьевич.
И вот они сидят друг против друга – классный руководитель и ученица. От учителя не скрылась бледность его ученицы и эта новая складка в уголках рта – такая жалостная и неожиданная.
Юрий Юрьевич не спеша достает носовой платок, словно готовясь к длинному разговору. Потом осматривает комнату, останавливает взгляд на стопке книг по педагогике.
– Как же, Нина! Твердое решение?
Нина хочет сказать, что уже окончательно решила стать педагогом, но вдруг вспоминает Коровайного и молчит. Учитель не дает продлиться паузе:
– Вас удивило мое позднее посещение, правда? Я не хотел откладывать разговор с вами на завтра, так как меня очень беспокоит, Нина, что у вас случился такой разлад с классом.
«Вот о чем разговор!» – мелькнула у нее мысль.
– Я знаю, что вы мне верите, – продолжал Юрий Юрьевич, – верите, что я хочу вам только добра. И я буду говорить с вами откровенно и искренне. Почему вы разорвали дружбу с Марией Полищук?
Нине кажется, что учитель сказал что-то острое, колючее, что здесь произошло какое-то недоразумение, или, может, она плохо услышала? Ей хочется как-то опровергнуть эти слова, но взгляд Юрия Юрьевича такой ясный, он, наверно, читает каждую ее мысль. Лучше не смотреть ему в глаза, но не смотреть невозможно: его глаза перехватывают любое ее движение.
– Я понимаю, что вам, Нина, трудно сказать всю правду. Я так и думал. Это признак, что вашу болезнь можно вылечить. Вам стыдно за свое поведение. А стыд – сигнал, серьезный сигнал. Прислушайтесь к нему. Как случилось, что вы противопоставили себя всему классу, завидуете товарищам, в особенности Марии Полищук, и какая-то ее неудача тешит вас? Что произошло?
– Юрий Юрьевич, – прошептала Нина, – зачем вы обижаете меня?
Но эти слова для нее самой прозвучали как-то так фальшиво, что она замолчала и наклонила голову.
– Если это вас обижает, очень хорошо. Будьте сами себе врачом, Нина. Найдите в себе мужество вырвать из сердца мерзкое чувство, недостойное вас. Знаю, что это не совсем легко. Но это позарез нужно… Так было и со мной.
Нина быстро глянула на учителя:
– С вами?
– Да, да. До войны я работал в другой школе, завучем. Ну, со мной учительствовал мой молодой коллега Петренко. У меня с ним были всегда серьезные споры. Я его не раз подвергал критике на педсовете, считал, что Петренко слабо преподает свой предмет. А однажды раздраженно сказал ему: «Педагогика – не ваше дело, вы по ошибке избрали себе эту специальность!» Потом началась война, и я с Петренко большее не встречался. В прошлом году я учился на курсах повышения квалификации учителей. Лекции нам читали опытные педагоги. Ну, и представьте, одним из лучших лекторов был Петренко! Мы сразу узнали друг друга, и мне показалось, что Петренко слегка улыбнулся. Ведь теперь уже он учил меня, старого учителя, как надо преподавать! Скажу правду, у меня даже мелькнула мысль, не оставить ли курсы? Я решил, что ни за что не буду сдавать ему экзамен. Ни за что! Так, знаете, было мне и стыдно, и больно, и просто ощущал я к нему зависть.
– Вы не оставили курсов? – быстро спросила Нина.
– Нет. Петренко покорил меня своей талантливой лекцией. Когда он кончил, все дружно ему аплодировали, я подошел к нему, и мы обнялись, как старые друзья. Он, оказалось, очень много работал, настойчиво учился и так вырос. Я понял, что надо не завидовать, а самому брать с него пример и учиться еще большее и еще настойчивее.
– Учиться… – промолвила Нина. – Я часто думала, что нет ничего лучшего, более благородного, как работа…
– А сама мало работаете, – заметил Юрий Юрьевич. – Я же знаю: все ваши пятерки – результат способностей, прекрасной памяти. Обучение вам дается легко, вы получаете пятерку за пятеркой. Но мне хотелось бы, чтобы вы, Нина, больше работали. Я уже как-то вам говорил об этом. Что не говорите, а пятерки Марии Полищук больше весят, они значительнее, так как добыты упрямой работой. Вот, знаете, эти ваши «легкие» пятерки и то, что все пророчат вам золотую медаль, привели к зазнайству. Вы зазнались, Нина, а это поставило вас вне коллектива. Вы найдете в себе мужество признать это? Нет, я не требую ответа мне. Отвечайте себе…
«Найти в себе мужество…» Это не раз приходилось Нине говорить пятиклассникам, пионерам. И вот теперь ей самой надо искать в себе мужество, чтобы глянуть правде в глаза.
Правдой было все, все до последнего слова, что говорил ей учитель. Было горько, больно, но в груди росло горячее чувство признательности, будто теплая и дружеская рука поддержала ее над обрывом.
Нина, наверное, и самая не знала, как произошло, что она рассказала Юрию Юрьевичу обо всем, что переживала в последнее время. Боялась одного – слез, и таки сдержала себя, хотя удушливый клубок не раз подкатывался к горлу. Рассказывала без пощады к себе. Чувствовала – чем откровеннее будет сейчас, тем легче будет потом.
Юрий Юрьевич слушал, склонив голову; словно все, что говорила ученица, произошло с ним самым.
Нине было больно смотреть на него, она видела, как учитель переживал каждое ее слово. Но когда она кончила, Юрий Юрьевич поднял голову, и в глазах его сиял спокойный, ясный свет, как после большой грозы.
* * *
Нелегко было Юрию Юрьевичу чувствовать свое поражение. А он хорошо понимал, что его разговор с Мечиком был поражением, которое не скоро забудешь. Пройдут годы, не один раз будет выпускать школа своих десятиклассников, но долго будет помнить старый учитель тот класс, где учился Мечислав Гайдай.
Юрий Юрьевич снова и снова воссоздает в своем воображении все, как было – и что говорил он ученику, и как тот себя вел. И всегда это такое трудное, такое болезненное воспоминание… Он, классный руководитель, не нашел достойного ответа на дерзкий вызов воспитанника.
Учитель ходит и ходит из угла в угол. Золотые рыбки, пялят глаза, тычутся в стенки аквариума. В такт шагам легонько вздрагивает в уголке фикус. Пожелтелый листок отрываться от ветки и падает на пол. Юрий Юрьевич наклоняется и поднимает его. Листья на фикусе свежие, блестит глянцем, словно только что из-под щетки маляра. Только один пожелтевший листок был, как пятно. Сейчас он в руках учителя – еще влажный, но уже мертвый.
И снова ходит из угла в угол Юрий Юрьевич. Не снять с себя, как мертвый пятнистый листок, болезненное воспоминание.
«А можно было бы ответить метко, мудро, колко. Так, чтобы ученик надолго запомнил этот ответ».
Вместе с тем он, учитель, обратился к крику, стучал кулаком по столу…