Текст книги "Всё на земле"
Автор книги: Олег Кириллов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)
Павел Иванович Крутов уже года три собирался на пенсию. Один раз даже завел об этом разговор с Дорошиным, но тот слушать не захотел, замахал рукой:
– Куда тебе еще на государственные харчи? Можешь работать, хочешь. Вот я соберусь, тогда уж вместе. Засядем в одном дворе за домино и на рыбалку вместе. А сейчас не расхолаживайся.
Так и рухнула идея. А шел уже шестьдесят четвертый, и хоть усталости не было, зато существовало ощущение, что где-то за спиной его кто-нибудь из молодых говорит: «Ну чего сидит старикан? Шел бы в ведение райсобеса». А может, казалось ему так по стариковской своей мнительности?
Сидел Павел Иванович у себя в кабинете и разглядывал результаты анализа. Ему ли требовались пояснения, что это означало? Теперь уже все становилось на свои места и он мог с уверенностью сказать: да, Дорошин выиграл в очередной раз. Крутову уже сегодня довелось поговорить с Ольгой Васильевной, и он узнал то, что хотел: в два часа дня доктор Косолапов завершит обследование шефа и после этого будет дано Дорошину право заниматься делами, хотя и надо еще будет с недельку побыть дома. А что дальше произойдет, Крутову ясно тоже: Павел Никифорович первым делом вызовет его к себе, может быть даже сегодня, и потребует полнейшего отчета за все, что было в его отсутствие. Хорошо, что у него есть рокотовские бумажки, а то ведь могло быть очень нескладно.
Жалко ему Рокотова. Павел Иванович старый практик, он знает, что означают для Дорошина рокотовские расписки. Это же повод для большого и очень неприятного для Владимира Алексеевича разговора. Чуть ли не диктаторство… Вместо коллективного партийного решения распоряжения на райкомовском бланке… А он, Крутов, не может поступить иначе, он должен оправдать месяц с лишним буровых работ, отвлечение «мыслителей» от проекта. Это не мелочи, за такие штуки можно и с работы полететь, без всякого почета, заслуженного десятилетиями безупречной работы. О-о-о, Дорошина он знает великолепно. Это человек цели, человек характера резкого и непримиримого. И он помнит все случаи невыполнения его приказов, когда бы они ни происходили.
Волнуется, видно, и Григорьев. Сегодня утром встретил его в коридоре. Тени под глазами, не спал наверняка. Остановился рядом с Крутовым, хотел сказать что-то или спросить, да не решился.
Заглянула в кабинет секретарша, лицо испуганное. Едва шепнуть успела:
– Рокотов к вам…
Почти сразу же в кабинет быстро зашел Владимир Алексеевич. Крутов суетливо поднялся, вышел из-за стола. Рукопожатие у Рокотова крепкое, энергичное. Сильный человек и физически, и духом. Уж он-то понимает все, что заварил, и догадывается о возможных последствиях. А на лице – ни тени сомнений, колебаний.
Они сели друг против друга за столиком для совещаний. Уж очень неудобно было Павлу Ивановичу сидеть за столом своим в присутствии первого секретаря райкома. Волновался изрядно, чуял, что неспроста Рокотов пришел сам. Ведь мог же просто вызвать его к себе.
– Посоветоваться к вам, Павел Иванович, – Рокотов достал бумажку с результатами лабораторного анализа. – Вы уже смотрели все это?
– Да, конечно…
– Я знаю вас как великолепного инженера, как крупного руководителя производства. Я пришел к вам за помощью. Положение таково, что Кореневский карьер, в случае начала его эксплуатации, не даст около трехсот тысяч тонн богатой руды для доменной металлургии… Эти цифры утверждены Госпланом, и нам их не отменят.
– Понимаю вас, – Павел Иванович уже уловил ход мыслей Рокотова, – триста тысяч, дорогой мой Владимир Алексеевич, это много. Это очень много.
– А если вот что, Павел Иванович, – Рокотов взял карандаш со стола Крутова, лист бумаги и быстро нарисовал неправильный овал. – Это Журавлевский карьер… Сейчас мы идем вглубь, берем кварциты. Вот здесь – Романовский карьер… Они оба – на базе Журавлевского месторождения. Вы помните перспективный план на десятилетие?
– Конечно… Разработка промежуточных площадей… Нам сохраняют постоянный план по богатой руде, готовой для загрузки в домны без обогащения. Ах вот что, теперь я вас начинаю понимать, Владимир Алексеевич!.. Так. А как же вскрыша? Ведь эти работы не планировались?
Крутов заволновался, пошел к своему столу, вынул красную папку:
– Та-ак… Там двести сорок три метра… Толщина слоя богатой руды сорок пять… А знаете, это может быть выходом… Может… Триста тысяч тонн в год? Много, но… – он считал с карандашом в руках, прикидывая цифры прямо на полях карты, – может выйти. Оч-чень даже свободно… – Он бросил карандаш на стол, с любопытством глянул на Рокотова: – Так, дорогой Владимир Алексеевич. Резонно, резонно. Только где вы возьмете денег на вскрышу? Они же не заложены в плане?
Рокотов ответил не сразу. Еще раз глянул на карту:
– Если отпадет необходимость в сносе двух сел и в переселении четырехсот семей, средства, предназначенные для этих целей, можно будет использовать для вскрышных работ.
– Но ведь это дополнительные проектные работы?
– Дорошинский проект еще не утвержден.
Крутов покачал головой, соглашаясь с этим доводом. Потом поднял на Рокотова глаза:
– Вы сказали, что пришли за советом, Владимир Алексеевич… А ведь у вас все обдумано и без меня?
– Нет, не все, Павел Иванович… До восьмидесятого года потребности в богатой руде удовлетворяются за счет Романовского карьера… Для того чтобы в восьмидесятом году не оказаться перед фактом истощения слоя без завершенных вскрышных работ, нужно прямо сейчас начинать их… Ну, хотя бы с будущего года. Вот об этом я и хотел посоветоваться. Сейчас какова картина? Шахта дает кварциты, рудник богатую руду, пока там небольшая глубина, Журавлевский карьер – тоже кварциты. Надежда на рудник.
Ох, как хорошо понимал Крутов, к чему ведется этот разговор. Да только что толку? Разве согласится Дорошин вести борьбу за исправление плана будущего года? За переориентацию средств? И никто, кроме него, этого не сможет сделать.
– Через недельку выйдет Павел Никифорович, – сказал он, – может, ознакомить его с вашими мыслями? Он должен оценить.
Сказал все это Павел Иванович как можно более искренним голосом, хотя прекрасно понимал, что кривит душой. Но его ужасало возникающее теперь положение, положение между молотом и наковальней. Ну, зачем именно к нему пришел Рокотов? Зачем рассказал о своей явно интересной выдумке? Почему он не пошел к тому же Григорьеву? Они же единомышленники? Понадобилось ему мнение без пяти минут пенсионера… Ах, как нехорошо… Ужасно просто. Ну что они всё воюют и воюют? Что им нужно делить, когда и тот и другой стремятся улучшить дело? Ну, собрались, ну, обменялись мнениями, ну, пришли к выводу к какому-то… Зачем ломать копья и втягивать в драку людей совершенно посторонних? С Дорошиным он проработал столько лет, и они всегда понимали друг друга. В конце концов, все очень просто. Езжайте оба в Москву и доказывайте каждый свою точку зрения. Там и ученых и практиков в министерстве хватает. Им виднее.
И видимо, на лице у Павла Ивановича было это самое горестное выражение, потому что Рокотов вдруг совершенно неожиданно поднялся и суховато сказал:
– Я, пожалуй, пойду, Павел Иванович… Дела, знаете… Прошу прощения за то, что побеспокоил.
И ушел.
Крутов походил по мягким коврам кабинета. Пытаясь успокоиться, вновь полистал документы. Владимиру Алексеевичу легко рассуждать на темы подобного рода: его положение никак не сравнишь с положением Крутова. Ведь он, Павел Иванович, всего-навсего заместитель, человек, выполняющий волю настоящего хозяина. И было бы несправедливо лишать того же Дорошина этой роли, потому что именно он в пятидесятых пришел сюда с группой рабочих и специалистов, чтобы сделать здесь все: и рудник, и ГОКи, и город. Пусть он чуть груб и эгоистичен, пусть, – он создатель всего того, что здесь сейчас есть. И легко мальчишкам, к которым, несмотря на пост, отнести можно и уважаемого Владимира Алексеевича, им легко сейчас производить техническую и прочие другие революции, когда сделано главное. А теперь они непримиримы, они требуют поступков по особому счету. А он – слабый старый человек, который имеет право на ошибки и даже заблуждения, потому что видел в жизни всякое. Вот так-то, Владимир Алексеевич.
Совсем почти успокоясь, он принялся кормить рыбок в аквариуме. И тут зашел Григорьев.
– Прошу вас, Александр Лукич, – сказал Крутов, – ну, что вы у двери стоите? Давайте к столу… Или вы просто ко мне, чтобы выпить стакан боржоми? Могу угостить… Что-то вы перестали заходить? Как прикажете толковать?
Лицо у Сашки было усталое. Крутов прекрасно понимал его самочувствие: ах, как тяжело, когда неверный ход в жизни сделаешь. Вернуть бы право решения назад. Ах, чудаки, чудаки, все бы вам сотрясать вселенную, удивлять человечество размахом вашей мысли. А потом как побитые щенки ищете совета у старых, опытных людей.
– Что будем делать, Павел Иванович? – Сашка сидел перед его столом, а глядел куда-то в сторону. – Я вот думал… Может, мне сразу заявление подать? Я не люблю, когда на меня кричат. Очень не люблю. А шеф обязательно будет это делать.
Крутов растерялся. Если Григорьев настроен так, тут может произойти всякое. Осталось в мыслительной только двое, а были времена, когда там трудилось пятеро. Может, строптивый молодой человек пришел сюда для того, чтобы в своем докладе Дорошину он специально упомянул о настроениях Григорьева? Они ведь теперь такие мудрые и предусмотрительные. И еще нежные: как бы их не обидели случайно.
– Ну, вам, Александр Лукич, торопиться совсем не к чему, – Крутов встал, принес бутылку боржоми, открыл ее, поглядывая на нервное лицо Григорьева, – и еще вот что, Александр Лукич… Вам особенно бояться нечего. Вы – исполнитель, такой же, как и Петр Васильевич… А вот с меня, старого петуха, весьма возможно, полетят перья, а? Одно спасение в том, что могу в любой момент уйти на пенсию.
Крутов уверенно предполагал, что при этих словах у Григорьева мелькнула мысль, которую он, конечно, не выскажет никогда: «И шел бы… чего ждешь?» И говорил он последнюю фразу в расчете на то, что Сашка хоть чем-то выдаст себя. Однако глава мыслительной, видимо, был слишком погружен в свои собственные размышления, чтобы реагировать на приманки Павла Ивановича. Даже стакан боржоми выпил только наполовину.
– Вы не виделись сейчас с Владимиром Алексеевичем? – спросил Крутов, обуреваемый любопытством. Как же так, Рокотов, видимо, настроен на борьбу или помышляет о ней, а его ближайший сподвижник уже в панике. Ай-яй-яй… молодежь. Хоть бы у нас, стариков, учились. Мы хоть биты неоднократно и осторожны излишне, да вот только амплитуда душевных колебаний у нас меньше. – Мне кажется, он нашел любопытный выход… Правда, не столь безболезненный, как хотелось бы.
Сашка заторопился. Встал, на часы глянул, будто в кабинете ждет его до страсти срочное дело, а он вот тут заговорился совсем и забыл… Попрощался – и из кабинета почти бегом. Крутов готов был об заклад биться, что Григорьев галопом побежит к первому же телефону. Павел Иванович представил себе эту картину и бесшумно рассмеялся: зрелище было бы явно не ординарное.
Вчера он заглянул в мыслительную поздно вечером. Обитателей этой большой гулкой комнаты уже не было. Каждый из них переживал неудачу в одиночестве и не на рабочем месте. Крутов походил у чертежных столов, присел перед расчетами Рокотова, потом заглянул в бумаги Григорьева и взялся за подбородок. Заходил на пять минут, для того чтобы мнение укрепить, уже давно возникшее под влиянием разговоров Дорошина и бесконечных его обвинений в адрес Владимира Алексеевича в голом авантюризме, а вышел почти через час. Нет, не игрушками занимались «мыслители», более того: то, что уже четко вырисовывалось, виделось старому горняку Крутову как задумка любопытная…
Зазвонил телефон. Павел Иванович снял трубку и вдруг услышал могучий, какой-то свежий голос Дорошина:
– Ну, как жизнь, дорогуша? Давай-ка собирай свои бумаги и ко мне.
3Утром появилось солнце. И хотя тучи были низкими по-прежнему и ветер их гнал тоже, как обычно, над самыми вершинами деревьев, но день был светлее, радостнее, чем привык видеть Эдька за эти последние две недели. Коленьков с утра засел за рацию, и голос его звучал на весь лагерь:
– Возникли разногласия… Товарищ Любимов отстаивает старый вариант, мы с Чугариной полагаем, что трассу надо менять… Расчеты все у меня… Прошу вызвать нас. Дело срочное… Нет, я не считаю нужным применять доводы до нашего разговора в вашем присутствии. Кстати, Александр Николаевич, я ведь нашел ваши вешки у ручья… Да. Целы. И фамилия покойного Мошкина тоже. Хочу сегодня на увал выбраться. Вы ведь тоже там шли в тридцать шестом?.. А вы прилетайте, вместе доберемся. Погода вроде меняется…
Дальше Эдька слушать не стал. Пошел к берегу, где возился с инструментами Любимов, собираясь в тайгу.
– Здравствуйте, Василий Прокофьевич… – сказал Эдька.
Любимов поднял голову:
– Доброе утро, юноша… Как спалось?
– Нормально. Комары только.
– Это мелочи. Самое главное в том, чтобы каждый день вам что-нибудь приносил. Обязательно. Желательно – радость и познание.
– А у вас семья есть?
– Вот те на… Вы что, думаете моей биографией интересоваться? Позвольте узнать, на какой предмет? Ежели, конечно, не секрет?
– Когда-нибудь потом скажу. Ладно?
Любимов выпрямился, потер лысину узкой морщинистой рукой:
– Ладно… Так вот о моей семье… Жена умерла в военные годы в Ленинграде. Сын отыскался уже взрослым. С детсадом его эвакуировали, потом их эшелон разбомбили… Я считал его погибшим. А он жив… Встречаемся иногда.
– А дом ваш где?
– В Ленинграде… Только я там вот уже три года не был. Квартплату высылаю, и все. Беда, понимаешь? А там ведь сидеть одному придется… Хорошо, что моя комната в коммунальной квартире. А то бы совсем худо. Вот так. Удовлетворены?
Эдька подумал, что надо бы сказать о том, что разговор вчерашний Любимова с Коленьковым слушали они с Катюшей, но потом раздумал: чего это он сразу за двоих решает? А вдруг Катюша будет против? И получится, что он просто-напросто трепач. Балаболка. Качество для мужчины унизительное.
Любимов закончил утрясать свой вещмешок, ловко завязал его горловину и хлопнул ладонями по коленям:
– Вот и все… Теперь можно и в путь, а? Как полагаете, бог техники?
– Верно… Я с удовольствием бы вас повез, а не начальника, – сказал Эдька.
Любимов удивленно глянул на него:
– Да ну? Это чего ж так? А-а-а-а… все ясно. Вы просто учли то, что со мной работает Катюша?.. Ну что ж, подождем другого раза. Катя? Где вы? Я готов…
Катюша подошла уже собранная, тоже с рюкзаком. Кивнула Эдьке:
– Здравствуй…
– Привет. Позавтракала?
– Уже давно. Спать меньше надо.
Она помахала ему рукой и пошла следом за споро вышагивающим Любимовым.
Эдька заглянул к теть Лиде. Она тоже была готова к выходу в тайгу. В брюках, в высоких сапогах. Просматривала какие-то бумаги. Эдька подошел к ней почти вплотную:
– Теть Лида… Я прошу прощения, конечно, это не мое дело, но вы не верьте этому… Он мне не нравится. Начальник… Вы знаете, я сразу в людях разбираюсь. А он к вам лезет, хотя и знает, что вы замужем. Если б я имел право, я б сказал ему.
Она обняла его за плечи. Серьезно глянула в глаза:
– Я верю тебе, Эдик… Только ты зря волнуешься… Я очень люблю дядю Игоря… И ты все очень правильно сказал Виктору Андреевичу. Все до последнего слова. Ну, что еще тебя тревожит?
– Вы… красивая.
Она рассмеялась:
– Да ты что, Эдик?.. Это уж ты зря. Просто меня хочешь немного развеселить, да?
– Честно. Я понимаю, почему этот… на вас так смотрит. Он не дурак.
Она немного помрачнела. Потом сказала строго и как-то просительно:
– Знаешь, мне неприятно, когда ты говоришь так о человеке, который очень хорошо к тебе относится.
Просто мысль такая все время вертится, что ты говоришь об этом в его отсутствие.
Эдька вскочил:
– Тогда я сейчас пойду и скажу ему все это в глаза. Если хотите, при вас?
Она его обняла за плечи:
– Я знаю, что ты настоящий Рокотов… Такой же, как твой отец и дядя. Но давай с тобой договоримся: больше у нас этих разговоров не будет. Ладно?
Он кивнул. Лицо его было сумрачным, и Лида поняла, что обидела племянника. Он стоял перед ней: худенький, с большими черными глазами на узком рокотовском лице. Волосы растрепаны ветром. Мальчишка… разве дашь ему на вид двадцать один? Нет… Шестнадцать, не больше. И характер фамильный: неукротимый, резкий, прямой. Можно сломать, но не согнуть. Эх ты, искатель… Только что ты ищешь, мальчишка? И что найдешь?
– Иди! – сказала она. – Сейчас ты поедешь с Виктором Андреевичем. Наверное, он уже тебя ищет. Ну, дай я тебя поцелую в лоб…
Эдька хмуро шагнул вперед, подставил щеку. Губы у теть Лиды были сухие и шершавые. Он никогда не видел ее с помадой. И это всегда его покоряло в ней, потому что она не хотела казаться лучше, чем была на самом деле… Она, наверное, забыла, как когда-то в детстве, ему было тогда лет шесть, он сказал ей:
– А можно, я, когда вырасту, на тебе женюсь?
Она засмеялась и пояснила ему, что его невеста сейчас учится ходить и ей еще предстоит долго расти. Это его огорчило тогда, а взрослые смеялись. И влюбленность эта сохранилась надолго. Наверное, потому, что теть Лида вынянчила его в свое время и осталась в памяти наравне с матерью. Потом, когда подрос, он доверял ей свои тайны и она не раз ходила на школьные вечера, чтобы поглядеть на девчонок, которые ему нравились. Он ей верил и тем более не мог сейчас понять ее заступничества за Коленькова.
Виктор Андреевич уже искал его. Сидел возле вездехода, сбросив с него брезент. Курил. Лицо хмурое. Интересно, совладает ли с собой, не набросится ли на него с руганью, как обычно с кем-нибудь другим. Вот попробовал бы. Тогда бы Эдька ему ответил. Спокойно и едко, да так, что у Коленькова волосы зашевелились бы от злости. Он так может сказать.
– Давай заводи… – Коленьков хмуро глядел, как Эдька проверил мотор, полез в кабину. Только затем влез на сиденье сам.
Ехали другой дорогой. Эта была получше, во всяком случае, грязи меньше. А может, подсохла. Коленьков глянул на Эдькино напряженное лицо и вдруг спросил:
– Слушай, а чем я тебе не нравлюсь, а? Только честно.
Вот это да. Эдька уже давно отказал Коленькову в способности спросить что-либо подобное. Для того чтобы задать такой вопрос, нужно быть смелым человеком. После вчерашнего разговора начальника партии с Любимовым Эдька отказал Коленькову в праве считаться смелым человеком. И это мнение укрепилось сегодня утром, после того как он невольно услышал переговоры его по радио с экспедицией.
– Без обиды?
– Точно… – Коленьков глядел на него с любопытством.
– Несколько причин… Первая: зачем вы лезете к теть Лиде?
– Спроси полегче, – глухо сказал Коленьков. – Во всяком случае, я имею право думать о людях как хочу… Ты, надеюсь, мне этого не запретишь? А потом, сказал на эту тему и давай кончай. Выкладывай дальше.
– Я могу, – Эдька загорался азартом, от которого становился смелее и смелее. Теперь он мог уже говорить с Коленьковым на равных, потому что видел, ничего железного нет в этом человеке. И удары он принимает, как все, и переносит их так же. Только раз уж Эдьке представилась возможность сказать ему все: он скажет. – Второе… Вас все боятся. Это очень плохо, когда боятся. Вас могут опасаться, но не любить. Во всяком случае, я знаю только одного человека, который сказал о вас хорошо… Нет, прошу прощения, два… Два человека.
– У нас с тобой, парень, разные взгляды на роль руководителя. – Коленьков глядел вперед неотрывно, может быть, для того, чтобы не встречаться взглядом с Эдькой. – Ты сейчас еще щенок, прости меня за это грубоватое выражение… Многого не понимаешь, и жизнь тебе сейчас кажется сценой, на которой каждый должен сыграть свою роль на глазах у зрителей. А жизнь, если хочешь знать, это не сцена, а темная улица, по которой ты идешь на ощупь. И должен видеть не только куда ступаешь, чтобы ноги себе не поломать, а и вокруг себя, чтобы тебе сзади, со спины не досталось от идущего рядом. Вот что такое жизнь, голубчик. А руководитель – это человек, на котором замыкаются все провода. Вот ты пучок этих проводов держишь от многих людей и не знаешь, кому взбредет в голову тебя зарядом угостить… А соблазн такой у многих есть, потому что ты – руководитель.
– Вас много обижали?
– И меня обижали, и я тоже не ангел… Я полжизни в тайге прожил. И меня манной кашей в детстве не кормили. Кошек жрал в оккупацию. А после войны с тремя братьями одни немецкие трофейные ботинки делил, чтобы в школу ходить. Да ты гляди на дорогу, парень…
Вездеход вильнул круто, чуть не врезавшись в сосну, и Коленьков перехватил руль у Эдьки:
– Вот видишь, сам слабоват в руках, а других судишь.
– А для того чтобы судить, нужны не кулаки, а совесть чистая.
Коленьков не ответил. Его голова покачивалась в такт рывкам машины, и Эдьке казалось, что глаза его прикрыты, и никак не было возможности заглянуть ему в лицо, чтобы проверить это предположение.
– Еще что?
Не дремлет Коленьков. Хочется ему про себя услышать. Зачем? Для чего ему, сильному и жесткому человеку, слышать о себе правду? Он начальник партии, а Эдька у него рабочий… От настроения Коленькова зависит сейчас все. Что ж он хочет услышать?
– Ну что ж ты? Давай… А то ведь все со своей кочки на мир глаза таращишь. Все кажется, что люди понимают, как и для чего ты живешь?
– А вы мне не верьте… Что такое я? Пацан. Ни опыта, ни умения. Даже на дерево лбом налететь могу… И вам легче будет. Говорят, одна сороконожка полжизни не думала, как ей удается управляться со своими ногами. А потом взяла и задумалась… И с той поры на месте сидит… Все думает, как же ей ногами двигать, по какой теории?
Коленьков захохотал:
– Вот так даже? Ну и парень. А что, может запросто из тебя писатель выйти… Только жизни подучиться надо. Уж больно домашний ты какой-то. А по возрасту уже пора мужиком быть.
– Я не хотел бы учиться тому, чему научились вы… Это не та школа.
– Поживи… – коротко сказал Коленьков и замолк надолго.
Да, километров восемь по старому зимнику пришлось проехать. Дорога была пробита, видимо, давно, потому что на вырубке уже и березки подросли, из молодых, и кедровник завязался на выгоревшей пустоши. Грязь была непроходимая, но когда Эдька, взглянув на дремавшего Коленькова, попытался выбраться из нее на зеленый лужок с левой стороны, начальник партии перехватил руль:
– Нельзя… Болото.
Потом зимник уперся в каменистую гряду, за которой, метрах в пятидесяти, начинался песчаный склон с густой тайгой. Она поднималась крутым уступом к склонам сопок, а дальше уже опять пошло мелколесье, за которым нависли над землей тяжелые ватные облака.
– Приехали, – сказал Коленьков. – Тут мы надолго… Давай вон туда. Домишко тут должен быть где-то… Охотники рубили.
– Дичь какая, – Эдька глянул на тяжелые капли воды, все еще стекавшие с мохнатых лап елей, на слой листьев и иголок, превших годами. Ноги проваливались в мягкий грунт.
– Потерпи, скоро переедем поближе к людям… До ближайшего села будет восемнадцать километров… Если начальство утвердит мое предложение – будем жить почти в цивилизации. Вон, гляди, где наш лагерь.
Отсюда, с возвышенности, Эдька увидел крутой разворот речки и палатки у воды… Казалось, лагерь совсем близко, рукой подать. Простым глазом разглядел Эдька даже трактор, свой, стоящий чуть поодаль, на площадке… Вот они где! Вспомнилась каменистая сопка на севере и густая шапка деревьев, обступивших ее с юга. Вездеход, уткнувшись тупым носом в огромный камень, стоял внизу.
Избушка нашлась невдалеке! Эдьке подумалось, что Коленьков бывал здесь уже не однажды. Уж больно свободно он ориентировался в местности. Прямо как в окрестностях лагеря. Эдька походил вокруг, потрогал руками странную крышу из бревен, отверстия между которыми были плотно заделаны мхом. Заглянул вовнутрь. Комнатенка три шага на четыре. В углу – нары. Стол, грубо сколоченный из необструганных досок.
Коленьков уже стучал топориком где-то поодаль, и Эдька не мог не отметить, что человек он работящий, целеустремленный. Другой бы приказы отдавал и командовал, а этот ноги в руки – и в тайгу, к делу.
Было сыро везде и нудно, и Эдька полез в кабину вездехода. После нынешнего разговора ему полегче. Лед в барьере между подчиненным и начальником сломан, ведь начальник задал ему вопрос, почти ничем не отличающийся от классического вопроса общающихся родственных душ: а ты меня уважаешь? Еще не хватает выпивки совместной – и можно уже хлопать Коленькова по плечу и звать его Витей… Да, далеко повела тебя фантазия. Наоборот, после нынешнего разговора держи ухо востро, Эдуард Николаевич. Теперь товарищ Коленьков будет искать повод для постановки тебя на отведенное для самых нерадивых подчиненных место. Знаем мы таких демократов. Вначале играют в добрых дядей, а потом предлагают подать заявление по собственному желанию.
В кабине было тепло и тихо. Эдька включил транзистор и даже придремнул. Когда было холодновато, включал минут на десять мотор. За стеклом опять потемнело, похоже на то, что дождь начнется. Развернул вездеход снова на зимник, чтобы потом, когда придет Коленьков, сразу податься домой. Домой… Лагерная палатка домом родным кажется. А по радио Юрий Гуляев арии из оперетт поет. Благодать.
Дурость он натворил сегодня. Подумаешь, правду-матку резанул в глаза начальству. Да и правду ли? Что Коленьков ему плохого сделал? А без Катюши скучно. Вот взять бы заработать денег да вместе с ней в Москву на месячишко. Да по всем театрам.
Стало немного смешно: размечтался. Дай бог, чтоб на билет заработать, доехать бы до папиного кармана. Если не прогонят еще за язык. А он бы, на месте Коленькова, так и сделал. На кой шут в партии такой баламут? А чего, уж себе-то он признаться в этом может.
Дремалось хорошо, уютно. Вот он приедет домой и скажет отцу:
– Папа, ты мне поверь… Я честное слово не вру и не ошибаюсь. Знакомься с Катюшей… Я хочу на ней жениться, а пока я буду служить в армии, пусть она с тобой поживет в одном доме.
Отец его всегда поймет. Всегда. Тут сомнений никаких. Его папка – он умница. Да и мама тоже, только она ничего в семье не решает. Ясно, она всплакнет, а отец закрутит головой, удивленно на него глянет и скажет:
– Опять сам?.. Спросить хоть бы догадался у отца-матери. Плохого не присоветовали бы. Эх ты, самостоятельный дюже. Гляди, как бы потом не плакать.
Эти слова сказал отец тогда, когда он объявил о своем решении уехать с теть Лидой. А мать действительно заплакала.
Ничего, все будет как надо.
Он не заметил, как сон сморил его.