Текст книги "Всё на земле"
Автор книги: Олег Кириллов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)
Рокотов обрадовался телеграмме от Игоря. Значит, увидятся, поговорят. Как в воду смотрел, чертушка, потому что в последние дни часто о нем подумывалось. Надо бы посоветоваться кое о чем. Ну а кроме этого, есть возможность съездить в Лесное, Николая обнять и вообще окунуться в ту обстановку, которая видится сейчас как что-то далекое-далекое, почти неправдоподобное, дымчато-романтичное.
Телеграмма получена вчера, значит, уже сегодня Игорь с Лидой на месте. В Лесном ждут его, это ясно. Николай ни за что не даст телеграмму, он больше всех носитель рокотовской гордости. Лет шесть назад схватило его сердце. Уложили в больницу, а брату хоть бы слово. Когда Рокотов возмутился столь явно выраженным пренебрежением к себе, Николай сказал совершенно спокойно:
– Ты вот что, Вовка, я тебе депеш посылать не буду. Может, только одну когда-нибудь получишь, если на похороны позовут. Здесь твой дом, и чтоб у тебя появилось желание проведать его – телеграмм не будет. Вот так, ты меня знаешь.
Да, Николая Рокотов знал, лучше, чем самого себя. В детстве мечтал быть таким же, как он, уверенно-неторопливым, сильным. Именно от него услышал впервые фразу, которую запомнил на всю жизнь и которую сделал потом девизом на многие годы: «Мы – Рокотовы. Нам нельзя быть хуже других». Потом только, через десятилетия, Рокотов уяснил, что ничего особого в звучании этой фразы не было еще тогда, и фамилия была точно такой же, как сотни и тысячи других русских фамилий, и как-то, в скептическом настрое, завел об этом разговор с братом. И увидел вдруг, как широкое лицо Николая покрылось пятнистым румянцем, как большая широкопалая рука его, лежащая на столе, вдруг дернулась и сжалась в кулак:
– Та-ак, – сказал он, – не понимаешь, значит?
Володька уже пожалел о том, что затеял разговор, потому что Николай не так давно в очередной раз вышел из больницы и расстраивать его именно сейчас было нечестно. Но слова уже были сказаны, и теперь оставалось ждать того, что готовился ответить Николай.
– Так… – повторил брат. – Ты знаешь, где и как погиб наш отец? Знаешь. Очень хорошо. Как умерла мать, тоже знаешь? Патроны подносила и раненых перевязывала. Так чем же мы годы, нам сохраненные, оплачивать будем? Отец мне говорил очень часто: «Николай… Если что, помни, мы, Рокотовы, всегда жили с поднятой головой. И не потому, что гордецами были, нет, просто вины нашей перед людьми не существовало. И помни, главное – это быть честным перед самим собой, тогда и люди тебя ценить и уважать будут. А если есть честность перед людьми и перед собой, значит, правильно живешь. И шапку не ломай ни перед кем, ты человек. Достоинство свое помни. Потому что льстецов терпят, но не уважают». Вот что говорил мне отец. И для меня его слова – закон. Так же, как и для тебя.
Тогда они не спорили. А в другой раз схватились покрепче, потому что для Володьки наступило время утверждать себя, так уже теперь он оценивал тот разговор. Было это на четвертом курсе института, когда он приехал в Лесное на каникулы. Помогал брату возить зерно от комбайна, уставал смертельно, но после каждого рейса бегал смотреть на график, у кого сколько зерна получалось? А возить приходилось за тридцать пять километров, и дорога была не так уж хороша, потому что грозы громыхали тогда и хоть не длинные, зато буйные дожди выливало небо на поля. И проселок быстро становился грязным, и Николай сам садился за руль, отдавая ему машину только на семикилометровом отрезке шоссе, перед самой станцией. А Володька уже к тому времени пятый год права имел шофера-профессионала, и это недоверие его злило.
Выбрались на асфальт в очередной раз, и, уступив свое место брату, Николай запел песню о молодом казаке, который гуляет по Дону. Запел хрипло, нескладно. А Володька только что хотел включить транзистор и достать «Маячок», по программе которого как раз в это время должны были передавать популярные песни из кинофильмов. Перебивать брата включением музыки было совсем нехорошо, и Володька решил сделать это в ходе разговора.
– Чего-нибудь бы поновее спел…
Николай сидел, откинув голову назад, упершись затылком в стенку кабины, и пел самозабвенно. Плоховато было у него со слухом, откровенно фальшивил, но видно было, что эти минуты для него истинное наслаждение.
– Слушай, неужто тебе это старье нравится?
Николай остановился на полуслове:
– А у тебя что получше есть?
– Сколько угодно… Вот слушай.
И включил транзистор. Звучала как раз известная песня в исполнении актера, который никогда не имел голоса как такового, но, примелькавшийся на киноэкране с гитарой, все чаще и чаще стал выходить на публику в качестве певца. В те годы как раз вокруг его имени был своеобразный бум, его одолевали поклонницы, модные мальчики доставали его «левые» записи, и считалось особым шиком, если на вечеринках для гостей стонал его пришепетывающий голос. Песня была мелодичной, и Володька подумал, что для Николая это будет солидным аргументом.
Но вот транзистор смолк, Николай взял его с сиденья, выключил. Снова откинул голову назад.
– Ты знаешь, – сказал он через паузу, – я вот иногда думаю, как легко вы, молодые, забываете то, чего забывать нельзя. Корень свой забываете… Кто ты без народа, без его культуры на тыщи лет до тебя? Пшик. Лист осенний, который каждый сквозняк в трубу завьет. А в войну люди умирать шли со словами «Россия» на устах. А фрицы всех нас русскими называли, хоть ты казах, хоть туркмен, хоть молдаванин. Ты ж не Иван, не помнящий родства, чтобы отказываться от вековой культуры своего народа ради модных однодневок… Вот давай заспорим с тобой, что эту твою песенку, что ты включил, через пять лет никто помнить не будет, а народная наших прапраправнуков переживет. И правильно.
– Это все чепуха! – Володька резко повернул руль, объезжая колдобину. – Че-пу-ха!
– Стой! – Николай перехватил рулевое колесо, дотянулся ногой до педали сцепления.
Машина вильнула на обочину и остановилась:
– Вот что, – Николай вытолкнул Володьку с сиденья, потом подал ему транзистор. – Чтобы у меня, твоего старшего брата, не возникло желания по шее тебе дать, ты пока пешочком пройдись… Музыку свою послушай. Рукоприкладства, понимаешь, не признаю, а ты чуть было не вынудил. А на обратном пути я тебя возьму. Время будет подумать.
Володька повернулся и зашагал обратно. Машина ушла и через час нагнала его. Николай посигналил, но Володька не оборачивался, и тогда Николай дал полный газ, потому что знал: брат ни за что не сядет сейчас с ним. А Володька пришел домой вечером и молча улегся спать, потому что устал страшно, а признаваться в этом не хотелось. И на следующий день он уже не стал проситься с Николаем и заговорил с ним только через неделю, и оба сделали вид, что ничего не произошло, потому что начинать уточнение деталей – это значит вызвать спор опять, а им обоим этого не хотелось. Через пару лет они вспомнили этот эпизод и долго смеялись потому, что, оказывается, ровно через пять километров в том рейсе Николай «схлопотал» гвоздь в колесо и приличное время провозился с ним.
Удивительные взаимоотношения были у Николая с сыном. Так уж случилось, что Эдька рос парнем избалованным, капризным. То ли Маша, мать его, с трудом перенесшая роды и получившая в дальнейшем от врачей полный запрет на возможность иметь следующего ребенка, обратила на него всю свою материнскую нежность, то ли постоянная занятость Николая сделала свое дело? Эдька после десятилетки окончил по настоянию отца курсы механизаторов, проработал в колхозе трактористом несколько месяцев, а потом вдруг решил, что его будущее – в литературе. К этой мысли подтолкнула его рецензия в районной газете на опубликованные там же несколько рассказов. Послал документы в Литинститут имени Горького и, к изумлению всех знавших про это, прошел конкурс, а затем и экзамены вступительные сдал. Стал студентом, окончил первый курс, а затем вот взял и ушел из института. Сидит дома.
Рокотов как сейчас помнит просторную комнату в доме Николая. Эдьку с книгой в руках на диване.
– Воды принеси, – говорит ему отец.
Эдька лениво переворачивается на другой бок:
– Па, ты же видишь, я занят.
Николай молча поднимается и надевает пальто. Затем берет ведро и выходит из дома. Потом уже, в ответ на возмущение брата, зовет его в кухню и там поясняет:
– Я хочу, чтобы он сам понял, почему должен делать ту или иную работу. Сам… Ты что думаешь, насилием можно приучить его к работоспособности? Ерунда. Если не понимает, все бесполезно.
– И долго ты будешь ждать проблесков его сознательности?
– Подрастет – поймет.
Рокотов возвратился в комнату и сразу же к Эдьке:
– У тебя совесть есть или уже давно кончилась? Отец только что перенес сердечный приступ, а сейчас таскает воду… Ты гляди, гляди.
Эдька встал, лениво потянулся:
– Дядь Володя, я же сказал: сейчас занят. Это же не на пожар? Через полчаса сам принес бы, У меня память хорошая.
– Эх, не я твой отец.
– Я тоже счастлив по этому поводу.
И все же Эдька почему-то доверял Рокотову. Было несколько моментов, когда приходил к нему со своими секретами. Однажды приехал на рейсовом автобусе в Васильевку только для того, чтобы посоветоваться насчет Литинститута. Проговорили почти всю ночь!
– Вы, дядь Володя, мне нравитесь потому, что далеки от эмоций… Папа вечно мне о фамилии твердит, мама плачет. Не могу я с ними. А вы все по делу. В двух словах, зато все ясно… – сказал Эдька на прощанье, когда Рокотов привез его на автостанцию.
Маша была верной тенью Николая. Володька помнил, как в сорок восьмом привел в дом Николай худенькую белобрысенькую девочку в стареньком ситцевьом платье. Жили тогда в Белгороде, в одной комнате. Николай усадил Машу на единственный стул и сказал брату и сестре, сидевшим в углу:
– Дела такие, братва… Вот это Маша. Она работает старшей пионервожатой… Я хочу на ней жениться. Она будет у нас жить. Нравится она вам?
Володька подошел тогда к Маше, глянул ей в лицо. Она улыбнулась ему, погладила по голове.
– Нравится… Она мне нравится, – сказал Володька и полез к ней на колени.
А Лида, которой к тому времени было уже одиннадцать, вдруг сказала зло и вызывающе:
– А мне не нравится. Некрасивая она.
И Николай покраснел, а Маша вдруг встала и растерянно сказала:
– Я пойду, да? Коля?
Николай усадил ее на место и сказал почему-то Володьке а не Лиде:
– Ну вот и все, Вовка… Ты – «за», я – «за»… Большинство, выходит. Ну, а с меньшинством мы как-нибудь совладаем. Да? Значит, решили: Маша будет жить у нас.
Лида тогда заплакала и ушла, потому что она ревновала Николая к Маше и боялась, что теперь разладится их дружная семья, но этого не случилось, потому что Маша умудрялась жить в доме так, что ее голоса не было даже слышно, и соглашалась с каждым, кто высказывал свое мнение. И по-прежнему всем в доме командовала Лида, и даже зарплату отдавал именно ей Николай, да и Маша тоже, потому что вскоре все единогласно признали, что у Лиды выдающиеся организаторские способности и ей лучше видно, что покупать, а чего не покупать. И когда Николаю предложили поехать в Лесное для работы механиком в МТС, то именно Лида приняла решение ехать, потому что там давали приличный дом, а семья была большая и в одной комнатке жить было тесновато. И Маша сразу уступила именно Лиде роль хозяйки, потому что очень любила Николая и не хотела его огорчать раздорами в семье. И эту ее подвижническую уступчивость оценила даже Лида, которая года через два сама ей сказала:
– За Колю я теперь спокойная… Прости меня за все.
И больше не было сказано ни слова, и обе поняли, о чем шла речь, потому что Маша подошла к Лиде и поцеловала ее в щеку, и только Володька ничего не понял и глядел на них обеих во все глаза, удивляясь противоречивости поступков людей. Потому что до этого было много зимних вечеров, когда они с Лидой лежали на теплой печке и рассказывали друг другу страшные истории; все сказки сестры были о злой и коварной ведьме по имени Маша. И часто Лида говорила о том, что, когда вырастет, она приедет и выскажет «этой самой» все, все, что думает о ней, и что именно она загубила Колю.
В пятьдесят шестом Николай закончил строительство собственного дома. По тем временам это была настоящая хоромина из трех комнат по городскому типу, Даже душ сделал Николай во дворе, не глядя на то, что совсем рядом текла речка. И сад посадили тогда же. И с тех пор дорожка к дому стала для Володьки намного короче прежней, потому что теперь можно было не садиться на попутки с автостанции, а просто пройти пешком с километр по яркому заливному лугу да через мостик деревянный перейти, заглянув в тихие светлые струи речки.
У каждого человека в жизни есть дом. Главный дом в жизни. И страшно, если его нет в судьбе человека. Есть этот дом в жизни Владимира Рокотова. И дом этот в Лесном, за ярким веселым зеленым забором, у которого вечерами стоит невысокий приземистый человек с ранними морщинами на крутом лбу, стоит на месте, поджидая, когда ты подойдешь поближе, и глядит на тебя прищурясь. И вот уже ты поднимаешься на косогор, и дорожка петляет среди заросших лопухами осин. И цветут кусты шиповника, и стоит такая тишина, что даже гул шмелей врывается в уши. И ты слышишь, как где-то вдалеке тревожно замычала корова, а ей откликнулся рокотом мотора у мастерских трактор, и небо над тобой такое синее, что кажется, будто его кто-то нарисовал самыми лучшими в мире красками специально для тебя. И ты видишь, как тают в его глубине далекие-далекие облачка, будто пригоршню гусиных перьев кто-то забросил в вышину и они парят над землей, выбирая место, где опуститься.
И человек у ворот вдруг делает навстречу несколько валких неторопливых шагов, и твоя ладонь тонет в его шершавой могучей лапе:
– Ну, здравствуй, братуха… Приехал-таки? Молодец…
4Баба Люба сказала:
– Характер твой совсем тут ни к чему… Парень как парень. И хорошо, что секретарь. Значит, с головой. Ты ж мне что твердила: «Не выйду замуж за такого, который без головы». Чего ж тебе еще надо? Ее в загс позвали, а она крутится сама не знаю чего. Ой, гляди, внучка.
Беседовали, пока шли к дому от центра села, куда довезла их машина с колхозного собрания. Вере можно было бы не идти, но баба Люба вдруг решила, что она всенепременнейше будет на собрании и поглядит на ухажера попристальнее и при свете. А так как Вера опасалась за взвешенность поступков бабушки, которая очень даже просто могла подойти к Рокотову и заверить его в том, что она не одобряет поступка внучки своей, пришлось ехать и ей самой.
Собрание произвело на Веру странное впечатление. Много шума и пустых разговоров. И вину за все это Вера возлагала на Рокотова, потому что именно он был обязан задать тон. Она никак не могла понять, почему было созвано это собрание? Для чего отрывали людей? Неужто нельзя было все это решить в райкоме и заслушать там Насонова, вины которого, даже при всем своем предвзятом отношении к этому человеку, Вера не могла постичь. Тем более, что за этот свинарник колхоз согласен заплатить. Странно. Такое ощущение, что Рокотов усиленно ищет во всем какие-то моральные аспекты. Ну, для школьного учителя это было бы понятно… Но зачем нужно это секретарю райкома? Всем было ясно, что Рокотов здесь наблюдатель, а не участник собрания. Его два выступления были вынужденными. Что он искал в словах и действиях выступающих?
Баба Люба шла чуть впереди, негромко сообщая свои мысли:
– Парень как парень… Симпатичный… При должности. И скромный, видать. Строго держался. Это Насонов как на трибуну вылезет, так уж тут он и руки по бокам положит, и из стакана все припивает… А из бумаги глаза никуды, будто телок на привязи… Не-е-ет, девка, ты балуешь. Человек в загс звал и не лез без дела… Чего искать ишо надо? Другой бы обгулять норовил допрежь, а потом с него шиш спросишь. А этот порядочный, неизбалованный, видать. Ох, девка… Крапивой бы тебя по заду за норов. Ты гляди, замиряйся, а то ведь меня знаешь, поеду в район, найду его и сама приведу. Скажу, что ты у меня с придурью от роду… Спрос, дескать, с нее невелик. Бери, добрый человек, коли приглянулась.
Вера улыбнулась. Ох, бабушка… Неисправима. Уши прожужжала о замужестве. Как же, норовит пристроить внучку. Старается.
Молча поднялись на крыльцо. Вера прошла к себе в комнату, отказавшись от предложенного молока. Медленно разделась, легла в постель. В открытое окно с улицы долетел запах полыни. Тонко попискивали комары: пруд рядом. Протарахтел на мопеде под самыми окнами Витька Лешуков, совершает свой ночной объезд. Еще один жених. Вера, за могучий рост и квадратные плечи, звала его Лошаковым, но Витька не обижался. Месяца три назад пришел в середине дня к ней в больницу в костюме и при галстуке. Сел напротив.
– Что случилось, Витя? – спросила она.
– А что со мной может произойти? По делу я к тебе. Слушай, тут вот я прикинул… акромя меня да главного агронома тебе замуж у нас не за кого… Остальные ребята – молодежь… А муж должон быть хоть годов на пять старше. Так вот я спросить тебя, перед тем, как сватов посылать, как ты про это дело понимаешь? Мне никак нельзя позору, Вера… Механик я, депутат сельского Совета. А кто ко мне пойдет, ежли ты гарбуза мне влепишь. Вот узнать пришел.
Ой, Витя-Витя… Сказать бы тебе правду, так обидишься. Когда была в шестом, недели две считала себя в него влюбленной. Он был тогда уже десятиклассником. А ей понравился за то, что хорошо на лошади ездил. Верхом и без седла. Вцепится голыми пятками в бока лошади – и погнал. Как в фильмах некоторых, где герои на конях скакали. А потом приехал новый учитель математики – и она в него влюбилась. Тоже месяца на два, пока он ей единицу на уроке не поставил. Она всю ночь проплакала тогда, прощаясь навек с любовью.
– Так что ты мне скажешь? – Витя поеживался в узковатом кресле, а кроме этого, было довольно жарко и он томился в галстуке.
– Что скажу, Витя… Не надо сватов.
– Все понятно. Значит, главный агроном таки обошел?
– Нет, будь спокоен. Не главный агроном.
– Ты что, в бобылках порешила сидеть? Али королевича ждешь?
Хотела выкрикнуть: да, жду, но раздумала. Не поймет Витя. А раз не поймет, то к чему говорить?
И ушел Витя в недоумении, прикидывая для себя, что у Верки небось на примете кто-то есть, а вот кто – тут уже мозгой пораскинуть надо. В селе конкурентов не предвиделось.
С той поры Витя, почти каждый день, где-то около десяти вечера «прогуливал» мимо ее дома свой мотоцикл. Одно время она даже побаивалась, что он может увидеть их с Рокотовым, но потом эта мысль сама по себе ушла. Разве мог бояться кого-нибудь в мире Рокотов?
И откуда он только взялся? Вот так шло бы все своим чередом и жила бы она спокойно, как до того дня, когда он подвез ее. Начитанность собеседника нравилась ей, потому что с ним было легко разговаривать, он на лету воспринимал сравнения. Это было интересно. И еще ей нравилось то, что он не пытался применять давно известные мужские приемчики: для начала взять под руку, будто невзначай коснуться плеча, щеки, потом попытка поцеловать для зондажа настроенности… Ах, как хорошо все это было известно Вере и сразу вызывало по отношению к мужчине определенную настороженность, даже неприязнь: «Ишь какой шустрый…»
Она заметила в собеседнике склонность с властолюбию, и это ее тоже встревожило. Сейчас она качества каждого знакомого своего, почти незаметно для самой себя, прикладывала в уме к эталону, который создала за эти годы. Она просто знала, каким должен быть ее муж, и вот теперь искала его уже не по красивому лицу и спортивной фигуре, а по проблескам характера, по умению мыслить и относиться к собеседнику. И каждое слово Рокотова было для нее либо подтверждением, либо отрицанием. Она ругала себя в душе за столь трезвый, деловой подход к знакомству, а через минуту уже успокаивала себя, оправдывая только что ушедшие мысли: «О какой высокой любви можно говорить? Вот ждала его столько лет, а где он? Почему не приходит? И есть ли он такой, какого она мечтала встретить вообще в жизни? А если и есть, то около него уже давно любимая женщина. Потому что идеал, к сожалению, стереотипен и пользуется спросом». А потом ей вновь становилось противно за все эти обидные пошлые слова и она думала о том, что в мире каждый человек раскрывается по-своему и в определенных условиях и что, может быть, совсем рядом с ней ходит тот, кто предназначен для ее счастья, и она даже не знает об этом. И тогда ей просто хотелось реветь, потому что от роду она такая невезучая. Мать умерла рано, а отец, закружившись с проезжей буфетчицей, укатил в Сибирь и вот уже восемнадцать лет присылает открытки на ее день рождения и без обратного адреса. И мать и отца заменила ей баба Люба, вечная свекловичница, руками своими да тяпкой заработавшая пенсию и на скудные свои копейки сумевшая не только поднять ее, но и дать высшее образование. А сейчас бабуля мыслит только о том, чтобы выдать ее по-доброму замуж, и для этой цели прячет в заветный сундук старорежимные ситчики, фарфоровых слоников и рисованные ковры. И сказать ей, что все это ни к чему, – нельзя, потому что это – цель ее жизни, уверенность в том, что так и нужно для блага внучки, для ее счастья и что это – именно то, что позволит ей когда-то сказать: «Было не хуже, чем у людей».
И Насонов тоже. Явился как-то вечером, присел за столик. Потребовал квасу. Баба Люба, спотыкаясь от старательности, помчалась за квасом, а Иван Иванович вдруг сказал, пристально на Веру глядя:
– Одобряю… Ну и девка… Разглядела самого завидного в районе жениха. Ну, молодец…
– Вы о чем, Иван Иванович?
– О Рокотове. О первом секретаре райкома партии.
– Мы с ним просто знакомы.
– Так-так… – Насонов полистал эдак подчеркнуто равнодушно лежащий на столе учебник терапии. – Оно, конечно, тебе виднее, Дело это не мое. Своих заботушек по самое горло. Ладно.
Он ушел, так и не дождавшись квасу, к немалому изумлению поспевшей как раз к его уходу бабы Любы, и еще долго Вера пыталась понять, зачем был этот визит и что он означал для Насонова.
Что же ты хочешь, милая? Вот ездит к тебе хороший человек, как бабуля говорит, при должности, а ты чего-то перебираешь, чего-то ищешь. А принца твоего никогда и не будет. Разве только Андрей? Нет, это что-то другое. А тебе уже третий десяток, как ни крути, надо думать, потому что время замужества – это как рейсовый автобус: зазеваешься, он и уйдет. А потом хоть беги за ним следом – бесполезно.
Нравился он ей, тут сомнений не оставалось, но в той ли степени, чтобы говорить о замужестве? Это же ведь на всю жизнь. И что делать с Андреем? С доктором Кругликовым, как звали его в институте усовершенствования. Она приехала туда на шестимесячные курсы, и он сразу же подошел к ней. Они были в одном общежитии и оттуда добирались вместе на площадь Восстания, и он прекрасно разбирался во всевозможных пересадках с троллейбуса на троллейбус, и ей с ним всегда было весело. Иногда, когда выдавалась возможность, они вместе ходили в театр, даже на бега, и в эти часы он ей рассказывал о своих делах, больнице в маленьком приволжском городке, где вечно не хватает терапевтов, потому что они убегают при первой же возможности. Но городок по его рассказам она представляла до мельчайших деталей, вплоть до почерневших от времени заборов и крутого спуска к реке, где стоял старый дебаркадер и леса на той стороне Волги, в которые он ездил каждую зиму, чтобы ходить на лыжах. И моторку его со странным именем «Аргус» она будто видела, потому что он детально описывал, как накладывает свинцовый сурик на ее борта, а затем красит каждую весну в нежно-голубой цвет. Он был некрасивый, но очень добрый, и она как-то к нему привыкла. И когда накануне отъезда он сказал ей, что любит ее, она даже не удивилась этому, потому что все было так понятно и без этих слов. И они договорились встретиться в мае, на будущий год, и он присылал ей редкие открытки, потому что заранее сказал, что не любит писать. А она отвечала ему на каждую третью открытку небольшим, но хорошим письмом. А в апреле заболела баба Люба, и поездка в Москву не состоялась, о чем она сообщила ему. А он не ответил, видимо, был обижен. И она ему больше не писала, рассудив, что он мог бы быть и повнимательнее. А в душе готова была послать телеграмму, если б получила письмо с просьбой приехать к нему и остаться. Главное было в бабе Любе, и она надеялась, что, может быть, удастся уговорить его приехать сюда и ему приглянутся эти чудные места, где хоть и нет реки, но зато природа такая, что забыть ее потом трудно. И думала обо всем этом так часто, что обида уже начала проникать в ее душу из-за того, что Андрей просто молчит. И тогда, когда ездила в областной центр, чтобы узнать, как дозвониться до города, где жил Андрей, встретила Рокотова. Ей сказали, что междугородный разговор возможен только в поздние часы, а для этого нужно было ночевать в Славгороде. А назавтра у нее был прием, и она вернулась, рассудив, что можно позвонить в другой раз. И тут появился Рокотов, и все это было вовремя, потому что нужно было отвыкать от мыслей, связанных с Андреем. Она решила, что все должно быть именно так, и убрала со стола в больнице его фотографию в докторском халате с лицом внимательным и чуть строгим. И с той поры фотография лежит изображением вниз на самом донышке ящика и много дней она не глядит на нее. Иногда только, перебирая бумаги, увидит бисерный почерк надписи на обратной стороне и опять торопливо положит сверху документы.
А Рокотов был лекарством. Именно лекарством от памяти об Андрее. Иной роли ему не выделялось. И она уже тоже привыкла к этой мысли, понимая, что встречи дают ему надежду, а в том, что эта надежда беспочвенна, она не хотела признаваться ни ему, ни себе. Ведь признаться себе в этом – значит вызвать к нему жалость. И этого она тоже не хотела, потому что понимала: в таких влюбляются.
Ждала она признаний позже. Недооценила его решительности, уверенности в себе. Думала, что он будет ждать видимых признаков внимания к своей персоне, а он взял и объяснился. И она, растерянная в очередной раз, не нашла ничего лучшего, как нагрубить ему. И он молчал, и это было самым непонятным для нее, потому что, много раз предполагая в будущем этот разговор, жаждала вызвать на себя его упреки и таким образом нейтрализовать в себе то, что уже успело появиться. А он будто знал все это и молчал. И получилось так, что разговор этот только увеличил степень ее вины перед ним, и теперь она часто думала именно об этой своей вине, не о нем, а о вине. И все дни, минувшие после разговора, она повторяет его слово за словом и все больше и больше видит свою ошибку. В конце концов, он любит ее, в чем его вина?
Видела, как в окружении Насонова, Лебедюка, нескольких членов парткома Рокотов садился в машину. Она стояла близко, всего метрах в двадцати от Него, а почему остановилась именно так – не понимала.
И баба Люба притихла сбоку, не пытаясь ее повести дальше. И они стояли молча до той поры, пока машина не уехала, а баба Люба, верная своей привычке рассуждать вслух, тихо сказала: «Обиделся, значит». И добавила, на этот раз уже для внучки: «Ух, сказала бы я тебе. Бобылкой вековать будешь… Ишь, дюже докторша…» «Дюже докторша» – это было самое ругательное у нее, почти презрительное, когда она хотела ее обидеть.
И в самом деле: подружки уже давно замужем. Многие – мамы. А она вот все выбирает. Пора бы и выбрать.
Встала с постели, подошла к окну. Слышала, как за стеной ворочалась и тяжело вздыхала баба Люба. Переживает.
А ночь была красивая, лунная. И звезды мерцали, и тихо шумели под ветром высокие тополя. И пруд будто расплавленным серебром был залит, а на берегу склонили к воде длинные пряди волос уставшие ивы. Где-то испуганно вскрикивала ночная птица, на всякий случай отпугивая возможного недруга. Спросонок взрывались лаем собаки: вначале одна, потом ей откликались другие, собачья перекличка нарастала, вовлекая все новые и новые голоса, а потом все вдруг, словно по команде, стихало, и вновь была только ночь, луна и тихий, вкрадчивый шорох травы под ногами загулявшей допоздна парочки. За много километров долетел сюда слабый отклик паровоза, это ветер доносил звуки из далекого шумного мира, где даже ночью бьется, пульсирует жизнь, грохочут составы с рудой, убегая за дальние увалы, тяжело ворочаются в залитой огнями земляной яме громадные экскаваторы, шумно пережевывают руду мельницы горно-обогатительного комбината, и все Это вместе взятое разбросано на десятки километров, и все живет одним коротким емким словом: руда. И ради этой руды люди живут, борются, доказывают свою правоту, терпят поражение, потому что руда – это не только их жизнь, это жизнь страны.
Здесь же была тишина. Спали люди, у которых завтра были свои заботы, свои волнения, тяжелые сны, надежды, которые могли сбыться, а могли так и остаться надеждами. В председательском доме ворочался на широкой кровати Насонов, снова переживая прожитый день, прикидывал ошибки, обмозговывал их последствия. Дед Мокей, стороживший мастерские, подробно рассказывал своему напарнику деду Гришаке, приглядывавшему за свинофермой, о сегодняшнем собрании. Деды обильно дымили самосадом, рассуждая о том, что молодняк нынче жидковат стал: как что, так за лекарствами, потому что пару часов назад к дежурной медсестре пробежала жена Насонова, за сердечными каплями. И все было так, как и должно было быть, потому что завтра снова будет день и люди снова, после короткого перерыва для сна, опять вернутся к своим делам и заботам.