Текст книги "Всё на земле"
Автор книги: Олег Кириллов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
– Это будет большая стройка… Гораздо больше, чем ты представляешь. Почти три тысячи километров железной дороги через тайгу. Сейчас завершается уточнение трассы. Раньше, когда мы работали на западном участке дороги, было труднее. Сейчас все-таки легче. А вообще устаешь. Тайга, мороз или грязь… Трудно.
Дела все закончены, вещи уложены. Отправлена телеграмма Николаю в Лесное, Володе в Васильевку. Все извещены о том, что девятого июля чета Чугариных имеет возможность быть в гостях у Рокотовых. И сейчас, в ожидании поезда, Игорь с женой прогуливаются по перрону.
Решено ехать в Лесное. Володя сможет подскочить на денек-два. Ничего, вырвется. Найдет время, чтобы увидать родную сестру. Николай жалуется, что вот уже около года не изволит младший брат появиться. А езды на машине ровно два часа.
Игорь думает о том, что его репортажи из Чили получили одобрение. Возможно, по этой причине генеральный так легко согласился на его незапланированный отпуск. Чилийские репортажи Чугарина прошли во многих социалистических странах. Особые похвалы вызвал репортаж из Эль-Конте со снимками. Друг Франсиско, дойдет ли до тебя какая-нибудь из газет с этим репортажем? И со снимком, где у тебя, как у солдата на передовой, голова затянута бинтами?
Жаль, если ему не доведется прочесть то, что о нем написано. Впрочем, за одно Игорь может поручиться: в следующую поездку в Чили он привезет Франсиско пачку газет, где тот сможет прочесть о себе. А то, что следующая поездка будет скоро, тоже не вызывает сомнений. Во время беседы у генерального Игорь подробно рассказал обо всем виденном. Шеф полистал текст репортажа, отложил его в сторону, сказал, глядя куда-то за окно:
– Да, боюсь, что там будет жарко… Что ж, идите отдыхайте. Когда вернетесь, возможно, придется ехать еще раз. Нужно больше писать о чилийских товарищах. Сейчас там фронт.
В редакции передали ему все письма, полученные на его имя за эти дни. Так, пустяки. Кто-то приезжает и просит организовать гостиницу в Москве, кому-то нужно помочь по части «проталкивания» материала в редакции; пару поздравлений с днем рождения от бывших случайных знакомых.
На перроне суета. Летом половина Москвы начинает кочевать на юг, к теплому морю, к ласковому солнышку. Хорошо, что удалось взять билеты именно на харьковский поезд, его хоть штурмом не берут пассажиры, потому что не к морю идет.
У Лиды настроение веселое. Отчет сдала благополучно. И кому: самому Любавину. Заодно подсунула заявку на два вездехода и грузовик. Подписал, только глянул мельком. А ожидала, что будет ругань. Быстренько схватила с его стола бумагу – и к снабженцам. А Коленькову телеграмму тут же отстучала: виза есть, торопите снабженцев. Теперь ребятам можно будет на участки по трактору дать, а то приходилось грузы в партию на них возить. А впереди осень и зима.
Думала о Николае. Самый старший из Рокотовых. Его дом стал и их с Володей домом. Никаких дипломов не успел получить Николай. Надо было сестру и брата в люди выводить.
Думала о том, что целый месяц можно будет ходить в лес, к речке, и обязательно босиком. И будет лежать на белом горячем песке; такой она видела в жизни только еще в одном месте, кроме Лесного, на берегу безымянной таежной речки, которую остряки-трактористы назвали Веселой. А веселого там было мало: бурелом на берегах, на подступах болота. А им нужно было спрямить трассу именно где-то здесь. И они две недели бродили по берегам речки, отыскивая всякие приемлемые варианты, и однажды она с Колей Гатаулиным вышла на чудное место, мысок, где был такой же песчаный пляжик, как в Лесном, и песок такой, что хоть считай каждую песчинку. Купаться, правда, не хотелось, потому что было всего восемь градусов плюс, а вода наверняка и того меньше, но день был солнечный, и они с Колей помечтали о том, что когда-нибудь где-то здесь построят мост и обязательно будку обходчика и кто-то обязательно будет приходить сюда купаться. И Коля, пока она переобувалась, перематывала портянки, успел по старой озорной школьной привычке вырезать на стволе огромной лиственницы перочинным ножичком– «Н. Гатаулин. 1972 год». А потом она, на правах старшего, более опытного и более умного человека, ругала его за такое варварство, а он молчал и сопел обиженно, потому что работал в экспедиции сразу после армии, и было ему от роду всего двадцать один, и жизнь казалась ему похожей на книгу, в которой прочитаны только первые страницы и впереди самое интересное и увлекательное.
Думала о муже. Все сложно в жизни, очень сложно. Коленьков говорил, что такую женщину, как она, нельзя отпускать в экспедицию. Она не красавица, в этом она отдает себе отчет много лет, но Коленьков считает, что она относится к категории баб с изюминкой. Он так и говорит: баб. И при этом кривит усмешкой всегда искусанное комарами и гнусом лицо. Да, кстати, просто удивительно, до чего его любит кусать таежная нечисть. Там, где других совершенно не трогает, до него обязательно доберется. А он специально без накомарника ходит да еще и шутит по поводу того, что считает это вниманием женского пола к своей особе. Дескать, каждому известно, что кусают не комары, а их подруги. Так вот это как раз и есть лучшее доказательство того, что он не безразличен особям пола противоположного. Впрочем, Лида получила многократные подтверждения этого тезиса, и не только со стороны комариного племени. Лаборантка Катюша, года два назад закончившая геологоразведочный техникум, без ума от Коленькова и тайком коллекционирует все его любительские фотографии, которые сама же и печатает в редкие часы отдыха. По Лидиным наблюдениям у нее есть даже специальный альбом, посвященный Коленькову. А он липнет к ней, к замужней женщине, злится на нее и все ж о всех трудных делах советуется именно с ней, хотя под боком у него есть старый черт Любимов, в прямом смысле съевший зубы на таежных маршрутах.
И ей нравится работать под его началом, потому что у Коленькова есть чутье, он прирожденный изыскатель, его решения всегда чуть припахивают сумасбродинкой, но в конце концов, при учете всех издержек, оказывается, что они наиболее верные. Он умеет найти общий язык буквально со всеми, даже с механизаторами, которые и по складу работы своей, и по нагрузке, и по условиям самый бунтарский народ в любой партии.
Когда-то у нее состоялся разговор с Коленьковым о ее муже.
– Фигура он у вас… – Коленьков смалил раз за разом сигарету, зажав ее в могучем кулаке. – Удивляюсь одному: почему вы здесь? Что, в Москве места не нашлось? Это уж нам, грешным, разведенным-переразведенным, терять нечего, а у вас семья, муж при должности, дочь… Романтика – не поверю. Возраст у вас не тот. Так что?
Было это сказано тоном спокойного рассуждения с самим собой, и Коленьков не требовал у нее ответа. И тогда она задумалась: а в самом деле, что? Что заставляет ее на четвертом десятке бродить по тайге? И к ужасу своему поняла, что ответить на этот вопрос прямыми обычными словами, без экскурса в психологию, в полутона, – не может. А что бы она ответила, если б этот вопрос задал Игорь? Но ведь он не задавал ей этого вопроса. Как-то у них уже повелось, что редкие месяцы вместе они проводили без трудных разговоров. А наступало время, и она начинала готовить свой чемодан, а он проглядывал карту: куда же теперь писать ей письма. Она сознавала, что является плохой матерью, потому что ее участие в воспитании дочери ограничивалось писанием длинных и нежных писем, а однажды дочь ответила ей, что эпизод с медвежонком, которого приручили в экспедиции, она сообщила в письме ей дважды: полгода назад и вот сейчас. После этого она долго не посылала дочери писем.
Она не сказала Игорю о последнем разговоре с Любавиным. Прочитав ее отчет, он глянул на нее сквозь толстые стекла очков и вдруг спросил:
Мы на магистрали уже четвертый год, если не ошибаюсь?
– Да, Валентин Карпович. Четвертый.
– Вы хороший работник, Чугарина… А что бы вы сказали, если б мы предложили вам работу в институте? Здесь, в Москве?
Если признаться, бывали моменты, когда она мечтала о таком предложении. И растерялась. Вспомнила, как под Тындой в шестьдесят девятом сушила зимой промокшие палатки над костром и Коленьков, заливая огонь соляркой, чтоб не погас под снежными зарядами, тихо матерился:
– Ну ладно… Я все ж прокачусь когда-нибудь по рельсам чугунным. От звонка до звонка, мать вашу так… И пусть на каждой станции дикторы объявляют, что я следую по маршруту, который почти на пузе прополз когда-то…
Почему-то припомнились весенние дни семидесятого, когда она провалилась на льду речки Утамыш и ребята ее отогревали, сняв свои телогрейки. А было совсем не жарко в те дни.
И представила, как будет получена в экспедиции телеграмма о том, что ее оставляют в Москве, и Котенок, пожав сутулыми плечами, скажет на пятиминутке:
– А чего тут судачить? Я всегда говорил, что у нее в столице лапа есть… Такая волосатая и мощная… Муж трубочку снял: «Иван Иваныч, тут вот просьбишка есть, женка у меня живет не по тому разряду… А мне без нее, понимаешь, не спится. Вы там порадейте…» И все, вопрос решен со всеми резолюциями. А Иван Иванычу тоже жить и в спокойствии зарплату получать требуется. А ну как рассердится корреспондент?
Все это она представила в считанные секунды. И сказала Любавину, вежливо ожидавшему ее ответа и уже почти уверенному в том, каким он будет:
– У нас остался двенадцатый участок… Я хотела бы закончить на нем работы. Если вы разрешите, я приду к вам в июне будущего года и напомню о нашем разговоре. Тогда еще не будет поздно?
Любавин с улыбкой глянул на нее:
– Ну что ж, согласен… Приходите в июне будущего года. Спасибо, Лидия Алексеевна. Можете быть свободны. Насколько я знаю, вы хотите отдохнуть? Что ж, возражений нет. Вообще-то мы летом отпусков не даем, сейчас самое рабочее время, но в виде исключения…
Она уже дошла до двери, когда Любавин вновь ее окликнул:
– Простите, я хотел вас давно спросить… Игорь Чугарин, обозреватель международный, вам никак не приходится? Вчера прочитал его великолепную статью о положении в Чили..
– Нет, – сказала она. – Нет. Это просто однофамилец.
– Благодарю вас. – Любавин покачал головой, прощаясь, и снова склонился над бумагами.
Спускаясь по лестнице, думала она над тем, почему не решилась сказать начальству правду: да, этот самый талантливый Игорь Чугарин – ее муж. И она годами бродит по тайге не из-за того, что ей нужны полевые и прочие надбавки к зарплате… Нет. Просто она не может быть другой, иной, не похожей на себя… «Рокотовская кровь», – смеется обычно Николай, когда при нем заходит разговор о нелогичных поступках его сестры, и вот уже много лет она не может понять: одобряет он ее или осуждает?
Если б знал о предложении Любавина Игорь? Но он узнает об этом не раньше, чем через год…
Бесшумно подошел состав. Открыли двери проводники. Началась посадка. Они зашли в купе, поставили вещи. Игорь сказал:
– Ты знаешь, я все время думаю о том, что все это мне приснилось. Что мы едем к Николаю, что нас там ждет дочь, что мы тридцать дней не будем думать ни о каких делах.
Не тридцать, я двадцать восемь… И потом еще, мне кажется, что даже сейчас ты думаешь не об отпуске.
Поезд двинулся. Игорь глядел, как уплывали назад мутные, расплывчатые огни, потом колеса на стыках застучали чище и громче и фонари на перроне уже не поплыли, а побежали назад, сливаясь в одну огненную полосу, и в этот момент Игорь вспомнил слова Олеанеса, сказанные ему на прощанье в аэропорту Сантьяго:
Если ты когда-нибудь услышишь, что они атаковали Ла-Монеду, можешь смело назвать двух из ее защитников, которые не выйдут оттуда живыми. Это Сальвадор и я. Клянусь тебе честью человека, который ни разу в жизни не держал в руках оружия.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1Было накурено. Старался в основном Петя Ряднов. Часа за два искурил десяток сигарет. Когда открыли окно, покрутил головой:
– Радетели за здоровьечко свое. Плюну на вас и уйду в быткомбинат. Приглашали проектировать кровати нового образца. Деревянные.
Сашка хмыкнул насмешливо. Петя уйдет проектировать кровати. Смех. Помрет на руднике или где-то около.
Рокотов поотвык уже от инструментов. Циркуль в руке пляшет. Линейка тоже как-то не приспосабливается. Целый день за рулем, по полям ездил, а вечерами вот такая нагрузочка. Григорьев нет-нет да и бросит свой стол и подкатится к нему. Постоит минут пять и лохматый затылок чешет:
– Да, не тот почерк, Володька…
Вообще Сашка ведет себя развязно. В самом начале высказал мысль, что не следует начинать работы, пока не будет точно известен исход борьбы мнений. А вдруг решился вопрос с готовым проектом? Вот придет бумага о том, что все утверждено, обговорено, финансирование открыто: начинайте, рабы божии, рыть ямку. Что тогда?
– Тогда? – отвечал Рокотов. – Тогда мы с тобой и с Петей поедем в Москву. По командировочным удостоверениям, не за свой счет. Тебя это волнует?
– Я не поеду, – бурчал Петя.
– Поедешь.
– Не заставишь. Я беспартийный. Меня выговором с занесением не испугаешь.
Рокотов сел за стол, как бывало тогда, когда он готовился сообщить что-то важное… Давно были и прошли те времена…
– Ребята… Ну, а если без дураков. Ну хватит этой игры или дури, не знаю, как точнее назвать. Мы делаем великое дело…
– Мы пахали… – обронил Петя, не поднимая головы.
Он все еще не может простить Рокотову сердечного приступа Дорошина. Сейчас старик уже пришел малость в себя, хотя у его постели для страховки продолжает сидеть медсестра. Потребовал что-нибудь смешное почитать… Принесли ему все, что нашлось в библиотеке. Рокотов отослал даже кое-что из подписных изданий своих, а в ответ получил их обратно, аккуратно перевязанные веревочкой, а к ним приложена записка, написанная угловатым почерком Дорошина: «Уважаемый Владимир Алексеевич! Тронут Вашим вниманием и заботой. Возвращаю принадлежащие Вам лично книги за ненадобностью. Дорошин».
– Блажит старик, – сказал Михайлов, прочитав записку. – Это уж совсем детские штуки.
Несколько раз Рокотов разговаривал по телефону с Ольгой Васильевной. Тревожило его состояние Павла Никифоровича, потому что на следующий день после приступа Косолапов позвонил ему и сообщил, что предположение подтвердилось – инфаркт. Нужен абсолютный покой и никаких тревог. Больного даже транспортировать в больницу он пока не разрешает.
– Что нужно из лекарств? – спросил Рокотов. – Может быть, надо послать в областной центр?
– Благодарю вас, – в церемонной своей манере заявил по телефону Косолапов. – Все, что нужно, больной уже имеет.
А дела стояли. И ждать уже больше нельзя было, и Рокотов вызвал заместителя Дорошина Павла Ивановича Крутова – добрейшего человека, обликом и манерой своей похожего на старых русских интеллигентов, с голосом тихим и внятным. Знали они друг друга еще с той поры, когда Павел Иванович был главным инженером, а Рокотов работал на руднике и очень часто встречались они на карьере. Крутов обладал уникальнейшей способностью работать чуть ли не круглосуточно и при этом умудрился быть совершенно в стороне от шума и суеты всевозможных заседаний. Практически в его руках были все дела, но определял все Дорошин. А Павла Ивановича в комбинате за глаза звали просто Пашей, и он знал об этом и нисколько не обижался, Когда вдруг слышал в коридоре мощный бас какого-либо начальника участка: «Дорошина нет, пойду подписывать бумагу к Паше». Знал он и озорную рифмовку, пущенную кем-то из инженеров КБ: «За Дорошина пашет Паша». Знал, и его беспокоило только одно: как бы шутка эта не долетела до шефа.
– Вы знаете, – говорил он Рокотову еще тогда, когда тот был у него в подчинении, – вы знаете, самое ужасное в том, что Павел Никифорович может очень расстроиться из-за этого озорства (он имел в виду рифмовку). Это совершенно не соответствует действительности. Я понимаю, что молодежь очень часто может быть совершенно беспощадной к людям более пожилого возраста, но зачем же так?
С той поры Дорошин поменял уже трех главных инженеров, двух заместителей, а Паша все сидел в своем кабинете и занимался текущими делами. Шеф изолировал его от всех треволнений представительства, чем наверняка доставил ему величайшее удовольствие.
Самое удивительное было в том, что Пашу слушали все. Даже самые отъявленные крикуны, которые гордились тем, что могли возразить самому Дорошину, совершенно покорно выполняли распоряжения Крутова. То ли играли свою роль многочисленные вводные слова, которые расточительно использовал Паша («Я был бы вам чрезвычайно признателен, Василий Павлович, если бы вы выбрали возможность каким-либо образом забросить мне в кабинет самые свежие данные по производству… Мне завтра сообщать их в Москву»), то ли умение надолго запомнить невыполненную его просьбу, то ли то обстоятельство, что он никогда не отказывал всем желающим получше уйти в отпуск, и многие ждали, когда Дорошин хоть на денек куда-либо исчезнет, чтобы подсунуть заявление Паше.
Так вот этого самого Павла Ивановича Крутова и вызвал через два дня после несчастья с Дорошиным Рокотов. Сели они друг против друга за столом для совещаний в кабинете первого секретаря райкома, и Рокотов, без всяких околичностей, приступил к разговору: Павел Никифорович волей медиков выбывает из активной жизни на месяц-два. Никаких производственных дел ему велено не сообщать. Но есть вопросы, которые не терпят отлагательства. Я хотел бы надеяться на то, что вы сможете ими заняться.
– Я весь внимание, – сказал Паша.
– Мне нужно, чтобы Григорьев и Ряднов прекратили работу над проектом и занялись разработкой новой темы.
Крутов покачал головой:
– Увы, Владимир Алексеевич, это вне моей компетенции. Вы же сами прекрасно знаете, что дела мыслительной решал только Павел Никифорович… Когда-то, когда вы там работали, я не мог и вам ничего приказать без его ведома.
– И тем не менее.
– Боюсь, что я не могу вам помочь.
– Павел Иванович, речь идет о серьезном партийном деле.
– Я все понимаю, но…
– Я вас предупреждаю, если моя настоятельная просьба не будет выполнена, мы поговорим с вами о партийной дисциплине.
Рокотову тяжело было говорить добрейшему Паше такие вещи. Но время не ждало, время неслось галопом, как пришпоренная лошадь, убегали дни, потерянные в важных и неотложных делах, а у него было задание, которое надо было выполнять, кроме всех обязательных служебных дел. Приходилось иногда, как говаривал в добрые старые времена Саша Григорьев, перегибать.
Крутов мял в тонких бледных пальцах лист бумаги из стопки, лежащей на столе. Рокотов не спешил, он понимал, что старику надо привести все в соответствие, вычислить степень потерь в случае исполнения того или другого варианта. Наконец Паша поднял на него глаза и сказал, глядя в сторону, куда-то мимо рокотовского лица:
– Я понимаю… все, что я скажу сейчас, это глупость… но я надеюсь, Владимир Алексеевич, что вы меня поймете… Мы с ними давно знаем друг друга, и я вас всегда уважал. Это не пустые слова. Я вас очень прошу, поймите старика правильно… Не смогли ли бы вы написать мне несколько слов на бумажке… Вот то, что вы мне сказали. Ваше требование дать новую работу двум инженерам. Эту бумагу я должен иметь в качестве… Вы понимаете меня, надеюсь, Владимир Алексеевич?
Еще бы Рокотов не понимал сейчас Крутова! Он взял лист бумаги и стал искать ручку.
– Простите, Владимир Алексеевич… Если можно, на бланке райкома. Вам это ничего не стоит, а для меня… Ну прошу вас.
Рокотов вынул из сейфа райкомовский бланк, написал несколько строк, протянул бумагу Паше. Тот перечитал ее, аккуратно сложил вчетверо, выудил откуда-то из дальних внутренних карманов старенькое, потертое портмоне и затолкал бумагу туда. Затем поднял со стола скомканную бумажку, которую до этого вертел в руках, и сказал:
– Я сейчас же пришлю к вам Григорьева. Вы скажете, какого рода задание необходимо выполнять.
Он снова был спокоен и отменно вежлив.
Ровно через полчаса после его ухода пришел Саша. Сел.
– Ну?
– Откладывай все дела по старому карьеру… Начинайте новый.
Сашка почесал шею:
– А Петька?
– Ты главный в мыслительной?
– Ладно. Только ты мне скажи: Дорошин в курсе? Только для меня для одного… Петьке не скажу.
– Нет.
– Неужто Паша на себя взял? Вот чудеса… – Сашка даже привстал. – Ну и ну. Так когда шеф выйдет – от него перья полетят.
– Делай, что сказано.
– Ладно. Я солдат. Дипломатией вы занимаетесь, а Григорьев работу будет делать.
Вечером того же дня они все втроем скатывали рулоны проекта и складывали их в угол. Петька был злой и ни с того ни с сего разбил фарфоровую кружку, которую когда-то подарили «мыслителям» женщины из планово-экономического отдела. Кружку эту берегли как реликвию, потому что пивали из нее чай и Рокотов и Михайлов, в бытность свою приобщенный к этим стенам, да и предшественники их, в числе которых было целых два доктора наук и аж шесть кандидатов.
И вот теперь кружка осколками лежала на полу, а Петька стоял над ней и ругался:
– Черт с ней… Завтра оловянную куплю… Как в стеклянной лавке все натыкано… Бьется, ломается.
Упреков ему не было. Промолчали Рокотов с Сашкой. Потому что Петька был сейчас слабым звеном коллектива, которое нужно было всячески укреплять. А руганью и скандалом этого не сделаешь, потому что черт его знает, этого самого хуторянина, возьмет и уйдет куда-нибудь или откажется делать проект – и тогда ищи-свищи кого-либо на замену. Да и найдешь ли кого, потому что Ряднова и впрямь не на словах, а на деле можно было признать богом коммуникаций.
В тот день они начали работу. Разошлись по домам где-то около одиннадцати. Назавтра, вернувшись с полей и наскоро помывшись, Рокотов прибежал в мыслительную. Было около восьми вечера, и в коллективе был разлад: Сашка со злым лицом сидел за чертежной доской, а Петька, насвистывая, решал шахматную задачу.
– Та-ак… – сказал Рокотов, – хуторянин бунтует?
– Я тоже хуторянин, – сказал Сашка, – но только таких пижонов я не встречал. Он считает, что через две недели выйдет шеф и прикроет нашу новую работу.
– Вот именно, – сказал Ряднов, – именно прикроет. Потому что надо быть круглыми идиотами, чтобы нашими прикладными средствами сделать что-нибудь серьезное за такое время, которое нам любезно выделил вождь и учитель (кивок в сторону Рокотова)… А у меня в жизни не так уж много лишних лет, чтобы терять их на развлечения и маниловские мосты. У меня из-за вас, шизофреников, даже семьи не предвидится. Все другие порядочные холостяки ходят на танцы или еще куда… Я же с вами целые годы теряю. А мне уже не семнадцать и даже не двадцать семь. И вообще, это порочная практика – экономить деньги. Дали бы задание проектному институту, там бы все сделали…
– Его давно били, – Рокотов снял пиджак, распустил на шее галстук. – Ладно, Саша, пусть идет гулять. Вон, глянь, у кинотеатра девиц сколько собралось. Иди и делай предложение. Только с ходу, а то разглядит, какая у тебя унылая физиономия.
Петька потоптался в полной тишине, наблюдая, как Рокотов и Сашка корпят над расчетами, сделал пару кругов около своего стола и, вздохнув, уселся за него.
И покатились дни. Теперь Рокотов спал по пять-шесть часов в сутки. Проводил совещания, ездил по полям, добивался в областном центре сотни комбайнов на уборочную для района, ругался с военкомом области, прижавшим на переподготовку двух инструкторов райкома. Однажды хотел поехать в знакомое село, но раздумал. Был еще свеж в памяти тот разговор, когда после дорошинского приступа помчался он к ней.
Я не знаю, что будет, если вы не согласитесь, – сказал тогда он.
Она поняла это совсем не так, как ему хотелось.
– А что будет? – спросила она. – Вы меня накажете? Вы же секретарь райкома! Одного вашего слова будет достаточно, чтобы меня заклеймили позором. Нет, вы, конечно, гораздо великодушнее… И так ли я вам нужна, уважаемый Владимир Алексеевич? Ведь вы решаете такие вопросы, как быть или не быть селу? Как полководец… А может, вы и есть стратег? Во всяком случае, со мной вы действуете именно таким образом: пришел, увидел, победил. А если мне хочется, чтобы вы поговорили со мной спокойно, без директив и натиска… Эх, вы!
Она повернулась и пошла к дому, а он стоял у машины и никак не мог понять, почему не бежит, не останавливает, не объясняет, что он имел в виду… Почему не говорит, что думает только о ней и никого другого ему не надо?
Он дождался, пока хлопнула калитка, медленно сел в машину, включил зажигание.
– Все, хватит, – сказал он вслух, и голос его был насмешливым, потому что сейчас он видал себя ее глазами, и картина была не очень для него утешительная, и вот это самое последнее обстоятельство, кроме всего прочего, вызывало у него желание показать характер, и хотя он прекрасно понимал, что в этом случае все будет очень смахивать на довольно дешевую и пошлую мелодраму, отказаться от мысли уже не мог.
И все последующие дни он просто старался не допускать мыслей о Вере, и если все же вспоминал, то старался оправдать себя молчанием во время ее гневной и насмешливой тирады, и это было его единственным утешением, потому что при последующем воспроизведении в мыслях всей сцены он пришел к выводу, что был не просто смешным, а убогим в своей примитивности, и постепенно он приучал себя к мысли, что теперь-то ей будет даже неудобно встретиться с ним. Еще бы, пять вечеров легких разговоров – и предложение руки и сердца. Ай да мы, ай да парень-хват. Подумать можно, что он уже раз в третий выходит на женитьбу. Такие темпы. Прилетел на машине, задал два легких кавалерийских вопроса – и нате предложеньице…
Заболела голова. Этот табачный дым, что ли? Передохнуть бы. Вот так, голову на руку, как в студенчестве на лекциях, когда ночь поработаешь на железнодорожной станции, зарабатывая на театр и кое-что из одежды разгрузкой четырехосных вагонов с гравием. Чудесное было время, мечталось тогда замечательно. И жизнь была доступной во всем, протяни руку – и дотронешься до самого главного счастья.
Медленно поворачивается мир, нехотя, словно корабль, который взбирается на волну. А когда-то он хотел быть моряком и даже собрался после восьмого класса в мореходную школу, чтобы стать матросом.
Не вышло. Не было педагогических навыков у брата. С семнадцати лет шоферит.
Устал все-таки. Вот так еще минут пять посидит – и снова за расчеты. А институту, если задание на разработку выдать, это в крупные тысячи обойдется. У Петьки отличная поговорка раньше проскальзывала: «Система-то у меня нервная». То ли интеллектуалом совсем стал и застеснялся в последнее время, то ли забыл ее.
А вправду, почему все раскачивается? Ясно, это он стабилизируется после сумасшедшего дня. Сашка в институте говорил: «Ну ладно, ребята, я на пару часов стабилизируюсь, а потом пойдем опять в науку».
Будто дорога бежит перед глазами: с выбоинами, промоинами, бугорками. И он несется по ней и в самый последний момент умудряется повернуть руль, чтобы объехать колдобину. И так каждую секунду, а скорость все растет и растет, и вот уже дорога превращается и сплошную серую ленту, на которой не видно ничего, по которая несется навстречу так быстро, что он слышит даже свист ветра…
– Пижон ты, Петька, – слышит он Сашкин голос, – человек из последних сил здесь вкалывает, а ты?.,