Текст книги "Таволга"
Автор книги: Николай Верзаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
ПО СТАРОЙ ДОРОГЕ
Я боялся проспать и соскочил чуть свет. Достал из загнетка горшок с остатками похлебки. Кусок хлеба, припасенный с вечера, да несколько картошек положил в котелок и завязал котомку. Поднялась бабушка, поскрипела половицами и, охая, села к столу:
– Не ходил бы.
– Много ли тут высидишь. – Я отвернулся к окну, за которым еще не рассинелось утро.
– Ну, гляди, – вздохнула бабушка.
У нас замерзла картошка. Зимой ее еще можно было кое-как есть, потом она почернела и размякла, а до свежей еще было далеко. Мамина сестра, тетя Таня, написала, что у нее картошка сохранилась, и я собрался в Карабаш. Была и еще причина. Тети Танин сын, а мой сродный брат Витя пятнадцати лет, уже работал на медеплавильном заводе слесарем, сделал складной ножичек и зажигалку из гильзы. Я втайне надеялся, что тоже от него, может быть, научусь делать зажигалки и тогда не придется высекать огонь кресалом.
– Как Тесьминский мост перейдешь, так все вдоль опор правь, – напутствует бабушка. – Сперва контрольный попадет, потом другой, после печи Худяковых, потом Киолимские, за ними опять контрольный, а уж там и Золотую гору увидишь, за ней дым – Карабаш и есть.
Все это я знал по многочисленным рассказам. Мы и сами жили на контрольном пункте линии электропередач, сокращенно ЛЭП. В лесу, через горы, прорублена широкая полоса, на ней стоят высокие столбы – опоры, похожие на букву «П». Они держат толстые провода. По этим проводам идет ток большой силы, такой большой, что двигает поезда, заставляет работать заводы и освещает целые города. Провода эти натягивают, а потом следят за исправностью линии монтеры. Мой отец и был таким монтером. И не один, а целая бригада. Эта бригада долгое время жила у нас. В дождливые вечера монтеры собирались у огня и вели разные разговоры. А так как почти все они были охотниками, то много говорили об охоте. Я слушал, наблюдал, как они живут и одеваются, у кого какие ружья и лошади. Говорили и о том, что на случай войны охотнику будет непременно легче, потому что он ко всему привыкает, ничего не боится, что из них получаются добрые следопыты-пограничники, а также снайперы.
Однажды на рассвете меня разбудила бабушка:
– Погляди-ка, Чиненов-то кого принес.
На столе лежал глухарь, добытый одним из монтеров. Распахнутые крылья занимали всю длину стола, а бородатая голова на длинной шее с нахохленными перьями свисала почти до пола. При свете керосиновой лампы глухарь показался мне угольно-черным и огромным. Будто в сказочном сне, я сидел возле необыкновенной птицы, рассматривал бахромчатые лапы, красные брови, рисунчатый хвост. С тех пор я решил сделаться охотником.
Потом, когда пошел в школу, по зимам я жил у поселковой бабушки и теперь ночевал у нее, чтобы сократить путь до Карабаша.
– Заверни на плотину, передай Савелию. – Бабушка положила на стол сверточек. – Скажи: от Мохова.
Слесарь Мохов считался среди охотников лучшим ружейным мастером. Он, видимо, высылал новую деталь вместо сломанной.
Котомку за спину – и выхожу. Свежо до дрожи. В небе огненно-красная заря. Пробегаю Каменку ниже дерновой запруды и одним духом взбираюсь в гору. Вокруг поселки: Рабочий, Чапаевский, Ветлуга, Демидовка. Гору огибает железная дорога, над ней густой дым – паровоз «ФД», что означает Феликс Дзержинский, тянет длиннющий состав: на платформах, накрытых серым, танки.
Мы тогда рисовали танки на газетах, в старых книгах, на партах и заборах. Наши танки давали такие залпы, что немецкие «тигры» разлетались на куски, а экипажи летели вверх тормашками. Самолеты со звездами на крыльях заходили в хвост «мессершмиттам» и «юнкерсам», и те кувыркались, волоча за собой густые полосы дыма. Наши пушки дырявили толстые стены дотов, а корабли шли на таран, и от фашистов оставались пузыри на воде. Мы не только рисовали, но один раз ходили в военкомат с Ленькой Кривопаловым проситься на фронт, но нас завернули обратно. Ленька предложил бежать. Мне было жаль маму – без отца семье и так приходилось тяжело. Тогда появилось много волков, еще подумает, что меня загрызли. К тому времени я освоился с ружьем, иногда приносил домой дичь, считал себя заправским охотником и на фронте надеялся стать снайпером.
Ленька однажды не пришел в школу. Его сняли с товарняка под Уфой грязного, оборванного и еще более худого. Через месяц он убежал снова, и встретились мы уже после войны. У Леньки на гимнастерке ослепительно сияла самая настоящая медаль, а нехватка двух пальцев на руке придавала ему особый вес в моих глазах.
Едва состав миновал Средний мыс, а у Сорочьей горы появился новый – и опять танки.
Сбегаю с горы, миную еще одну, у плотины слышу шум падающей воды, звук ботала – корова Майка отбивается от комаров, да вжик-вжик – должно, Савелий правит косу. Так и есть, в распущенной рубахе, худой и высокий, сунул за голенище брусок – и айда махать самой большой, какую когда-либо приходилось видеть, литовкой, оставляя широченную полосу сыро пахнущей травы.
Его считают нелюдимым. И верно, в хмуром взгляде будто что-то глубоко затаенное от людей. Мне по сказкам представлялись именно такими разбойники. И хотя он ко мне благоволит больше, чем к другим, я его побаиваюсь. Торопливо достаю сверток:
– От Мохова, бабушка по пути передать наказала.
Его глаза зверьками из-за кустов нацелились:
– По какому такому пути?
– В Карабаш пошел, к тете Тане.
– Не дойти тебе. Пятьдесят верст – не в бабки сыграть.
– Дойду.
– А хаживал?
– Заблудиться негде, дорога вдоль трассы.
– Камень, ямы да болота – вот вся и дорога.
– Дойду.
– Ну, ин по делам вору и мука. Погоди, куда ты? Дождь будет, намокнешь и пропадешь.
– У меня кресало есть.
– Ах, язво сибирское! – и Савелий принялся хохотать. – Крысало… Ну, ступай, коли крысало, только до моста не дойдешь, как до костей прополощет, будет тогда тебе крысало…
Половина неба совершенно чиста. Нет, напрасно старик пугает.
– Зайди, черкну Худякову насчет капканов. Самого не случится дома, Варваре передашь. – И пошел, перекинув косу через плечо.
На берегу с черной плоскодонки Филатовна черпала воду.
– Да это, никак, Васька?
– В Карабаш наладился, орел.
– Да ты в уме ли, парень? – Филатовна перекинула ведро в другую руку. – Ближнее ли место? Что отец пишет? Здорова ли мать, что поделывает?
– Известно, – помрачнел Савелий. – Мужики там головы кладут, бабы тут жилы рвут на работе, чтоб ему ни дна ни покрышки. – И, сплюнув, длинно обругал Гитлера.
В сенях я скинул ботинки. Савелий поднял их, оглядел и отложил.
На кухне у стариков была печь, возле нее скамеечка, лавка у стены, стол в простенке между окнами, выходящими на пруд, самодельные стулья, посудник, задернутый цветастой занавеской. Пахло сухой травой, пучки которой висели вдоль стены под потолком.
В комнате – кровать, над ней ружье, у окна комодка, тоже самодельная, и большое, зеркало в раме с завитушками.
Савелий прошел в комнату, достал из комода чернильницу, ручку-вставочку да амбарную книгу, из которой аккуратно вырвал последний лист.
– Все пишет, – почти шепотом сказала Филатовна, очевидно, не одобряя этого занятия старика.
– Опять за свое! – мохнатые брови сдвинулись.
– Молчу, Савва, что ты, что ты…
– Говорил: уровень, градусы и все, что к воде приходится, записываю. Дождь пойдет, я должен вешняки поднять, с гор-то мало ли ее хлынет – плотину порвать может, мост снести.
– Это когда же он будет, дождь-то?
– Да сейчас же и польет.
На стеклах вскоре появились косые росчерки капель. Савелий мне показался волшебником, который говорит мне назло, что пойдет дождь, а сказал бы, что не пойдет, так, небось, светило бы солнышко.
– А теперь, – он глянул на Филатовну, – про волчьи капканы пишу. Мало им Писаря, и до Майки доберутся.
– Нет-нет, пиши, как можно Майку задрать.
Только тут я заметил, что нет у стариков собаки. Пес был злой-презлой. Савелий свернул листок и подал:
– Гляди, не потеряй.
На конверте было написано: «Егору Спиридонычу Худякову-охотнику от плотинного Савелия». Я положил письмо в мешок.
– Раньше вечера на прояснит, ишь, Таганай-то головой в тучи ушел. Сиди, завтра убежишь.
Терять день не хотелось, да делать нечего. Савелий из сеней принес небольшую деревянную колодку и связку лыка, уселся возле печки и сапожным ножом принялся делить лыко вдоль на полоски, заостряя каждую с концов. Подрезав последнюю, взял по три в каждую руку и, положив на колено крест-накрест, стал переплетать между собой. Филатовна глядела на пруд, покрытый сыпью, и вздыхала:
– Не даст убрать кошенину. Помнишь, когда Петька ногу сломал, такое же негодное лето выдалось: греет да мочит, так все и пропало пропадом.
Портрет Петра стоит на комодке, там он в фуражке со звездой.
– Как бы хорошо теперь нам с Петькой-то было, – продолжает Филатовна.
– Погоди, – откликается Савелий, – намнут холку супостату, накладут куда надо, вернется Петро домой.
– Вернется – дом ему купим. А что? У Расщюпкиных на Пушкинском хороший дом и недорого, за пять отдаст Марфа, одна осталась, зачем ей больше? А Петька женится, ему в самый раз. Потом, может, и мы туда переберемся, кто ж водиться с внучонками станет, – рассуждает Филатовна.
А дождь льет. Все в доме стариков мне уже известно и не занимает, кроме ружья, но попросить его не смею.
– Тоскливо, так почитай. – Филатовна достает из-за печки книгу с черными корками и желтыми листами, не то изгрызенными мышами, не то обитыми. От книги пахнет затхлым. Пробую читать про какого-то Моисея и ничего не понимаю.
– Брось, – говорит Савелий. – Мошенство это все и леригия. В святые-то мало кто из бедных попадал, а все народ денежный. Наблудит, а потом и отвалит золота – как не святой.
– Греха побоялся бы, старый, – укоряет Филатовна.
– Опять за свое! – Савелий ударяет кулаком по колену.
– Ну-ну, Савва, что ты, будь по-твоему.
– Ты, Васька, не слушай, что она буробит, слушай, что я тебе наскажу.
Он некоторое время молча шелестит лыком, кидает в подпечек окурок и начинает:
– Вот тут, где мы сидим теперь, возле речки жили вольные люди. Чуешь? По вечерам они палили костры, за речкой кормились кони, а лишь всходила луна, над долиной текли тягучие звуки – то курайчи Наджибек играл на курае для красавицы Айгуль.
Многие богатые люди хотели взять Айгуль себе в жены, но ее отец, бедный Саит, только посмеивался: «На богатство, что на болотную зыбь, на текучий песок, положиться нельзя – обманет».
Когда пришел Наджибек, Саит с усмешкой спросил: «Ну, а у тебя что есть?» – «Только курай». – «Это хорошо, богатство обманет. Но что за джигит без коня? Да и джигит ли ты? Пойди и приведи из табуна коня, серого в яблоках. Он никому не дается, на него давно махнули рукой. Приведешь, бери Айгуль в жены».
Пошел Наджибек в поле. Видит: пасется табун, а в табуне серый в яблоках конь – ноги струной, шея дугой; храпит, из-под копыт земля летит, из ноздрей пар идет, из глаз искры сыплются. Видит Наджибек – пустое дело, не взять коня, и в великой тоске заиграл о любви, большой как мир.
Серый повел ушами, прислушался и пошел на звуки. Так Наджибек привел его к кибитке Саита. «Ты джигит, Наджибек, – сказал старый Саит, – но какой же джигит без доброй сабли? Богатство обманет, конь спотыкнется, а сабля выручит. Достань саблю булату кары-табан, чтоб махнул ею, и сверкнули молнии, прогремел гром. Достанешь – бери Айгуль в жены».
Пошел Наджибек и видит: кузница, в ней кузнец кует. Поклонился и попросил: «Сделай мне, добрый кузнец, саблю булату кары-табан, без нее мне жизни нет». – «Э-э, – ответил кузнец, – такая сабля много-много коней стоит. А что у тебя есть?» – «У меня только курай». – И заиграл.
Послушал кузнец, веселым стал. Большой его молот будто сам заходил в руках, будто сама собой выковалась сабля.
«Как хорошо поет твой курай! Бери за это саблю». Взял Наджибек, поклонился кузнецу и ушел. А кузнец еще долго смеялся и приплясывал.
– Ты принес саблю булату кары-табан? – удивился старый Саит. Махнул саблей – сверкнула молния, прогремел гром. – Ты настоящий джигит, Наджибек. Но богатство обманет, конь спотыкнется, самая острая сабля притупится, а песню ничто не возьмет. Ветер разгоняет туман, а хорошая песня рассеивает печаль. Спой такую песню, чтобы она покорила сердце, и тогда красавица сама придет к тебе.
Заиграл Наджибек. Так заиграл, что степь, сколько стоит, еще ни разу не слышала такой песни. Даже луна заслушалась. Заслушалась и сказала: «Ах, какая песня у этого курайчи! Пожалуй, стоит послушать. Только тяжело стоять мне без привычки».
И содрогнулась земля, и выросла огромная, до неба, гора. Села луна на гору и забыла про все на свете.
А Наджибек играл и пел о лице, круглом и ясном, как луна; глазах, глубоких, как озера, в которых утонула душа джигита; о щеках, подобных утренней заре, ослепляющей человека. Играл так долго, что маленькие деревья стали большими, а красавица Айгуль превратилась в старуху.
Увидев это, он в великой досаде сломал свой курай. Луна скатилась с вершины и пропала за горой. А подставка луны Таган-Ай до сих пор стоит напоминанием о том, что песня не должна быть слишком длинной. Вот как тут было, – закончил Савелий.
– А правду бают, – спросила Филатовна, – будто в той горе вода, и если ее выпустить – затопит город?
– Поговаривали, – отозвался Савелий, – вроде раньше беглые от заводских огненных работ, рудобои да углежоги в горы скрывались и видели это великое озеро. Да и откуда бы ключам да болотам наверху взяться?
Савелий затягивает лапоток на колодке, подстукивает ручкой кодочика, чтобы поплотнее вышло, и под кодочик лыко пропускает. Филатовна глядит в окно.
– Пузыри в лывах – надолго, знать, зарядил.
– Небо-то, хвати, так износилось, как Васькины ботинки. – Савелий сгреб в кучу лыковые обрезки и распорядился:
– Собирай на стол. А ты, Васька, с лавки слазь-ка да стул подставляй.
Мне давно хочется есть, у стариков на столе не густо.
– Чего ждешь? – спрашивает Савелий.
Достаю из мешка хлеб и картошку.
– С чем пойдешь-то?
– У меня еще есть, – отвечаю, не моргнув.
– Ну-ну, гляди.
На столе квашеная капуста, рубленная со свекольным листом для экономии, молоко, рыбные котлеты, которые мне очень понравились. Они оказались из гольянов, пропущенных через мясорубку. Захотелось наловить этих рыбок.
Дождь приутих, и я побежал на слив, где вода падала и стекала в яму. На берегу лежала удочка, ею Савелий удил гольянов для насадки на крупную рыбу. Нашел под корягой червяков и стал таскать ярко раскрашенных рыбок. Выдернув с десяток, закинул дальше, надеясь выудить хариуса, и зацепил крючок. Потянул – леска ослабла, а крючок остался под водой. Ах, зачем я не полез в воду и по леске не добрался до крючка? Что теперь скажу старику? До войны было хорошо – продавали в магазине, а теперь где взять? Собрал жалкую кучку рыбок в лопушок и побрел к дому: что будет, то пусть и будет. Спросят, скажу: так, мол, и так. Не спросили. Старик продолжал ковырять лапотки, старуха латала ему рубаху. Они вспоминали отряд какого-то Каппеля, который бежал от красных, и где проходил, заносил сибирскую язву – вымирали целые села. Но я все это плохо слушал, тревожимый виною перед стариком. Остаток дня показался бесконечно длинным. К вечеру старик поднялся:
– Меряй штиблеты. В них колобком по лесу прокатишься. Спроворь-ка, старая, онучи парню.
Филатовна разорвала старую занавеску.
– Самое первое гляди, чтобы онуча не сбилась: мозоль наживешь – походу конец, – поучал Савелий. – Ставь ногу.
Я под его надзором обулся. Лапти оказались легкими и поскрипывали. Старик был рад, что пришлись впору.
– Тверды – не беда, живо обобьешь о камни, и нога спать будет. Опять же вода, если зайдет, то тут же и выйдет. А теперь ложись: не отдохнешь, не ходок из тебя.
Я был рад заснуть и не думать о крючке, но ворочался и встал рано, чтобы уйти, не потревожив стариков. Однако Савелий поднялся, сославшись на старые кости, которые не дают покоя, налил мне молока и посоветовал:
– Не скачи, пристанешь скоро, найди палку – все помощь. Да к Худяковым заверни, накормят.
Утро оказалось чистым. Край неба над Урал-Тау сиял, а воздух был таким свежим, что стало вдруг легко и радостно. Я побежал берегом пруда, обивая капли с травы. Над прудом курился легкий туман. На воде виделись морщинки от павших поденок, легких, как пушинки. Появилось целое облако комаров и мошкары. Сломил ветку и стал отбиваться.
Возле устья Тесьмы застал восход. Солнце поднялось над Урал-Тау, залило светом долину. Мокрая трава заискрилась. Вдруг из этого радужного царства с треском выломился рябчик и, сложив крылья, упал неподалеку. Я хорошо был знаком с повадками этой птицы и дал крюку, чтобы попусту не тревожить затаившийся выводок. Шел берегом среди темных елей, пронизанных солнцем, словно прошитых парчовым узором. Кое-где через речку висячими мостами перекинулись березы. Быстрое течение гнуло их ветви. Листья кувшинок словно кланялись мне. В заводинках крутились гольяны, иногда проплывали, словно простреливали воду, мелкие хариусы, а в одном месте из-под камня высунулся широкоротый пятнистый налимчик. Хотелось поближе с ним познакомиться, но я торопился: надо было по холодку пройти побольше. Вскоре показалось открытое место – трасса, а за нею мост.
Постоял на мосту, поглядел на кулика, который бегал по отмели, послушал отрывистый крик иволги: «Туда ли идешь? Туда ли идешь?..»
За поворотом – поворот. Все вперед, все вдаль бежит дорога, все выше в горы птичкой-подорожником манит: скок-поскок с кочки на камень, с елки на сосенку – айда за мной. По краям дороги ручейки-говоруны: хлебни пригоршней – сласть, плесни в лицо – отрада, и дальше ступай. А вот курумы широкой полосой, рекой каменной с хвойными берегами между высоких гор залегли. Откуда взялись они и застыли в вековой неподвижности?
А дорога бежит. И будто слышится скрип телег, накат саней с коробами, в которых уголь накрыт рогожами. «Н-но!» – мужики бородатые в зипунах, подпоясанных кушаками, руками машут. Свистят кнуты, тянутся из последних сил сивки, рыжки да савраски, заходятся в одышке, екают селезенки, падает с губ пена на дорогу. А она бежит, и конца ей нет.
Когда все было? Может, дедушка помнит? А может, еще его дедушка? Далеко-далеко, у Ицыла-горы лес дроворубы валили, угольщики жгли в печах да в кучах уголье, возчики везли на завод. Старый завод, старая дорога. Нет-нет, да и теперь попадется еще лошадиный череп на обочине, остатки колеса, обломок оглобли или съеденный ржой санный полоз.
Дорога долгая, чего в ум не падет, все переберешь, что было да что услышалось долгими осенними вечерами от охотников-баюнов.
Жил да был будто в том заводе, куда уголье возили, Агафон-удалец. При кричном деле состоял – крицы проковывал – это, понимать надо, железо такое в старое время делали, плющили его в полосы, а из полос на потребу шло: топор, лопату, а хоть бы и литовку – тоже взять негде. Работа была адова – угорали так, что за ноги за руки вон выносили. А начальство ходит, и что не по губе пришлось – в ус да в рыло. Ну, Агафон-то раз и говорит работным: какие вы, дескать, есть люди на земле русской, что бьют вас боем, а вы лишь утираетесь. Начальство услыхало, да и к Агафону по той же дороге заехало. Не поглянулось мужику, взыграла душа – сгреб он начальство в охапку. Работные глядят: что дальше будет. А он, Агафон-то, поднес начальство к наковальне: посмотрим, дескать, много ли в нем духу – попугать хотел. А у начальства духу-то и с горсть не было, и вышел он из души, обмякли ручки-ножки. Из конторы тут же указ: три тыщи ударов, в кандалы да в острог. Лошадь от тыщи падала, а тут три. Пришли солдаты указ соблюсти – нет Агафона. Был – и нету.
Много ли мало ли времени прошло, а только начались тут дела дивные – стал появляться на горе Таганае человек, обросший весь, однако обличьем все же на Агафона схожий. А вокруг него работный люд начал собираться. Полиция бегает из конца в конец, из края в край, а захватить не может. С ног валится, только бы сохватать, вот он: цоп! – да с тем и останется. Агафон же удалец уж на другой горе, а вокруг опять народ. Полиция – туда, окружат, обложат, как медведя в берлоге, и давай сходиться. Сойдутся носом к носу, а посередке опять пусто. Хоть ревом реви, хоть волосы на себе дери, а не дается Агафон-удалец, да и только. Куда пропадал? Да не иначе как в гору. Ему молодцу-удальцу все ништо было. За горы стал похаживать. Вышел раз в широкую степь, в чисто поле – и схватили его. Руки-ноги заковали в железо: «Сказывай, где товарищи-дружки, ход твой тайный где, пошто неслышим-невидим, как вода сквозь пальцы уходишь?»
Привязали к кандалам веревку, другой конец на руку намотали и узлом завязали накрепко, чтобы не ушел, и в горы молодца-удальца ведут. Привели к Таганай-горе, видят: дыра. Думают: допытались. А он и говорит: есть на свете пять главных дорог: одна – на запад, другая – на восток, третья – на юг, четвертая – на север, а пятая – в завтрашний день. Я по ней хожу, а вам, говорит, туда недоступно, потому напрасно ловите.
Пока, значит, стража вертела головами за пальцем, куда Агафон показывал, очухалась: ни дыры в горе, ни Агафона-удальца, одно вервие в руке, да кандалы в траве. А по горам хохот пошел…
Я остановился против Откликного гребня, кричу. Ожидаемого эха нет – жарко и глухо. Исчезли комары и мошки. Появились слепни. Они с гудением носились вокруг и кусались через рубаху.
Подъем кончился. Дорога теперь шла ровно и пропадала далеко за поворотом. Кое-где на ней сохранился полуразрушенный деревянный настил, по краям его выжималась ржавая вода, стоки густо заросли осокой и камышом.
Вдали послышался лай, из-за поворота выбежали три собаки. До контрольного оставалось не менее километра, и шел я без лишнего шума, однако учуяли. Черно-белые лайки бежали навстречу. По голосу можно было ждать, что они очень злы. Среди лаек, живущих в лесу, попадаются сущие звери. Я бросил палку, ветку, которой отмахивался, и с замиранием ждал встречи.
Не добежав шагов сто, собаки сели, как бы предупреждая – дальше ходу нет. Я шел, лай прерывался рычанием. Потом они окружили меня: две спереди, одна сзади. Прижал руки к бокам и двигался медленно, избегая глядеть им в глаза – чего лесные собаки не любят – и уговаривал: «Милые, хорошие собаченьки…» И боялся оступиться – кинутся и разорвут. Чем меньше оставалось до контрольного, тем неистовее становились, свирепели, заходились лаем собаки.
Я надеялся, что кто-то есть дома, выйдет и уймет их, но никто не выходил. За оградой бродила скотина. А вот и дом почерневший, с крытой шатром тесовой крышей, проросшей зеленым мхом, три окна на дорогу. В открытые ворота виден травяной двор, вытоптанный посредине, телега с поднятыми оглоблями, старая деревянная колода. На крыльце старушка, очевидно, совсем глухая – на собачий рев даже не повернула головы. За домом огород, обнесенный жердями, едва видимыми из-за поднявшейся конопли и сныти, а в нем над картошкой – подсолнухи и журавль с веревкой, будто на привязи.
Стоило миновать дом, как одна из собак перебежала назад. Передняя пятилась, с рычанием уступая мне каждый шаг. Потом и она перебралась к подругам, и они стали отставать, повернули к дому, но еще несколько раз возвращались и, наконец, отстали совсем.
Лицо, шею и руки палило жгучим зудом – слепни искусали в кровь. Умылся холодной водой, разулся, постоял в ручье, перекинул лапти через плечо и пошел босиком, ступая то на горячие камни, то испытывая приятную прохладу в тени. До следующего контрольного было километров десять, и мне опять стало легко и весело.
Впереди курилось марево. Слева высилась плешина Круглицы, за нею – Дальний Таганай, напротив него – Ицыл. Когда-то здесь были дремучие, страшенные по рассказам, леса. Целых сто и еще пятьдесят лет их рубили на уголь, и теперь старые выруба заросли и стали почти непроходимыми.
Журчат ручейки по краям дороги, наклонилась над ними трава. Белая таволга пахнет горьковато-терпко, в пушистых шапках ее копошатся жуки-слоники, над реброплодником висят журчалки, в малиновых кисточках татарника гудят шмели, всюду порхают бабочки. В одном месте на дороге они сидели так плотно, что под ними не было видно земли. Я наклонился, протянул руку и отпрянул – змея! Когда прошел страх, увидел: под бабочками был выползок – старая змеиная кожа, из которой выползла гадюка.
А солнце поднималось, парило, в знойном воздухе стоял неумолчный звон кузнечиков. Я подходил ко второму контрольному, ступая босыми ногами так тихо, что собаки или не учуяли, разморившись зноем, или их тут не было. Миновал половину пути, и если кто вышел из Карабаша, должен был скоро попасться навстречу. Но прошел еще пять километров до печей, где жил охотник Худяков со своей Варварой, – встречных не было. Худяковых тоже дома не оказалось, и записку Савелия пришлось оставить у ворот, придавив камешком.
Тут стоял такой же дом, как на первом и втором контрольных, и в каком я жил сам на Березовке. Неподалеку – кирпичные печи с разрушенными сводами и кучи невывезенного угля, проросшие по краям бурьяном. Дорога местами была сплошь черной от угля. Разморенный жарой, я чувствовал сильную усталость, но голод заставлял думать об обеде и глядеть по сторонам. Кое-где маячили стебли саранок с ярусами листьев на них. Чем больше ярусов и толще стебель, тем крупнее луковица. На Березовке мне попадались с кулак, и десяток таких хватило бы на обед.
Вдруг я увидел маленький черный глаз, над ним красную бровь – тетерев в траве! Но почему он не летит? Охваченный охотничьим азартом, готовый кинуться и подмять его под себя, уже представлял полный котелок мяса: ешь – не хочу. И понял: он испытывал страх, какой, возможно, я недавно пережил от встречи с лайками. Я шагнул, косач сунулся в траву и побежал, вытянув шею. Он, должно быть, линял и, растеряв перья, не мог летать или был ранен весной на току. Мне стало жаль птицу. Пусть бежит себе, а я не пропаду. Вскоре выглядел стожар от прошлогоднего стога, выдернул его и стал бить заостренным концом, углубляя ямку возле саранки. Потом надавил на свободный конец, и с комом земли вывернулась золотистая луковица.
Через час накопал достаточно луковиц, промыл их в ключе, набрал хворосту, достал ватный жгут, втянутый в трубочку, чтобы не обивался пепел, кремень и кресало – кусок плоского напильника с обточенным ребром. От удара им по кремню высеклись искры, зашаял трут, а еще через несколько минут пламя облизывало котелок, а я устроился в тень березы.
Вдруг передо мной возникла странная фигура: на голове тряпка, за поясом топор, через плечо сумка с нанизанными на ней кротоловками, на ногах сапоги из шкур. Не сразу понял, что передо мной женщина. Я объяснил, кто такой, куда и зачем иду.
– Знаю, – ответила она, – письмо видела. Савелий здоровьем не худ ли? Филатовна-то, чай, шибко убивается – один, как перст был, легко ли получить похоронку… Как? Письмо получили? Дом покупать собираются?… Ну-ну, значит, мне померещилось, и слова мои забудь. Айда молоком напою. Печь недосуг топить, а молоко есть в погребе.
Молоко было бы кстати, но не хотелось возвращаться, терять время.
– Заходи на обратной дороге.
За время разговора она достала из сумки крота и сняла с него шкурку, будто яичко облупила.
– От последнего контрольного поднимешься, увидишь впереди далеконько березу, одна на горе – все вырубили. От нее спускайся и в огород к Татьяне угодишь. Да обуйся, нето отобьешь подошвы и обезножишь.
Ободрав еще крота, она ушла, а я снял варево и поставил в ручей студить. Потом, накалывая острой палочкой дольки, крахмалистые и пресноватые, быстро съел и захотел спать. Но впереди оставалось почти двадцать километров. Поднялся и, не вняв совету Варвары, перекинул лапти через плечо.
Дорога стала светлее: ни сосняков, ни темных ельников – береза, осина, липа, изредка, неведомый в наших краях, вяз, да по ручьям заросли черемухи. За одним из поворотов открылся старый, покосившийся мост через Киолим. Поперек моста, свесив вниз белые головы, лежали два мальчишки: один ростом с меня, другой – поменьше. Старший держал в руке острогу. Они переглянулись и опять уставились под мост. Вдруг старший резко ткнул острогой и вытащил ее на мост с рыбиной. Я никогда не видел такой округлой пестрой рыбы.
– Красуля, – неохотно пояснил старший и опять изготовился.
Сколько я ни глядел вниз, ничего не мог заметить в воде, которая казалась дегтярной от черных камней. Не верилось, что в небольшой реке с торчащими глыбами могла водиться такая крупная рыба. Однако мальчишки добыли еще одну, поменьше. Они, наверное, жили неподалеку. Действительно, за мостом открылся дом – Киолимские печи, от которых осталось одно название.
Слева все тянулся Таганайский хребет. Вдали синела одна из его вершин – Юрма с Чертовыми Воротами – отвесными скалами наверху. Страшные рассказы об этой Юрме слышал я от дедушки. Будто там, в норах да щелях, да в потайных землянках в старое время скрытно жили люди. А таились они оттого, что крестились двумя пальцами. Их за это ловили, заставляли креститься тремя и, случалось, забивали до смерти, а жилища их разоряли дотла. Однако ж никак всех переловить не могли – слишком дремучи были леса, а тропы неприметны. Когда же удавалось выследить их и перекрыть тропы, они уходили вверх, через проем в скалах, прозванных Чертовыми Воротами.
Дорога из леса вышла на трассу. Вдали показался мосток через небольшую речку, а может, рукав Киолима. Перед мостком растянулась змея. Набрал камешков и стал кидаться, чтобы прогнать. Змея неохотно подняла голову и еще более неохотно сползла в траву обочины. С опаской перешел мост и через полуразрушенные перила поглядел вниз – и там змея свернулась кольцами на плоском камне. Пришлось обуться и скорее миновать опасное место.
Дорога вела по трассе в гору, почти на самом верху – домик с зеленым пятном-огородом – последний контрольный. Оставалось километров десять, но ноги уже плохо слушались. Пришлось пожалеть, что не внял Варваре, – подошвы избил о камни, и теперь они саднили. Если попадался пенек, я садился. В таких случаях нельзя часто садиться, я знал это правило, но каждый пень притягивал, будто магнитом.
Из леса вышла старушка с корзиной груздей, подправила под платок седые волосы и попросила:
– Пособи, милый, умаялась шибко.
Я оторвал корзину от земли и не сдвинулся с места – ноги не шли. Старушка покачала головой и взгромоздила поклажу на загорбок. Вначале я тянулся за ней, потом отстал. Когда поднялся на гору, она чернела далеко впереди.
Справа, словно кратер вулкана, дымилась Золотая гора. Прямо впереди, на одной из вершин, былинкой синела береза – одинокая, как мачта не видимого за горизонтом корабля, там – конец пути. Но я уже шел как спутанный. Стало казаться, что дом, семья, поселковая бабушка, Савелий с Филатовной – были давным-давно, и с тех пор я все шел и шел. Показалось озеро Барахтан с его плавучими островами-лабзами. Тут мой сродный брат Витя ловит чебаков и окуней, а также щук на дорожку. Может, именно теперь он здесь. Но нет, берега пустынны.