355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Верзаков » Таволга » Текст книги (страница 10)
Таволга
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:42

Текст книги "Таволга"


Автор книги: Николай Верзаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)

РЯБЧИКИ

Рябчик похож на маленького глухаря. Перья на его спинке очень напоминают глухариные. И бородка есть, и лапки бахромчатые, и бровки красные весной. Вот только грудь усыпана рыжеватыми перьями, а у глухаря она зеленая. Где водится глухарь, там есть и рябчик, хотя, где живет рябчик, глухаря может не быть.

Рябчик смекалист и хитер. Взлетит и перед посадкой свернет в сторону так, будто растает.

Очень интересно наблюдать, когда он идет по какой-нибудь валежине, принимает разные позы, бодрится и все поглядывает по сторонам. Если заметит опасность, ловко удерет, забегая за пни и деревья. Выглянет осторожно и опять побежит.

Рябчонок тоже искусный мастер прятаться. Так затаится, что смотришь на него и не видишь.

Покос. Росистое утро. Костер-дымокур. Мы идем с дедушкой кромкой густого ельника. Дедушка останавливается и знаком приглашает в ельник. Там под старой елью, опустившей ветви до земли, показывает гнездо. В нем сухие травинки, листья и перышки, а сверху крапчатые яички.

– Кто их снес? – спрашиваю.

– Лесная курочка – рябушка.

– А где она?

– Где-нибудь тут, смотрит за нами. Ну, пошли, а то остынут и пропадет кладка.

Весь день я думал о лесной курочке, о том, что, когда выведутся цыплята, соберу их в корзиночку, принесу домой и стану кормить. Мне так хотелось увидеть курочку, что я отправился к гнезду один. Шел, прячась за деревьями, а потом полз. Впереди мелькнуло. Долго лежал, не шевелясь. Качнулась травинка, и тут увидел курочку. Она подняла лапу, чтобы сделать шаг, но не сделала, а как бы застыла, вытянув шею и повернув голову. И вдруг пропала. Куда подевалась, я не знал, хотя не отрывал глаз, разве что мигал изредка. Продолжал лежать, словно оглохнув и онемев. Очнулся оттого, что жгло шею. Провел рукой, и ладонь покраснела. На лице тоже подавил немало комаров.

Дед, увидев меня, хохотал:

– Сладкий ты, видно, ишь как они на тебя напустились. А меня хоть бы один попробовал. Старых-то и комары не любят.

На другое утро в гнезде осталась только скорлупа. Возвращаясь, я был испуган. Из травы с треском вылетела курочка и, поднявшись невысоко, вдруг свернулась и упала комом. Показалось, она подбита, и я решил ее подобрать. Но курочка не далась, взлетела теперь повыше и пролетела подальше, снова упала, затем поднялась и скрылась в лесу.

Я прибежал к костру и рассказал дедушке о том, что цыплят в гнезде нет, а курочка, видно, ранена.

– Отводит, – ответил дедушка. – У них все так: застигнешь – ну и почнет кувыркаться да все дальше, дальше, а цыплята в траве прижухнут.

– Пойду, поймаю их, – загорелся я.

– Не возьмешь. Порх-порх – и нет их.

Дедушка говорил о том, что птиц теперь не стоит тревожить, пусть тело наедают, что теперь утка, кулик, валешень (так он называл вальдшнепа), косач и всякая другая птица детей вываживает, и беспокоить ее нельзя. Тетеревов дед называл косачами, а тетерок, копалух и глухарей одним словом – копалье.

– Вот погоди, через месяц-другой рябчика по ключам нарастет множество, а косача, а копалья-то что будет!

Птенцы растут быстро и долго держатся вместе. Когда выводков много и они не распуганы, можно увидеть на кормежке несколько семей вместе. Как-то в августе мне удалось увидеть на выкошенной поляне десятка три птиц, но это было давно. Теперь и один неразбитый выводок – редкость.

ДЕДУШКИНА СУМКА

Горячо пахнет разворошенным сеном – зной выпаривает запахи. В ушах тихий, утомительный звон.

Дедушка в распущенной белой рубахе навешивает на баганы пласты сена. Он взлохмачен, с опаской косится на небо: «Эх-ма, гроза будет». Кричит бабушке: «Саня, лезь наверх!»

Бабушка взбирается, опираясь на вилы, и утопает по пояс в душистом ворохе.

Стог растет. Растет и облако, превращаясь в тучу. Спешим. Рубаха на плечах дедушки прилипла. С запаленного лица бабушки срывается пот. Напиться бы, но некогда. Черная туча глухо ворчит.

– Погоди! – Дедушка грозит туче кулаком.

Навильники летят вверх друг за другом. Становится темно и тихо.

– Ну, держись теперь!

Полыхает молния. Небо трещит.

– Верши! – дедушка старается перекричать грозу.

Бабушка подбирает под себя последний пласт. В мою голову щелкает тяжелая капля, еще и еще, и, словно кляп вверху выпал, – хлынул дождь.

– Принимай! – дедушка подает ветреницы – тонкие березки, связанные вершинками.

Перекинув их, бабушка спускается, и мы с ней лезем в продух. В стогу теплый сенной дух.

– Ух, вовремя управились, – бабушка отирает платком лицо. – Кваску бы теперь – самое дело.

– И хлебушка.

– Ну, давно ли ели, так часто нельзя.

Она вспоминает свою жизнь в деревне до замужества.

– Раньше шибко помногу робили. Стара, или старая мама – бабушка по-теперешнему, чуть свет поднимет, – и в поле идешь. Летом день-то что год. Ждешь не дождешься, когда солнышко к обеду поднимется. Привалишься к копне либо к снопу, достанешь каравай да и съешь его весь. А какой сладкий хлеб-то казался. Запьешь квасом, а то водицей, и опять до вечера присесть некогда. Доберешься в сумерках, падешь на кровать и ни рукой бы ни ногой не шевельнул. А утром опять с восходом будят. Вот он хлеб-то и сладкий был.

– Теперь хуже? – спрашиваю.

– Достается легче.

– А ты бы отдыхала чаще, вот и не уставала бы так, – говорю.

– Ну-ка хлеб не уберешь или сена не поставишь, зимой-то овсяники глодать придется да гороховым киселем захлебывать.

Овсяники – кральки из грубой овсяной муки – я не любил, так же, как и кисель гороховый.

Из рассказов бабушки выходило, что раньше все время проходило в работе, но она не жаловалась, будто и тягость была не в тягость.

– Сколько песен перепоешь за день-то, сколько дум передумаешь, всю жизнь переберешь.

Дедушки нет. Выглядываю. Он стоит под окатным дождем, широко расставив, ноги и запрокинув голову, смеется.

Гроза уходит. Мы шагаем по ослепительно сверкающей траве. За нескладной, костистой спиной дедушки кожаная сумка с крутыми боками, значит, в ней что-то есть. Спрашиваю. Дедушка отвечает:

– Зайчик.

– Покажи.

– Убежит.

– А ты в щелку, – дергаю за рукав от нетерпения.

Дедушка останавливается, не торопясь снимает сумку, раскрывает и ахает:

– Выскочил! Вон он, вон, держи!

Смотрю за куст, и, мне кажется, там шевелится трава.

– Погоди, хвост отрастет к осени, мы его тогда схватим. Ну, что скуксился, суй руку-то дальше.

Я запускаю пальцы, нашариваю гладкие стволики и догадываюсь: дудки. Так и есть, в сумке дудки!

Дедушка выбирает из них две, аккуратно подравнивает края, прорезает щель, пробует, прибавляя звук, и, наконец, говорит бабушке:

– Саня, запевай.

Бабушка не заставляет себя упрашивать, начинает:

 
По улице мостовой,
По широкой столбовой…
 

– Не эту, – протестую я.

– Ты нам давай настоящую, боевую, а по мостовой-столбовой себе оставь.

 
С неба полуденного
Жара не подступи…
 

– Вот теперь в самый раз.

И мы с дедушкой дудим в такт.

В ненастные дни дедушка сидит перед печкой на дуплянке, обтянутой кожей, в руке шило, кодочиг или нож – смотря по тому, чем занят. Он умеет сделать сноровистые вилы и удобные грабли, может отбить и направить литовку, да так, чтобы валила траву без усилия. Может сплести кошелку, корзинку и короб, набрать корья от такого тальника, которым лучше дубить кожу, а из нее сшить сапоги. Сметанный им стог не проливали никакие дожди, а уложенному и затянутому возу не страшна была дальняя дорога.

Дедушка работает молча, курит «козью ножку» и о чем-то думает, иногда вслух. Если попадется сердитое слово, пес Жулик уходит под лавку и оттуда косит глазом.

– Не по губе угощение, шпиен лохматый, – добродушно ворчит дед. И мне: – Выскочи, погляди, скоро ли отдождит.

Мне надоела сырость, я охотно выбегаю в сени и, хотя за порогом мокро по-прежнему, говорю:

– Таганай уж видно.

Через час небо в самом деле очищается. Дедушка встает, потягивается с хрустом, обувается в сапоги, снимает с гвоздя свою сумку и надевает через плечо.

Идем к берегу. Первой в лодку прыгает собака. Дедушка садится за весла, я – на корме. Вода голубая с редкими белыми облачками и черным забором елей под берегом так спокойна, что комар или мошка, коснувшись ее, оставляют след.

Останавливаемся, выдергиваем десятка два красноперок, и, хотя мне еще хочется поудить, дедушка торопит. Недалеко от устья Тесьмы торчат палки, воткнутые в илистое дно. У каждой поводок с крючком. Дедушка вытаскивает их по очереди и проверяет – нет ли чего, меняет наживку и едет к следующей. На две жерлицы попались налимы. Дедушка осторожно снимает рыб, аккуратно завертывает их в тряпицу и опускает в сумку. Там налимы лежат тихо, изредка пошевеливаясь.

– На мыс надо успеть, – и дедушка втыкает последнюю жерлицу.

Причаливаем к мысу. Жулик с радостью выскакивает и мчится куда-то по своим делам. Дедушка бредет по густой траве, изредка что-то срывает и кладет в сумку.

– Вася, пособи-ка, – просит он меня подержать высокие стебли с голубыми цветами, а сам подкапывает корни.

Дома все богатство раскладываем на столе и сортируем: траву сушить, щавель в щи. Корешки очищает от земли бабушка, промывает их, режет ломтиками – и в печь. Высушенные, они напоминают сухарики из белого хлеба.

– А вот тебе царское угощение, – дедушка достает из кармана сумки горсть красной смородины.

– Не видали небось цари такого добра, – отзывается бабушка, но подарком довольна.

– Цари-то, хвати – так многого не видали. Пельмени из налимов или котлеты из рябчиков какой король ел? А ты ела. Одна сумка знает, что в ней перебывало. То-то!

Если дедушка уходил один, я ждал его возвращения, заглядывал в сумку и всегда что-нибудь там обнаруживал: пучок щавеля, кислицы, пиканов, черемши, пригоршню первой земляники в наскоро сделанном туесочке, а то с десяток тугих обабков-черноголовиков.

Настала пора, и я вернулся с первой добычей.

«Ну вот, – встретил меня дедушка и развел руками, – ну вот».

Он или не находил более слов, или считал, что достаточно выразил мысль, и снял с гвоздя сумку: «Возьми, настал, видно, твой черед».

КОПАЛУХА

Однажды в конце апреля я возвращался с тетеревиного тока.

В то пасмурное утро тетеревов прилетело мало, токовали они вяло, были осторожны, подозрительны и к моему укрытию не приближались. А потом и совсем разлетелись.

По дороге домой вдруг стало светло, лес будто рассмеялся – выглянуло солнце.

Сел я к ручейку на солнышко, пригрелся и задремал, навалившись на лиственницу. Встрепенулся от шума: прямо над головой, на толстый сук, села большая птица. Не спуская с нее глаз, потянулся к ружью и выстрелил.

Птица упала.

Это была глухарка, или, как ее у нас называют, копалуха – большая лесная курица. Перья красно-желтые, с темными пестринами, голова с бородкой под клювом и горбинкой на шее. Никаких ярких красок, и все же она была очень красивой, какой никогда не бывает домашняя курица. Я держал ее за голову, а хвост доставал до земли. Очень довольный удачей, побежал домой.

Дома меня встретила бабушка с восторгом, как всегда, когда что-либо приносил из леса, будь то кружка земляники, корзинка обабков или рябчик.

– Вот и кормилец вырос, – хвалила бабушка, расположившись чередить птицу.

Я был горд собой и рад, что семья будет есть мясо.

– Иди-ка, Вася, сюда, – позвала бабушка, – погляди-ка, что у копалухи-то внутри.

Я посмотрел. Там было яйцо и несколько зародышей, один меньше другого.

– Вот сколько глухарей бы выросло.

И я перестал себя чувствовать героем.

ОЗОРНИК

О лосях, сохатых или, как мой дед их называл, ольнях, я знал с раннего детства. Представлял их себе по рассказам, а рассказы были большей частью страшные. Одного охотника будто бы лось поддел рогом кверху, и спасло то, что бедняга схватился за сук сосны. Рога как коряги, борода до колен, горбатый, больше лошади, страшней лешего – вот он каким мне рисовался.

Долгое время лося увидеть не удавалось. Мне казалось: раз лось темный, то должен быть очень заметен в лесу, особенно зимой, и ошибался. Дело в том, что лось редко выходит на открытое место. А ведь кустарник зимой тоже темный, и на его фоне лось не виден.

Однажды, к моему великому удивлению, отец вернулся из леса с лосенком. Лосиха-мать погибла. То ли волки задрали, то ли худой человек покорыстовался, то ли еще какая беда стряслась – словом, один малыш остался. Отец ехал по своим делам обходчика, соскочил с телеги черемши сорвать – первой съедобной травы и после долгой зимы очень полезной – и натакался на сохатенка: желтенький, горбатенький – ушки да ножки, и чуть жив. Отец, полагая, что лосиха неподалеку, не стал тревожить его и уехал, а на обратной дороге опять увидел там же. Если бы мать жива была, увела бы, укрыла, накормила, а тут сразу видно – беспризорный. Отец поднял его, положил в телегу и привез домой.

Поместили его в загородке с маленьким теленком. Вот было у меня радости-то!

Теленок уже привык пить из тазика, а этот никак не хотел. Бабушка макала ему мордочку, он облизывался, а пить сноровки не хватало. Я сунул руку в молоко и выставил палец, а бабушка нагнула лосенку голову. Тогда он поймал мой палец и стал пить с пальца. Так несколько дней я его и поил, пока он не привык к самостоятельности. Лосенок вскоре стал узнавать меня, и, когда я входил в загородку, смешно тыкался мордочкой в мою ладонь.

– Поди-ка ты, озорник какой, – добродушно смеялась бабушка, – вот и возьми его, даром что лесной.

Так Озорником и назвали – это слово бабушка говорила ласково, вроде поощрения.

Шли дни, лосенок привыкал к своему положению в загородке, и я к нему все больше привязывался, и все больше хмурился дедушка.

– Отпустить его надо, – говорил он.

– Да как же отпустить, когда он к рукам привык, – протестовал я.

– То-то и худо. Он – зверь, ему лес нужен, воля. Он человека обходить должен. А привыкнет, к жилью потянется, ну а лиходеев мало ли? Беда будет.

– Так-то так оно, – соглашалась бабушка, – да ведь выпоили, на ноги поставили.

– Та и радость, что жив и здоров. А так ни то ни се выйдет, ни зверь, ни скотина. Нет, надо выпустить, пока не поздно. До холодов еще далеко, освоится, к ольням прибьется – жить будет в стаде.

Жаль мне было расставаться с Озорником, да ничего не поделаешь, приходилось. Единственно, чего я выпросил – оставить его еще на неделю.

В эти дни я подолгу просиживал в загородке у Озорника: поил, кормил, гладил, почесывал за ушами и играл с ним, то есть наклонял свою голову к его голове и крутил ею, как бы предлагая бодаться. Он не принимал этой игры, хотя и не сторонился.

Дедушка увез Озорника на день раньше, чем договорились, видимо, желая избежать ненужных сцен, так что, когда я проснулся, загородка оказалась пустой.

Потом я научился находить лосей в лесу.

Лось должен был бы казаться неуклюжим, уродливым при его горбе, огромной голове и уплощенном теле. Так, пожалуй, и было бы, появись он где-нибудь в степи. А в лесу, да и то не во всяком, он – красавец. В еловых глухоманях, увешанных белыми лишайниками, среди обомшелых камней, густого чернолесья, когда идет своей неизменной иноходью, то не понять: ветер ли прошумел, тень ли пробежала и растаяла. Был или не был? Явь или сон? Болота, кочки, топи, кустарник – все ему нипочем. Отлично ходит по кручам и мастерски взбирается на каменистые гребни гор.

Однажды в конце сентября я сидел на краю небольшого оврага и подманивал рябчика. На дне оврага бежал ручей, за моей спиной стоял густой ельник, впереди – заросли ольховника вперемежку с черемушником. Изредка доносился какой-то звук. Было время брачных турниров и, очевидно, два рогача выясняли, на чьей стороне сила. Собака вдруг вскочила. Гляжу, из ельника, откуда меньше всего ожидал, бежит лось-трехлеток и – прямо на меня. Я поднялся, подошел к дереву. Собака кинулась к лосю, тот, не обращая внимания, идет. Я за дерево, он за мной. Собака чуть с ума не сходит. Иду вокруг елки. С одной ее стороны были сучья лесенкой. Залез наверх, не отстает зверь.

Но тут мой пес повис на нем. Тогда только лось круто повернулся и убежал.

Дома я рассказал об этом происшествии дедушке.

– Бывает, – ответил он, – нападают молодые. Старые-то гоняют их в это время. А тем кажется, что они уж выросли, ищут, где силу показать.

Мне же подумалось, а что, если это наш Озорник узнал меня, вспомнил, что когда-то я ему предлагал бодаться, и теперь, в свою очередь, решил поиграть со мной?

ПОТЕШКА

Когда пришло время идти в школу, меня пристроили на житье в поселок к бабушке с материнской стороны. Дом ее стоял на окраине.

Школа мне не полюбилась. Учительница Настасья Петровна была строгой, а писать крючки и палочки показалось делом вовсе зряшным. На третий день учения я спрятал ранец в дрова и убежал к себе на Березовку, за пятнадцать километров.

До сих пор живо помнится каменистая дорога с живописными поворотами, пересекаемая то и дело прозрачными ручьями с белой галькой на дне и густой, начинающей сохнуть травой по бокам, совершенно безлюдная. Изредка разве ее перебегал заяц, срывался с обочины молодой косач или с шумом вспархивал выводок рябчиков.

К Березовке я подбегал с бьющимся сердцем: скоро-скоро родимый дом, расцелую свою бабушку, которая казалась несравненно лучше поселковой, обниму деда, увижу братишек, схвачу удочку и побегу ловить красноперок. Душа соловьем пела.

Возле дома встретился отец. Он подхватил меня, посадил на Рыжку, сел сам и увез обратно, пригрозив наказанием, если я снова вздумаю бежать.

Пришлось извлечь ранец из поленницы. Вскоре завелись друзья, и я стал привыкать к новой жизни.

Слева от нас жила сварливая старуха Жариха. Под окном у нее росли ноготки – яркие, как маленькие солнца. Привыкнув к вольному обращению с цветами в лесу, в первый же день я нарвал большой букет и услышал:

– Ах, огузок, чтоб у тебя руки отсохли, ах, клован…

Напротив, через речку, привалился к подножью горы, будто опенок к пеньку, крайний в поселке домишко в два оконца. Там жил Тимофей, молодой одинокий мужик. Мое внимание он привлек тем, что держал пять гончих собак: четыре чепрачных, то есть охристо-желтых с темными спинами, и одну палевую – светло-желтую, как бы подсвеченную красным закатом. Ее звали Потешкой.

По звуку рога, которым Тимофей сзывал собак, я привык просыпаться. Сон мгновенно отлетал. Я вскакивал – и на крыльцо. Видел за речкой Тимофея. Обычно он бывал простоволос, пологруд, в опорках на босу ногу, в руке – медный рог. Вот он подносит его ко рту – раздается протяжный звук. С крутого склона словно текут, сваливаются собаки.

– Совсем пустой человек Тимошка, – Жариха сгибается под тяжестью коромысла, – жениться надо, а он псарню завел.

Жарихой в округе пугают малых детей. Само имя, кажется, происходит от «жарить крапивой». Я побаиваюсь ее.

Собаки, забежав в вольеру, кидаются к еде. Тимофей скрывается в избушке, а я, получив легкий подзатыльник от бабушки, влетаю в кухню и чувствую, как закоченели ноги.

Тимофей оставляет чепрачных в вольере и идет на работу. Потешка бежит рядом. Через час она возвращается и ложится у крыльца. А когда в конце смены гудит гудок, встает и бежит тем же путем встречать Тимофея.

По выходным, рано утром, Тимофей уходит в лес. Я слежу за его последними сборами и верчусь на дороге, будто оказался тут случайно. Потом иду следом, вдруг скажет: «Ну, что тебе, Васек, так-то бежать, понеси ружье или хоть рог».

Подпоясанный патронташем, в высоких смазанных дегтем сапогах, за спиной ружье, на груди рог, в руке – сворка, на ней обычно пара чепрачных или одна Потешка. Он шагает широко и не замечает меня. Бегу за поселок до самого ручья, за которым начинается кустарник. Теперь уж не возьмет – и возвращаюсь.

Тимофей мне кажется совсем не похожим на поселковых мужиков. Им он не понятен. Зачем держать пять собак? Жариха выражала общее мнение, полагая, что для охоты и одной за глаза. Но более распаляла воображение скрипка, у нас вовсе не ведомая.

– Это от германца, – пояснял однорукий с первой мировой войны пастух Ермил, – басурманский инструмент: ни спеть под него, ни сплясать. У германца, вишь ли, душа с узким зевом, ни «барыня» туда, ни проголосная не втиснется, вот он и выдумал скрипицу.

Выходной день тянется долго. Я в который уж раз выбегаю за поселок, но Тимофея нет. Вот и стадо вернулось, и Ермил идет – конец ременного плетеного кнута поднимает нахлыстком пыль. Ермилов кнут вызывает у мальчишек зависть – его хлопок похож на выстрел.

Показывается Тимофей, за ним, опустив голову, усталая Потешка. Сбегаю к речке, принимаюсь усердно мыть руки, а глаза косят: за спиной охотника заяц.

Меня безотчетно тянуло к этому человеку.

Однажды бабушка искала шило и не могла найти.

– Я у Тимофея попрошу. У него вон какие сапоги, небось сам шил. Ошейников тоже, ремешков много, как тут без шила?

– Ну, ступай, в лоб не стукнет. Да кости собакам отнеси.

В открытую дверь Тимофеева жилища слышалась скрипка. Я бросил кости собакам и беспрепятственно вошел в избушку. Охотничья снасть, рога, чучела на стенах показались мне лучшим добавлением к дощатому столу, единственной табуретке да лежанке. Тимофей, привалившись к печке, играл что-то печальное. Стуча когтями по половице, подошла Потешка и обнюхала меня. Тимофей опустил скрипку. Я забыл про шило и спросил вдруг:

– А она вязкая?

Он подвинул табуретку:

– Садись. Откуда тебе известно, что гончая может быть вязкой или нет.

К нам на Березовку наезжали охотники, подолгу сидели у керосиновой лампы за разговорами. Я обыкновенно пристраивался где-нибудь в уголке, слушал охотничьи рассказы о разных случаях, повадках дичи и, конечно, о собаках. Там-то и набрался таких слов, как паратость, позывистость, вязкость и много других.

– Знаю Березовку – косачиные места, весной душу оставишь там. А Потешка не вязкая, много с ней не добудешь. Да дело не в зайце, малыш…

Послышался конский топот, лай и крик:

– Эй, хозяин, зверей убери!

Тимофей загнал собак. За ним вошел в комнату бородатый человек в пропыленном плаще и отгорелой холщовой кепке.

– В ноги падать пришел – выручай. Три гурта из степей подошли, через перевал направились. Вчера трех овец волки задрали, сегодня – с десяток.

– Сколько их, Макар Демьяныч?

– А кто считал? Пару прибылых да переярка видели, старая должна там быть. Может быть, пять, может, семь, а то и все десять, кто их считал? Помоги, как хочешь.

– Притравленная стая нужна, а мои, кроме Рогдая и Вопилы, в глаза волков не видели.

– Хоть бы попугать. Гнать не ближнее место, ополовинят гурты.

– Ладно, скачи к Рыбакову, пусть с Флейтой сюда идет, да Евстигнееву вели Будилу прихватить, а больше не надо, путаться только будут.

– Мигом! – Макар Демьяныч выскочил, и за окном простучали копыта.

Я понял, что мне пора уходить.

Утром первым делом поглядел за речку. Тимофеев двор был пуст. Вернулись охотники на другой день к вечеру. В телеге лесника лежала оскаленная волчица и одна из порванных ею чепрачных.

Война застала меня на Березовке. В каникулы пришлось помогать по хозяйству, ездить на Рыжке по дрова, приглядывать за скотиной, изредка удавалось порыбачить.

Вернувшись в поселок, увидел Тимофеев домишко заколоченным. Меня окликнула Жариха и дала прочесть записку.

– Ну-ка, что он пишет? Говорил: человек придет, ружье заберет, собак, а никого нету. Громче читай.

Я прочел следующее:

«Дорогой друг, Егор Иваныч!

Обстоятельства велят свернуть дела. Все свое хозяйство оставляю на твое попечение. Собак сохрани, если не удастся, то хотя бы Потешку. Потеря была бы слишком велика – равной по голосу ей нет у нас, да, может, нет и на всей земле. Ты слышал ее прошлое поле – совсем не то. Теперь голос определился, и смею утверждать, что среди гончих Потешка, может быть, то же, что среди людей Карузо. То возьми в рассуждение, что от нее можно породу повести, так что дело, выходит, не только мое или твое, потому сохрани.

До победы, мой друг!»

– Э-эх, пустой человек. Вокруг вертеп, а ему собака далась, – разочаровалась Жариха. Она ругала ружье, стоящее в углу за столом, хлебные карточки, очереди и Гитлера.

Собаки некоторое время бродили по городу, потом одна по одной, кроме Потешки, исчезли куда-то. Потешка толкалась возле хлебных очередей, заглядывала в глаза прохожих, доверчиво подходила к мальчишкам. Те заставляли ее подать брошенный коробок или варежку, понести сумку, забавлялись ею и подкармливали, как могли. Собака сопровождала их в школу и ждала большой перемены, когда появлялись они с маленькими кусочками хлеба. Проходя мимо, каждый ей отщипывал крошку. А когда гудел гудок, бежала к проходной и сидела там, пока не пустела площадь, потом брела обратно.

Вторая зима выдалась студеной. В школьном дворе ей не давали больше крошек. Иногда она слонялась по базару, но и там поживиться было нечем – ее гнали от лотков. К весне резко обозначились ребра, хвост поник.

Ночевать она возвращалась домой и устраивалась на крыльце. Ее удерживал тут запах пороховой гари за дверью.

Однажды она вернулась совсем натощак. Обтоптала крыльцо, свернулась на нем и принялась обкусывать с лап снежные шарики. Ночью шел крупный снег и выли за поселком волки.

Утром Жариха постучала коромыслом в проруби, лед оказался толстым. Огляделась и увидела на крыльце снежный холмик.

– Э, видно, совсем худо дело.

Прогребла дорожку, растолкала собаку:

– Вставай, будет лежать-то, ишь, завалилась, барыня.

Очистила под навесом место, кинула половик, перетащила на него Потешку и накрыла старым одеялом. В этот день пришлось разделить ей свой суп на две части. Сунула плошку под собачий нос:

– Жри, навязалась ты на мою шею.

Однажды, когда на крышах появились сосульки, собака встала и, пошатываясь, направилась к старухиному дому.

– Пришла! – удивилась Жариха. – А кто звал?

Пропустила в избу, села у окна.

– Хоть бы раз почтальон пришел. Для чего прожила, никому не ведомо. Другие старухи внучонков качают, а у меня не задалось. И твой тоже хорош, – напустилась на собаку, – нет отписать: так, мол, и так, жив-здоров, фашиста воюю, не отвалилась бы рука небось.

Зазвенели ручьи, побежали с гор рыжие потоки. На припеке конопушками распустились цветки мать-и-мачехи. Вздулась речка. Через шаткий мостик пробралась Жариха, оторвала доску, что прибита была поперек двери, и принялась хозяйничать в избе Тимофея. Выгребла старые окурки, обмела тенета по углам, ругая пауков кикиморами, вымыла окна, побелила печку, а на пол постелила самотканый половик. Вскопала грядку под окнами и посадила ноготки. На ночь поставила квашню и загадала: поднимется тесто – придет Тимофей.

Появился он неожиданно, на рассвете.

Накануне я поздно вернулся с Березовки – помогал там копать огород, устал и спал беспокойно: мерещились солнечные косогоры, поющие косачи на березах, пушистые зайцы в темных ельниках. Вдруг будто кто-то в бок толкнул – проснулся, откинул одеяло и выскочил на крыльцо. Гляжу – за речкой Тимофей трубит в рог. К нему Потешка бежит, а за нею – Жариха. Сгорбленный Ермил – совсем старик стал – бредет за поредевшим стадом, головой качает: «Жидковат германец-то оказался. Ну, пусть не обессудит, не звали».

Одевшись кое-как, бегу за речку.

– Ты ли это, Васек? – Тимофей улыбается. – Вырос, не узнать. Есть дичь-то?

– Пропасть, – говорю словами Ермила, – не пугана.

Тимофей заволновался.

– И не думай, не пущу, – Жариха загородила дорогу. – Самовар ставить буду, пирог с грибами печь. Не успел на порог ступить и бежать – мыслимо ли дело? – Жариха тянет его за рукав и зачем-то говорит: – И скрипица твоя исправна.

– Спасибо, – Тимофей обнимает старуху, не может вспомнить ее имени и волнуется. – Ты, мать, самовар ставь, пирог пеки, а мы на часок сбегаем.

– Ружье принести? – я порываюсь.

– Не надо. – Он машет рукой, и я вижу, что на ней нет пальцев.

Выходим за поселок. Трава от росы голуба. Потешка часто оглядывается, проверяет: тут ли мы. Догоняем стадо. Ермил подает руку и мрачнеет: «И тебя отметил, подлый… А на Рыбакова похоронка пришла. Эх, какие сокола загублены!.. Ты, Тимоша, в ельник сверни, непременно зайца побудишь».

Ельник тих. Роса на хвое сверкает бисером. Прохладно.

– Ищи, Потешка! – подбадривает Тимофей. – Тут, тут…

Собака скрывается.

Стоим, прислушиваемся. Спрашиваю:

– Кто такой Карузо?

– Певец был знаменитый.

Тишину разбивает звук – словно огромная капля упала на дно серебряной чаши – и медленно затихает. Повторяется и, подхваченный многократно, сливается в руладу. Кажется, не одна, а две или три собаки гонят зверя.

Заяц не пуган, идет по маленькому кругу и, замкнув его, останавливается, садится на задние лапы. Повернув уши назад, слушает, как приближается гон.

Я посмотрел на Тимофея и не узнал его: ноздри раздуты, глаза блестят, губы подрагивают, и, кажется, ему не хватает воздуха.

Заяц делает высокий скачок. Тимофей идет на след, перехватывает Потешку и успокаивает:

– Ишь, запалилась. Ничего, ничего, теперь все хорошо будет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю