Текст книги "Сам"
Автор книги: Николай Воронов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц)
Фэйхоа оскорбляли отказы главсержа. Полагала, Ковылко и Каску он мог бы вернуть преспокойно. Намекнула ему: возврати.
– Государственный муж – не жалельщик приюта. Интересы державы исключений не терпят.
– Исключений для малых, ты хочешь сказать?
Желваки набугрились на скулах главсержа, и рога бакенбардов качнулись, как бычьи рога.
– При любви к Фэйхоа я отдал ее непорочность юнцу. Исключенья не сделал и для себя. И если она не против, а должна согласиться, посвятит и второго пострела.
Сразительный довод! Фэйхоа покраснела, угнулся стыдливо Курнопа.
И польщенно главсерж о себе подумал:
«Я – политик. Вы-то, тигрята, незрячи. Хвать за шкирку обоих, и над бездной висите!» – и ремнем носорожьим подпоясал Курнопу. На ремне тяжелел в кобуре пистолет-автомат.
– Я – верховный теперь, – произнес. – Награждаю почетным оружьем. Тренируйся на крокодилах. Бунтари заведутся, пресекать будешь их. Твоя бабушка смолоду отличилась. Отличишься и ты.
«Вот те на! – пораженно подумал Курнопа. – Только власть захватил, и уже не бунтарь», – и промолвил, азартно прищурясь:
– А кто вы, вы – бунтарь или… или правитель законный?
– Я – спаситель народа, презирающий бунт.
Появился помощник, рукой подал знак Курнопаю, дескать, вон, уходи.
– Трижды, ваша верховность, умыл ты меня в честь мужчинства. («Надо «ты», нагло «ты» ему говорить!»), – закричал Курнопай. – Хоть исполни одно: отпусти Фэйхоа.
Аравийка, мекаломоганка, индусоарийка поддержала Курнопу.
– Отпустите, правитель.
– Я к решенным вопросам не возвращаюсь.
Фэйхоа тут стремглав заявила:
– Посвящать я не буду. Лучше каски давить на заводе.
И покорность обозначилась в Болт Бух Грее, сказал:
– Фаворитку Главправа неволить не стану. Есть преемственность власти, симпатий, подачек, потачек… Раз Главправ не неволил, не стану неволить и я. Но останешься при дворе.
Фэйхоа рассердилась. Палящи глаза.
– Благородный главсерж – вероломство само.
Появилась охрана, схватила Курнопу. Он пинался и требовал отвезти к САМОМУ. Отобрали оружие у него.
12
Курнопая доставили в училище военных термитчиков. После бани сделали укол антисонина.
Новичкам здесь устраивали темную, но до темной не дошло. Антисониновая ярость заставляла Курнопая бросаться на курсантов. Удары ногами он наносил такие, что курсанты подлетали к потолку.
Командпреподаватели, от которых он требовал отвезти его к САМОМУ, сбежали на полигон для стрельбы по термозащитным заграждениям.
Привезли бабушку Лемуриху, она дала Курнопаю успокоительных таблеток, буян в нем поутих, но затаился, как видеомина, взрывающаяся от лучей взгляда.
Вечером главарь командпреподавателей огласил курсантам приказ Болт Бух Грея, одобрявший неистовство и разгоноспособность Курнопая. В конце приказа сообщалось, что Самия нуждается в головорезах и что отныне звание головореза будет самым почетным. Курнопаю присваивалось звание головореза номер один.
С этого момента на протяжении пяти лет вокруг головореза номер один крутилась, гомозила, бушевала, выслуживалась, враждуя, раболепствуя, целая тысяча подростков.
Очнулся он от курсантской жизни через пять лет на отдыхе у океана.
13
Через неделю Курнопаю вспомнилось с недоумением, что все эти годы он злорадно открещивался от свиданий с бабушкой и родителями: главари училища были уверены, что ни к чему их воспитанникам родственное слюнтяйство. Вспомнил он и то, а вспомнивши разрыдался, что часто грезил о Фэйхоа и даже писал главсержу яростные рапорты с просьбой об увольнении, чтобы понаведаться к посвятительнице, но тот оставлял его рапорты без внимания. Здесь, на берегу океана, под пение уминающихся под ногами песков, он сообразил, что в пору просечных тренировок в джунглях (танк медленно движется на стену деревьев, кустов, травы, мха, а ты прожигаешь в ней из термопушки коридор для пехотинцев, одетых в жаропрочные комбинезоны) возникала неподалеку от деревни, где были расквартированы, девушка: золотой сарафан, сапожки от укусов скорпионов и змей, на локтевом сгибе корзинка, полная королевских орехов. Брезжилось в стати девушки что-то знакомое, пытался разглядеть ее лицо через монокуляр, вмонтированный в башню, но танк прыгал и оно падало, взвивалось, неуловимое, полуприкрытое алым шарфом.
Были традиционными в училище изуверские шуточки. Ненавидел их и все же втянулся. Взбрендило попугать девушку. Полосанул над дорогой самовозгорающейся жидкостью. Тянуло боковым ветром. Капельки жидкости нанесло на корзинку; девушка собиралась перевесить ее с локтя на локоть. На овале корзинки возникли язычки пламени. Ударила девушка по ближнему язычку, но не загасила, а ощутив ожог, увидела, как вспыхнул на ладошке огонь. Отброшенная корзинка ударилась об дорогу, а девушка, взмахнув рукой, помчалась к деревне. С мгновения, когда увидел огонь на ее ладони, девушка мерещилась Курнопаю, и он от страдания и от жгучей боли в собственной ладони взмахивал рукой и мычал, и ему хотелось провалиться сквозь землю.
Дошло, наконец-то дошло до Курнопая, бредущего по отмели, что той девушкой в золотом сарафане была Фэйхоа, появлявшаяся ради свидания с ним. Подлость, проклятье, непростительное преступление, а он, он-то!..
И Курнопай побежал в океан, чтобы погасить всесжигающий стыд и погибнуть, но его опрокинул накат, швырнул на песок.
В тот день, сидя на террасе, он спрашивал себя: «Кто все-таки САМ? Есть ли у него образ? Видел ли кто Христа, сейчас не установить. Но у человечества есть его образ. Переменчивые силуэты на экране – не образ. Узнать, почему САМ, если ОН есть, считает мысль личным достоянием, а народу отводит роль крота, попугая, умертвителя собственного мозга. А кто я? Зачем дорожу жизнью? Днем океан помешал утопиться. В отлив охотно унесет в невозвратную даль. Для чего я возник? Есть ли у меня разум? Вероятно, будь у меня действительный разум, не мнимый, я давно определил бы, кто я, и, возможно, усомнился бы в том, что должен быть тем, кем стал. Вполне вероятно, что мой разум прожегся бы к истине сквозь джунгли военных учений, если бы… Но, погоди, виноват ли я в своем безмыслии? Меня, нас нацеливали на восприятие человека как эмоциональной стихии. Я сам на это курсантов нацеливал. Но почему? Я заблуждался? О, не просто заблуждался: насильственно вводил сверстников в заблуждение. Бездумным подчинением они укрепляли мое заблуждение и мою насильственность для введения в заблуждение. Получается, что вина не во мнимости моего разума и разума сверстников – в намеренном искажении нашего сознания, в его усыплении чрезмерным бодрствованием. Вот как! Перекрывали ходы сообщения между чувством и разумом! Да и чувство-то сводили к батальным эмоциям, как материю сводят к частицам, выхваченным из бесконечной гармонии мира. Перекрывали? Отдели озеро от родников – образуется зловонный водоем. Нет, не болото. Болото взаимосвязано с жилами родников и руслами рек. Болото возвращает им воду, как мысль, возвращаясь к чувству, вызвавшему ее, обогащает само чувство. Да, отец, Ковылко, жив ли он? Из-за малой грамотности он любил слово «агломерировать». Оно было для него более весомым по смыслу, чем слово «обогащать». О, ясно! Озерные образования ума невозможны без постоянного притока чувств. Значит, в здоровых психологических условиях чувство преобразуется в разум, в извращенных – проявляет себя раздробленно, на узких пределах направленной эмоциональности. Ага, вот и определилось, зачем каждого из курсантов провели через обряд посвящения, а потом ни разу никто не был отпущен к своей посвятительнице. Все мы то и дело возвращали свое мужское чувство к недостижимому телесному переживанию. Искусить, чтобы… Страшно, опасно, коварная мудрость: река чувства течет вспять. Тотчас перед Курнопаем пролегла Огома полнолуния, когда он с мальчишками жарил в листы и глину завернутую рыбу. Они сбежали из дома, блеснили добычливо. Никто из родителей их не разыскивал. И вдруг над расстилом реки навстречу течению зашелестел, закипел, заклокотал, зафыркал водный шум. О приливной волне из придонного океана, которая дыбом встает во все устье Огомы и прокатывается вверх по реке на сотни миль, Курнопай и его дружки знали из былей, притч, сказочных поэм. Ежемесячная волна была взысканием Матери-Земли со всего живого, если оно поступает не в согласии с предопределением, ею установленным. Взыскивалось с камня, когда он мешал течению, с корабля, чей винт поразрубал головы дельфинов, резвившихся под кормой, с крокодилов – за жадность, с лиан – за удушение деревьев, с ловца райских птиц – за похищение священной красоты леса…
Мальчишкам впервые услышалась волна. Они, кроме Курнопая, не попытались увидеть ее: чуть зазевайся – смоет за наглость – и задали стрекача на холм, где можно было спастись в водонепроницаемых люках. На экранах кинотеатров и телевизоров волну не показывали, чтобы не гневить Мать-Землю: явление взыскания – тайна природы, не подлежащая другомуобнаружению. В минуту, когда видел алмазный лемех волны, которым срезало нефтяную вышку, – она стояла вдали посреди Огомы, как громадная ель из разноцветных электрических огней, – он горделиво подумал о собственном риске, поэтому просто шагом направился к холму, оборачиваясь на бег карающей воды. А если бы Огома потекла вспять на годы?
Как походило приливное могущество волны на курсантские силы, летевшие вспять их природному движению. Он ужаснулся этому прозрению. Что со мной, с нами сделали? Чем я-то занимался? Разумогубительством. Губительством личности. Изуверство изуверства – антисониновые плотины.
Курнопай испугался, как бы ему не забыть то, до чего он додумался. Ведь почти запамятовал бабушку и родителей. Надо поскорей попасть на виллу и все записать, чтобы, наталкиваясь на запись, поступать вопреки состоянию, вызываемому антисонином. Записать, записать. Как бы насовсем не потерять восстановившийся в памяти зрительный образ Фэйхоа. Постой. А духовный? Каким ему запечатлелся духовный образ Фэйхоа? Возникала на дороге… Должно быть, хранила верность обряду посвящения? Погоди. Что-то она предсказывала в день посвящения? Нет, излагала свои воззрения. Но какие? Истребилось. И что-то было меж ними, о чем не забывало телесное электричество, едва не испепелившее его желаньем нежности.
Помчался Курнопай к вилле. Твердил: «Не забыть, не забыть». Перед портиком, вылетев из-за клумбы голубых колокольчиков, вымахавших настолько высоко, что в них скрылся бы танк-ракетоносец, чуть не столкнулся с главным врачом.
Когда Курнопай приехал в дворцовый санаторий, главврач Миляга встречал его у ворот. Проявил учтивость, пронятую неслужбистским холодком. Уж его-то, Курнопая, вышколили чуять не то что холодок службистский – холодочек. Тут он не службистский, так и саданул по нервам.
– Умерьте прыть, – едва успев посторониться, с педантичной четкостью раздраженной значительной личности проговорил главврач.
Курнопай собрался совершить такое действие, от которого, как помнилось, зависела его дальнейшая судьба, и он, машинально взбесясь, скомандовал:
– Сы-ми-ир-нно!
Монах милосердия, сопровождавший главврача, – он был одет в кремовую шелковую сутану, испещренную отпечатками изощренно-узорных фиолетовых крестов, – в испуге юркнул за спину Миляги. Но сам главврач проявил редкую бронезащищенность: не дрогнул.
– Дайте отдохнуть вашим бедным голосовым связкам, – и строго предупредил: – Я обладаю достаточной властью. Повторится срыв – упеку в изолятор.
«Из лагеря неприятелей, – подумал Курнопай. – Пригляжусь-ка».
Миляга обернулся к монаху милосердия.
– Запрограммированная реакция. Подозревает – я из лагеря неприятелей. – После сказал уже для сведения Курнопая: – Коренной самиец. Имею ученую степень. Любовницы нет. Наград не будет. Последнее испытание на лояльность выдержал, впрочем, как и все предыдущие. Удовлетворены?
Внутреннее устройство, сформированное в Курнопае училищем, похилилось в нем еще в полдень, когда накат швырнул его на жаркий песок. Оно стало заваливаться, пока Миляга прямо и косвенно изобличал Курнопая, и лишь только он замолкнул, спросив: «Удовлетворены?» – Курнопай от неловкости, охватившей сердце, как в плен сдался:
– Вы мне со страшной силой врезали. Вполне удовлетворен. Постараюсь быть достойным клиентом санатория, подведомственного вам, господин гла-авный врач.
– …авный, …авный, – передразнил Курнопая Миляга. Неслужбистский холодок унесло теплым веянием доброго передразнивания.
– Насобачились вы, извините, в училище лаять. Умерьте командный рык.
– Слушаюсь, господин главврач.
Миляга опять повернулся к монаху милосердия.
– Отреагировал нестабильно. Не должен был так быстро проявить покладистость. – И снова к уныло виноватому Курнопаю: – В санаторий и раньше присылали в порядке исключения ваших коллег. У всех у них конструкция милитаристических эмоций сохраняла незыблемость. Между прочим, это на вас похоже.
Многозначительной фразой Миляга закончил свое укротившее Курнопая пояснение. Правда, оно возбудило у него самолюбивую пытливость, и все-таки он удержался от вопроса: уж слишком рассиропился.
Курнопай вспомнил, с какой целью спешил на виллу, но не смог уйти. Удержало впечатление нерешенности, важной для них обоих, читавшееся на лице Миляги, который наклонил к себе синий колокольчик и вроде бы прощально вдыхал его запах.
«Обидел медицину», – попенял себе Курнопай не без насмешки, затем обвинил себя в привычке к наглости, и невольное извинение вырвалось изо рта, пересохшего от непривычных волнений.
Миляга не отреагировал на извинение, вероятно, относился к подобным поступкам раскаяния как к лукавым или ненадежным, и прислонил ухо к раструбу колокольчика; глаза сделались слушающими, словно там, внутри цветка, звучала музыка пыльцы, осыпающейся с пестика на тычинки, а также музыка талого снега, присущая запаху колокольчиков.
– Японцы убеждены, – промолвил тихо главврач, боясь заглушить музыку колокольчика, – личность целиком формируется к двенадцати годам.
– Не прослеживается ассоциация с тем, что произошло, – так оценил монах милосердия сказанное главврачом о японцах, чем и вызвал у Курнопая настороженность.
Не отрывая ухо от раструба колокольчика, Миляга потихоньку сказал монаху, чтоб он учился слушать.
– Хы, я чем занимаюсь? Я занимаюсь этим.
– Этим занимаетесь? Вы занимайтесь тем, что я имею в виду.
– Я всем занимаюсь.
В гладком голосе монаха милосердия обозначились звуковые занозы, и на них не обратил внимания Миляга.
– У нас была единственная встреча, – промолвил Миляга еще тише, и Курнопай ощутил накатный удар ужаса, не догадываясь, с кем у главврача была встреча: с ним или с монахом милосердия.
– Вам было примерно пятнадцать лет…
Курнопай вздрогнул: разряд ассоциации протянулся к квартире, где он, которому вкололи в шею антисонин, неистовствовал, требуя, чтобы офицер ВТОИП не увозил отца и мать на заводы.
Его ужас притушил имя врача Миляги, оно навсегда запечатлелось в чувствах Курнопая знаком беззащитности.
– Беру под сомнение, господин доктор, легенду о вашей абсолютной памяти.
Уже не занозы были в гладком голосе монаха милосердия – иглы кактусов.
– Уймитесь, святой отец. Впрочем, покиньте нас. Я обеспокоен нервами головореза номер один. Ваши вмешательства… Покиньте нас.
Монах милосердия предупредительно похлопал ладонью по чемоданчику-«дипломату».
– Вкачу сперва ампулу «Большого барьерного рифа» головорезу номер один.
– Прочь.
14
Монах милосердия удалился, поставив «дипломат» на дорожку. Миляга понурился. Нельзя было не догадаться, что ссора с монахом милосердия может обернуться для него потерей привилегированного медицинского поста. Курнопай попытался успокоить доктора. Он тоже вспомнился ему: лишь у врача Миляги вызвало сострадание, даже у бабушки не вызвало, его мальчишеское буйство. На случай осложнений он пообещал доктору защиту или помощь в устройстве госпитальным врачом.
– Сострадание губит меня, – пожаловался Миляга. Но, подышав ароматом колокольчика, он окреп волей и предложил Курнопаю пройти на виллу. Разочарованно Курнопай уловил в мелодиях докторского бариота службистский холодок. Это возмутило его и натолкнуло на уловку: он ни в какую не согласится сделать укол антисонина, и на самом деле у него измочалены нервы, как он предполагает, бодрствованием.
– У меня державная инструкция, господин Курнопай. Она не делает исключения для головорезов.
– А для нездоровых людей делаются исключения?
– Вы чрезвычайно здоровый человек.
– Мне знать или вам?
– Детский лепет. За неделю без антисонина ни к кому не возвращался глубокий сон, как у вас, главное, ни к кому не возвращался здравый рассудок. У вас он возродился до уникальности.
– Вы что, читаете чужие мысли?
– Мысли, близкие по складу восприятия.
– И все-таки сделайте исключение.
– Ради вас, каким вы были подростком, пойду на преступление.
– Страшно карают?
– Вплоть до смертной казни.
– Тогда укол не отменяется.
– Рискну.
– Мы-ал-чать.
– Здесь власть моя.
Курнопай молодцевато щелкнул каблуками, охваченными скобами черного железа, и положил руку ладонью вверх по направлению к портику виллы. К жесту приглашения Миляга отнесся по-старчески сварливо. Он полагает, что у любимчика Болт Бух Грея разгорелся зуб на откровенность. Кто в наше время ведет откровенный разговор не на открытом воздухе, да не под пушечные выхлопы привальных волн? Ай-ай, ваше головорезство!
Не без раздражения Курнопай одобрил желчное замечание Миляги.
За рощей синего тисса открылся взгорбаченный океан. Оливковую зелень воды красили пенные гривы валов.
– Мне любопытно, – громко сказал Курнопай. Он дал валу рухнуть, пушистой влаге объять его лицо, – оно слегка потеряло чувствительность из-за щетины, отросшей за неделю, – что значит ампула «Большого барьерного рифа»?
– Месячная доза антисонина.
– В училище – «Бивень».
Пока шли по тропе, выложенной из пиленого ракушечника, океан выкатывался к ней в прогалы между ливанскими кедрами, вершины которых были подстрижены под вид раскрыленных кондоров, между голубыми тамарисками, париковыми деревьями, мерцавшими запотелыми стеклянистыми нитями. Едва ступили на розовую набережную – выстлана плитами родонита, сразу открылась песчаная вогнутость полузалитой лагуны. Отсюда глубокие завалы среди волн просматривались во всю даль. Дыбастая часть валов, восходя в небо и сворачиваясь, тащила за собой донную воду, отчего на миг над впадинами прорисовывались резные кусты кораллов, проволакивались канаты водорослей, выставлялись изгибистые щупальца губоносых кальмаров.
Миляга пожалел зачарованного океаном Курнопая.
Несчастный! Совсем неподалеку от училища термитчиков свобода ветра, воды, небес. Пять лет заточения, без сна и мальчишеских забав. Воспитывало солдафонистое мужичье, притворяясь идейным, нравственным. Скорей бы урвать чин повыше, крупней вознаграждение, да побольше посвятить девочек. О, скольким из них они покалечили судьбы. И при этом, конечно же, тоном претензии на святость солдафоны талдычили курсантам о поклонении родине, о высотах доблести, о нерассуждающих жертвах, о верности вечному справедливому САМОМУ.
Курнопай думал о себе и природе, удивленный тем, что до сих пор существует громадный вольный мир. Никто над ним не властен: хочет – зажурится, затихнет, окутается облаками, омоется ливнями, вздумает – распахнется для солнца, свежих ветровых путей, штормового буйства, в котором у людей, деревьев, гор, наверно, тоже необходимость, как в покое и теневой прохладе. Верно-верно, обездоленность в стиснутости, в скученности, в подготовке к убийству. Пропало, будто не было его, бабушкино, пусть с хрипотцей, пение: «Ах, Курнопа-Курнопай, поскорее засыпай». Исчезла мама. Не прибежишь к ней в комнату, не присунешься щекой к ее сердцу, пусть и в винное дыхание, зато можешь приластиться, возьмет и погладит тебя по голове, и нашепчет, что ты должен вырасти добрым, умным и так волшебно отличиться, что перед всем светом станешь славным, благодаря чему и о ней узнают, о бабушке, о папе.
Больно и неясно то, зачем держать на выжженном, утоптанном, уезженном до чугунной твердости квадрате глинозема столько мальчишек, когда есть океанская ширь и неизведанность водных пучин? И зачем задачей их существования делать смерть, когда есть множество целей для жизни ради процветания жизни?
У Миляги создалось впечатление, что курсантов намеренно держат годами в отторженности от общества, исключая дни, когда их используют как жандармов, но раньше он не решался намекнуть на это ни одному из тех, кого присылали сюда и кому предопределялась исключительная военная карьера. Миляга страховался от тюрьмы, но не из-за этого он помалкивал: их мозги представлялись ему противоатомными бункерами, куда сквозь свинец не просадиться и самой проникаемой частичке интеллекта.
Курнопай стронулв Миляге природную потребность в наставлении человека, которого увели с истинного пути, и пробудил в сердце чувство доверия, давно уже причисленного им к сверхнаказуемым чувствам, отсюда и затаенного по-мафиозному тщательно.
Полный духовной неотложности, Миляга заслонил собой лагуну. Курнопай было шагнул в сторону – продлить освободительное созерцание, но Миляга опять загородил его взор и пустился в объяснительство, захватившее Курнопая своим оголтелым и разрушительным для державы сержантов бесстрашием.
– Есть легочное дыхание. И есть духовное дыхание. Астматическое удушье – адский момент. Подкачается больной астматолом – отдышался. И от духовного удушья есть спасенье. Оно в откровениях, каким, надеюсь, будет наше с вами. – Он подстраховывался, настраивая Курнопая на недоносительство. – Спасенье от духовного удушья в возможностях каждой личности. Духовное дыхание обеспечивается обстановкой и сутью существования самой личности в системе управления. Сейчас у нас эпоха непреодолимого духовного удушья. Ложь – основа для обмена информацией, для суждений об экономических отправлениях в промышленности, о процессах в сфере науки. Мораль? И ее отправления совершаются на гибельной основе – так она ненадежна. Все равно что деревянный дом поместить в настоящий момент на океанскую хлябь. Запереворачивает, разобьет, расслоит, раскатает. То же с нашим духовным дыханием. Завтра утром вас начнут вводить в разряд высокопоставленных посвятителей…
– Каких?
– Вы, господин Курнопай, метеорит.
– Не нахожу связи.
– Точная связь. Вы метеором («Я, по всей вероятности, трус. Не надо заискивать».) плутали в космосе и свалились оттуда в Самию.
– Из космоса только великий САМ. Мы все земляне.
– Почему сравнил вас… («Не надо его бояться. Он же не из тех… Смешно. Кто же тогда головорезы других номеров, если головорез номер один не из тех?») Э, я сравнил. Не могли вас не готовить к растлению девочек, то бишь к посвятительству.
– Врете! – вызверился Курнопай.
– Вас посвятила фаворитка номер один Фэйхоа. Почему бы вам, номеру первому, не осуществлять инициацию девочек? – смиренно возразил Миляга. Печальную укоризну отражала приспущенность утомленных складчатых век.
Раскаянием вдруг пронизало все существо Курнопая. Он извинился перед Милягой. Он не просто пожалел главврача с его положением прислужника, вместе с ним пожалел Фэйхоа и себя, тоже в общем-то прислужников, хотя и не лишенных возможностей господства. И едва полностью охватилсказанное Милягой, чуть не упал на родонит набережной, чтобы биться о розовый камень, который благорасположенно отражает своей полировкой кого угодно и что угодно, и нет ему никакого дела до разглашения тайн, лелеемых в душе мужчины и женщины.
– Откуда у вас, мистер Миляга, сведения обо мне и Фэйхоа?
– Средства коммуникации в стране достаточно развиты.
– Неужели за годы моего обучения не забыли, что Фэйхоа посвятительница Курнопая?
– Газет не читаете, телевизор не смотрите, транзистор не слушаете?
– Средства коммуникации в училище используются для дачи целенаправленных знаний. Закон отбора.
– Закон изоляции сознания.
– Нет такого закона. («И я думал об этом».)
– Закон отупляющей изоляции. Простите, о вас известно каждой собаке.
– Наверно, о Фэйхоа?
– О вас прежде всего.
– Да что обо мне?
– Не примите за нелепость. Я знаю о вас больше, чем о самом себе.
– Вы не рехнулись?
– Чокнутого обычно обуревает конкретная идея. Идея для него подобна океану, через который необходимо перебраться вплавь. Чокнутый плывет по океану либо собственной, либо заимствованной идеи. До того ли ему, чтоб замечать, что нравственность вывернута наизнанку?
– Черт возьми, почему «нравственность»?
– Важней нравственности нет.
– А биология?
– Нравственность важней биологии для человеческого общества. Она, как система поведения, организует и направляет биологию. Когда биология, экономика, политика затаптывают нравственность в асфальт, создается обстановка для гибели всего самого прекрасного в мире людей и природы.
– Да что обо мне-то?
– Повелением САМОГО фиксировался почти каждый шаг вашего обучения и доводился до всего народа.
– Вы, вы… вы обманщик!
– Обманывает гиена собственный куцый хвост.
– Что конкретно?
– Все. Момент побудки, пробежки, зарядки на физкультурных снарядах. В школах никто из учеников не переводится в другой класс, если не ответит на дюжину тестов из вашего курсантского быта.
– Например?
– За сколько секунд вы пришиваете подворотничок?
– За сколько?
– За семь секунд. Каким ремеслом занимаетесь в часы досуга?
– Каким?
– Ремеслом горного племени быху. Вы создаете из окаменелостей миниатюрные панно.
– Зачем обо мне? Расхищение народного времени, ей богу. Нам показывают фильмы о деятельности Болт Бух Грея. Необходимо так необходимо. Он – держправитель, председатель комитета дипломатов, президент академии наук, лидер партии фермеров, патрон объединения боевых подростков, арбитр общества сверхдальних связей имени САМОГО.
– Одна мето́да. Я вас к ней подбуксировал. К сути швартуйтесь сами.
– Ладно. Могу я пригласить в санаторий Фэйхоа?
– Передавать просьбы больных у меня права нет.
– Тогда скажите, как связаться с Болт Бух Греем?
– Кто знает?..
– Что с Фэйхоа произошло за пять лет?
– Судьбы дворцовых женщин вуалируются. Был слух: она отпросилась из дворца, работала на штамповочном заводе. Кстати, работала с вашей матерью Каской. Позже что-то случилось у нее с ладонями. Кажется, обожгло электричеством. Болт Бух Грей вернул ее во дворец. Теперь фаворитка номер один. Не советую искать встречи.
– У меня право как у посвященца.
– Право не означает права.
– Не смейте клеветать на Самию.
– Господин Курнопай, нельзя оклеветать социальное устройство, где нравственность сделали предметом потребления. («Что я говорю?!»)
– Натуральная завиральность, мистер Миляга.
– Ее сделали явлением потребления: продают, покупают, вознаграждают. Вас будут, по выражению современных служак, менеджеров и госклерков, заводить в верха.Вас и включили в институт посвятителей, весьма немногочисленный. На миллионы девушек и женщин – несколько тысяч мужчин. До прихода Сержантитета к власти в Самии был единственный гарем – у Главного Правителя. Теперь страна превращена в гарем, где остальные мужчины своего рода евнухи, хотя не стерилизованные. Но стерилизация для большинства из них не за горами. Сексуальная энергия подобна ядерной. Сейчас почти каждый мужчина вроде атомного реактора плоти, только его энергия направляется на трудовые нагрузки, чрезмерные, на служебные… Работа не исчерпывает до полного исхода влечение мужчины к женщине. Дисциплинарный страх и кое-какие суррогаты разряжают остатки полового потенциала. Правда, почин положен: позавчера вспыхнул сексуальный бунт среди докеров. Бунт подавили с моря и воздуха.
– А вы, мистер доктор, участвуете в посвятительстве?
– Соучаствую.
– Конкретно?
– Посвятительство – преступление. Косвенно я обслуживаю его. Оно совершается и в нашем санатории. Что гнусней, я ввожу неофитов, подобных вам, в курс: сопровождаю в храм Солнца, назначаю возбудительные уколы впадающим в импотенцию посвятителям, спасаю девочек от гибели…
– А вы ловко оправдываете свою подлость и тем самым выставляетесь в качестве страдающего благородства.
– Вон как… Подлец тот, кто вынужден покорствовать под страхом отправки в концлагерь или на смерть, и отнюдь не тот, кто творит насилие?
– Простите, вместе с тем…
– «Вместе с тем»… Ваш кумир Болт Бух Грей – посвятитель номер один. И вы, особенно вы, в ближайшее время будете обслуживать его, с позволения сказать, деяния.
– Ему антисонин колют?
– У него персональный врач.
– Наверняка он не колется антисонином. Антисонин отключает разум. Не сумел бы руководить.
– Чтоб руководить Самией, разума не нужно. Умишка достаточно. Народ в трудрезервациях. Чувство чести истреблено. Отсутствие самоанализа. Вера в фальшивые ценности.
– И все-таки у вас страсть к напраслине. Введут вас в институт посвятителей, еще подкинут привилегий, и вы прекратите вякать.
15
Миляга хмуро покинул Курнопая. Он перелез через парапет, спрыгнул на октаэдр и стал скакать по железобетонным призмам, смягчающим удары шторма по набережной. Миляга двигался навстречу океану.
«Худо! – встревожился Курнопай. – Всегда и везде находятся страдальцы о человеческих несовершенствах. Надо беречь. Прихлынет океан к призмам, сбросит, расшибет. Уберечь! Без социальных иммунологов общество погибнет от эпидемий духа».
Курнопай спохватился, что непростительно медлит. Когда вспрыгивал на парапет, увидел среди тиссов монаха милосердия. Монах бежал, семафоря ему. Он просил Курнопая во имя САМОГО остановиться, поспешить к вилле. Важный зов так обрадовал Курнопая, что он чуть не помчался к монаху милосердия, но впечатление сомнительности, оставленное в душе этим человеком, победило в нем, и он спрыгнул на ближайший октаэдр.
Сшибленный прибоем, Миляга пробовал выплыть за пределы призм, проныривая под волнами, но его сносило к набережной, норовя ударить о железобетон, хлопнуть, сломать.
…Из воды Курнопай выхватил врача за руку и, перемахивая с призмы на призму, передергивал его за собой. Он не ослабел, пока не выволок на набережную задыхающегося Милягу. Тут устало сел на парапет и вдруг увидел неподалеку белый автомобиль, распластанный над родонитом.
В автомобиле находился главсерж Болт Бух Грей. Облокотись на руль, он благорасположенно глядел на Курнопая. Девочки в лиловом, полулежа на спинках откидных кресел, наблюдали за ним взором восторга. Он встряхнулся, с одежды слетели брызги, было собрался по всей форме поприветствовать главнокомандующего, однако смешался от хохотка девочек, по-свойски безжалостного, хотя и приятного на слух.
Ускользнул автомобиль за красное от цветов дерево ашоки, прежде чем Курнопай преодолел смущение. Миляга еще не отдышался, сидя на парапете; Курнопай, расстроенный, трюхнулся рядом с ним и рассмотрел всех троих в автомобиле такими, какими их отсняла и проявила его память. Болт Бух Грей: дружеское приятие в вальяжной позе, утолщенные «рога» бакенбардов, до лоска плотно политые лаком, хлопковая рубашка апаш, на ней, над областью сердца, вышитый гладью новый герб державы: то ли плод ананаса, то ли шишковатая граната «лимонка», по фону ананаса-«лимонки» – платиновый абрис барса, который приготовился либо к защите, либо к нападению, в этом абрисе три бриллиантовых звездочки, под крайней слева – силуэт лошадиной головы. Символика герба не разъяснялась установлением Сержантитета и даже военной прессой, имеющей обыкновение разжевывать свежатину армейских и государственных фактов. Но им-то, в училище, раскавычили гербическое иносказание: мы – страна экзотических плодов и убойных вооружений, мы способны и обороняться, и нападать, нашу цивилизацию определяет САМ, прилетевший на землю из галактики, расположенной за туманностью Лошадиная Голова под первой слева звездой в поясе Ориона.