355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Воронов » Сам » Текст книги (страница 1)
Сам
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:29

Текст книги "Сам"


Автор книги: Николай Воронов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц)

Сам

 
О, вещая душа моя,
О, сердце полное тревоги,
О, как ты бьешься на пороге
Как бы двойного бытия!..
 
Федор Тютчев
 
Почему лежит путь его вне дороги?
Зачем он спешит?
И почему он держит путь одиноко?
 
Николай Рерих

От автора

Чтобы далось ви́дение человеческих свойств, сложившихся на планете, необходим интерес к вселенской истории и, конечно же, к ее результату:современности. Под результатом подразумеваю не подведение окончательных итогов (их, убежден, делать рано), а то, что получилось у людей и с людьми на Земле. Сколько мудрых, благородных, изумительных затей было у них! Сколько совершено прекрасных дел! Сколько чудовищного возникло в противоток им. И вот то, чему сегодня мы наследники, свидетели, чего участники, разрушители, спасатели… Если минувшее в душе и уме литератора взаимодействует с теперешним только ради суда над действительностью, где люди стали всем или почти всем, а природу превратили в рабыню (правда, время от времени, с годами все чаще, она протестует, обороняясь, припугивая, поднимаясь до яростного возмездия), то сейчас этогоуже недостаточно. Взаимодействие прошлого и настоящего для сохранения будущего – такую духовную задачу писатель не может не решать, ибо сегодня мерило ценности бытия – сохранение его грядущего.

Говоря так, я стремлюсь подчеркнуть свою приверженность гуманистическим идеалам свободы, равенства, братства. Из них я исходил, работая над романом «САМ».

Писался роман долго: больше двадцати пяти лет. Шел он к читателю трудно: не совпадалдля некоторых рецензентов с другими вещами автора, якобы определившими раз и навсегда его лицо.Тенденция к замораживаниюписательского лица, увы, существует. Причины ее кроются в циркулярно-бюрократических воззрениях, внедрившихся в «эстетическую» практику.

Эпоха нового мышления убыстрила понимание романа «САМ». Собственно, оно было и раньше, но перекрывалось наличием разноречий.

Хочу обратить внимание читателей на соображения оценщиков «САМОГО». С их помощью, предполагаю, будет проще входить в роман. Прозаик, доктор филологических наук, профессор, определил роман «САМ» как антиутопию. Рождение антиутопии он выводит из убеждения, будто бы пора утопий прошла, идеалы добра, справедливости, народного самоуправления в той или иной степени материализовались… Распространение антиутопии возбудило и то, что планета, испытала и испытывает кризисы духа, идей, нравственных ценностей, что в XX веке демонстрируют себя деспотические системы, возможность которых не мыслилась прежде, что мощный технический прогресс легко сошелся, переступив через «незыблемые», казалось, нравственные «принципы», с фашиствующими деспотиями, геноцидами, массовым истреблением людей, «опытами» над человеком… При всем желании согласиться с ним я не нашел с собой согласия. Действительность не исчерпала себя, человечество остается, присущая его сознанию и практике утопичность – тоже, следовательно, и в литературе она будет продолжаться.

Критик и эссеист не пытался определять родовуюпринадлежность «САМОГО»: он лишь подчеркнул, что Н. Воронов – реалист «по строчечной» сути, на этот раз выступает как фантаст, философ, иносказатель, причем остросовременный. Критик выделил в романе присутствие фантасмагории, мифа, политического памфлета, лирики, восточных и иных легенд, а также поверий далеких нам народов. Роман, по его мнению, драматичен и едок, очень серьезен. Это не чтиво, а чтение, побуждающее к размышлениям всякого толка, но непременно актуальным.

Сексрелигию, введенную в Самии дворцовыми сержантами, совершившими смещение Главного Правителя, он воспринял как превращение мысли в чувственность. Аналога, близкого этому роману, он не видит в нашей литературе.

Для прозаика, публициста-международника «САМ» – «роман будущего». Он пишет: «…такими именно – мыслительными, мне думается, станут романные книги, возможно даже в недалеком будущем. Николай Воронов, пожалуй, первым демонстрирует новое мышлениев литературе в нашу переломную эпоху – перед возможностью всемирной катастрофы, в любом случае перед неизбежностью победы научно-технической революции, которая, безусловно, радикально переменит мир и человеческое сознание…» Им подчеркнуто, что автор размышляет о двадцатом веке – прежде всего. «Но времяв романе значительно протяженней – на всю памятную историю; протяженнее и пространство: это и глубины океана и запредельность Космоса. Но и человек в романе-фантазии «САМ» присутствует, если так можно выразиться, в глубинах и запредельности, отчего, кстати, не перестает быть реальнымчеловеком».

Ссылками на главные высказывания писателей я надеялся передать их объективное впечатление от романа, что, конечно же, не отменяет самовосприятия и личного взгляда на роман «САМ».

Я не фантаст, а фантазер. Без выдумки изображаемая литературой жизнь не была бы способна оборачиваться человеческими типами и метафорами социального существования. Этот роман несет в себе попытки подобного свойства. Проза, больше всего проза, еще с молодости притягивала меня своей пытливостью. Уже один метод аналитических проб на добро и зло, на вину и бесстыдство, на правду и ложь, снимаемыхпрозой с личности, классовой среды, общественной формации, создавал предпосылки для понимания человека и человечества, а также, что не менее важно, для образования собственной души. Методом таких проб стремился идти автор. Отчасти он пытался установить через проявления характеров пределыверы и кощунства, благородства и беззастенчивости, истины и обмана…

В форме романа «САМ» я различаю сплав не только разных жанров, но и видов литературы… Утопия соседствует в нем с антиутопией, реалистическое с фантазийным и романтическим… Ничего тут необычного нет. В словесном творчестве нашего века за счет увеличения весаего мыслительности стихийно, подспудно, да и сознательно совершаются слияния стилевых, жанровых, видовых признаков.

Благие умозаключения оценщиков приятны, пожалуй, большинству писателей, однако они и страшны им, в особенности тем, кому не удалось привыкнуть к расточительству критических похвал.

Что еще скажу о романе «САМ»? Для чего? Для затравки? Пускай для затравки.

Я занимался им, думая о судьбах людей и обществ на Земле, стремясь что-то от этих судеб привнести в природу своих героев и в зданиевоображенной страны.

А вообще-то мой роман о любви, прежде всего о любви неискоренимой, любви человека к человеку, человека к семье и народу, к миру и милосердию, к жизни и вечности.

Танаакин,

Танаакин,

Танаакин!


ПОСВЯЩЕНИЕ
Книга первая

1

Очень хотелось Курнопаю, чтобы неуступчивость бабушки Лемурихи растеребило, как однажды повыдрало смерчем оперенье грифа, который нападал на мальчишек, едва они появлялись на рыжем берегу Огомы: ко всему, о чем ни заспорят, бабушка Лемуриха относилась так, будто бы он нарочно ей перечит.

В тот день, когда начали стрелять на рассвете, ее самоуверенность стала приседать, словно гейзеры возле Огомы: то бьют чуть ли не до солнца, то сникают до накипей. Перед завтраком Курнопай сказал бабушке Лемурихе, наспех гладившей его школьный костюм типа десантной формы, что сегодня им торопиться некуда: наверняка бунтует военный гарнизон, – чему она сразу нашла опровержение:

– Ничего неожиданного у нас не бывает. – Но поверх деревянного жалюзи опустила пулезащитную сетку. Всякое случается в столице, где ловко налажена тайная продажа огнестрельного оружия.

Собственное злорадство огорчало Курнопая, и все-таки он поехидничал в душе, заявляя бабушке Лемурихе о том, что сегодня струсит прилететь за ними телевизионная «стрекоза». Бабушка Лемуриха разгневалась на Курнопая, однако не взяла его с собой на крышу дома: проверит, потом позовет. Конечно же, он, чтобы застыдилась при нем за свое наглое несогласие, пока она ехала на лифте, выкрутился на дом по винтовой лестнице. Крыша пустовала, и его глаза затосковали об орхидеях, из которых колибри пили нектар, – такими расписными картинками был покрыт вертолет, – и удивились, что вместо стыда на бабушку Лемуриху напало потрясение. Ее лицо, обычно крепкое, как на деревянных статуях красавиц знатного рода, размягчалось и подплывало в нижней части щек, словно она перед этим плакала долго-долго. Сам Курнопай хотя и чувствовал себя бодрячком, как прежними утрами, перед отлетом на телестудию, тем не менее слегка испытывал тревогу и от перемены в бабушкином лице, и от вида неба, заполненного белыми и черными дирижаблями в шахматном порядке: дирижабль, ближний к восьмиграннику их фиолетового здания, висел над свинцовым рудником. Из гондолы дирижабля дали по ним предупредительную очередь из пулемета. Пули, отскакивая от крыши, прошили лицо Главного Правителя, проницательно смотревшего с фотощита. Бабушка Лемуриха погрозила дирижаблю кулаком.

На стенке лифта Курнопай заметил голубое воззвание.

– «Главный Правитель смещен!» – прочитал он с торжественным выражением.

– Негодник! – закричала Лемуриха. – Высеку.

– Не я ведь наклеил.

– Дальше читай, да только не напрягайся.

– «Он был величайшим правителем Самии, поэтому сполна вознагражден: мы позволили ему застрелиться. Он умер с сознанием выполненного долга. Почему он смещен? Внутреннюю и внешнюю политику определяет САМ, но Главный Правитель перестал различать, где проводит политику САМОГО, где личную политику. САМ, когда ЕГО спросили, как поступить с Главным Правителем, разъяснил: «Должен самоустраниться, в силу благородства положения». Когда же мы спросили ЕГО, чем нужно заниматься Самии, ОН предписал стране совершить три прыжка: в БЕССОННОСТЬ, в БЕСКОРЫСТИЕ, в БЕСПЕЧАЛЬНОСТЬ. Это курс на три «Бэ». Всем гражданам от четырнадцати лет в обязательном порядке принимать лекарство антисонин (кстати, это средство безграничной бодрости скрывалось покойным Главправом), дабы они неустанно предавались всеблагому труду и очистительной деятельности; детям антисонин назначается по рекомендации полицейских медиков; изучение оружия всех родов войск начинать в раннем возрасте; кто против САМОГО и приспешников САМОГО, тому нет места в обществе свободных самовитцев.

Мы полны веры в ресурсы приспособляемости самовитцев. Их жизнеспособность не знает границ, прежде всего – биологических, психических, исторических.

Отныне, как сказал САМ, у граждан Самии нет и быть не может причин для прискорбия. Мы рекомендуем вам смеяться и проявлять другие формы радости на похоронах, то есть в конце эпохи незабвенного высокопревосходительства Главного Правителя, а также в начале эры сержантов, фермерства, женщин, остального высокосознательного населения. Наша эра устанавливается на несокрушимые времена.

За Революционный Сержантитет Дворцовой Охраны, произведший смещение Г. П., его предводитель Болт Бух Грей».

– Дрянь дело, – промолвила поникшая Лемуриха.

Из решетчатой отдушины для вызова дежурного лифтера гаркнул каменный бас:

– Что ты сказала?

– Правильно сделали. Браво дворцовым сержантам! Молодец Болт Бух Грей. Я всегда уважала Болт Бух Грея, поскольку он умница и наш добрый знакомец с Курнопаем.

– Бабк, зачем ты перевернулась? Эй, бармен Хоккейная Клюшка, я тебя не боюсь. Ты меня никогда не догонишь на своей припадочной ноге.

– Я припадаю на правую, смотри, будешь шкандыбать на левую.

Ночью по приказу Сержантитета город вышел на похороны Главного Правителя. Дирижабли, освещаемые вспышками пушечных салютов, волочили за собой грозди воздушных шаров, но чаще грозди таскали за собой эти подобные марлинам корабли. Дирижабли дергались, вихляли, пропарывали друг друга, вспыхивали. Ныряя к земле, они поджигали шары. Бегучий треск шаров напоминал стрельбу пулеметов. Толпы шарахались, сшибались, их месиво попадало под огонь и взрывы дирижаблей. Тротуары, устланные крытыми лаком и эмалью портретами Главного Правителя, хрустели наводящим ужас хрустом, как будто под ногами радующихся, шарахающихся, сминающихся толп замыкалось высоковольтное электричество. На шоссе рычали танки.

Гудели от танцев установленные на танковых башнях металлические помосты. Мужчины Самии носили обувь с клацающими подковками, женщины – с бубенцами и колокольчиками. На клацанье подковок, зум бубенчиков, трезвон колокольчиков откликались гулкие помосты. Там же, на помостах, играли электронные оркестры, бесновались гитаристы, кривлялись, игогокая, квакая, трубачи. Жонглеры метали гранаты, бомбы, мины, гимнастки в зеркальных одеждах, сворачиваясь в обод, катались среди музыкантов.

Сквозь танцевальные звукопады, музыкальное брунжание, храп моторов просекались, подобно пехотным вибротопорам сквозь броню, надрывные команды:

– Хохотать!

– Выражать победные эмоции!

– Бдеть!

Чем задорней пытался смеяться и торжествовать город, тем резче получалось, что он ржет, квохчет, бурчит, гнусавит, хлюпает, кхекает, лает, шепчет молитвы.

Дети ревели. Старухи причитали.

Курнопай поглядывал на мрачных родителей и на бабушку Лемуриху, пытавшуюся изображать восторг. Веселых людей было мало, даже армейцы кривились, точно бы отрыгалось им кислым сыром из снятого молока антилопы. Напропалую радовались только подростки. Разливанными были их сборища, свирепыми потехи. Моментами хохот подростков перекрывал все шумы, и тогда возникало впечатление, что их легкие вот-вот не выдержат и начнут лопаться, как воздушные шары. Но ничего карающего с ними не происходило: они делались смешливей, яростней, обезьянистей. Потешались над взрослыми, нажатьем пальцев, между которыми закладывали скользкие диски семян плода чику, они стреляли в лица, швырялись шкурками бананов, кокосовыми орехами, припугивали ножами, опускали за шиворот шлаковату, принесенную для восхитительного удовольствия с отвалов металлургического завода. Бабушку Лемуриху, которая отстала от семьи, вытянули по спине бичом, обругали экранной гиеной. Лезвиями для бритья посрезали банты – ими была украшена вельветовая юбка Каски; Ковылко заставили жевать лист бетеля, обмазанный вонючим трубочным никотином, после чего отец вдруг поднял Курнопая на руки и стал пробираться к их кварталу. Отца пробовали задержать солдаты и полицейские, но он выкрикивал прерывисто от волнения и одышки, что заболел его ребенок. Те злобились: «Ишь, ребенка выискал… Большой пацан!» – однако пропускали, потому что он без удержу пер на них, следом за Ковылко проскакивали бабушка Лемуриха и Каска.

Возле фотощита, продырявленного пулями, отца задержал офицер дворцовой охраны. Отец выкрикнул:

– Ребенок заболел!

Офицер не посторонился.

– Почему не смеешься? – процедил он сквозь зубы. – Пока хохотальник исправный, горгочи.

– Господин майор, он у горячей смолы работает, – вступилась за Ковылко бабушка Лемуриха. – Хохотальник смолой связало.

– Горгочи, смоляная пасть, иначе – тюрьма!

– А и верно, господин офицер, есть над чем смеяться.

Отец взаправду засмеялся. Засмеялась бабушка Лемуриха. И мать засмеялась. Офицер пропустил их, и вдруг рассвирепел – пальнул из пистолета-автомата в фотощит с Главным Правителем, устремившим мудрый взор в небо.

Около подъезда Ковылко остановился перевести дыхание, и Курнопай увидел саркофаг Главного Правителя. Саркофаг висел на золотых цепях, притороченных к вертолетам. В одном из вертолетов Курнопай узнал телевизионный вертолет. На его лесенку вылез, судя по желтому комбинезону, войсковой сержант. Он натянул между аэростатами серебристое полотнище со словами: «САМ хохочет вместе с массами».

Прежде чем скрыться в подъезде, семья увидела, как гроб с телом Главного Правителя сорвался с золотых цепей и полетел на подростков. Мигом бросившиеся врассыпную, подростки походили на койотов из-за рыжих брюк и безрукавок.

– Поделом Главправу, – буркнул отец в кабине лифта.

Возмущенная бабушка Лемуриха выговорила ему за ненависть к администраторам. Он презрительно ухмыльнулся, и это вызвало у нее отчаянное восклицание:

– Да что он сделал тебе?

– То-то и оно: что́ он сделал для меня?

– В соседних странах…

– Я знал – ты обязательно скажешь: «В соседних странах…» Ты не знаешь соседних стран. И нашу-то не знаешь.

– В других странах есть голодающие.

– И у нас.

– Нет. Там безработные.

– И у нас.

– Мы б информировали про это народ и мировую общественность. Будь жив Главный Правитель, я б тебя…

Они поднялись к себе в квартиру на двадцать первый этаж. Темноту родительской комнаты расшибали брызжущие отсветы салютов. Каска при своей потерянности внезапно кинулась зашторивать окна. Кольца с карканьем проносились по туго натянутым медным жилам. Зашторившись, Каска опять сникла. Она свернулась на полу, словно волчица в зверинце, которой смертельно надоели зрители и клетка.

Ковылко присел возле Каски на корточки. Опираясь локтями о колени, вдавил кулаки в глазницы.

Так обычно сворачивалась колесом мать, так сидел перед ней отец, когда их, вернувшихся из стриптиз-бара, настигала тоска. Бабушка Лемуриха входила к ним в комнату, стояла, негодующе встряхиваясь.

– Пустоцветы, все б вам глотать пьяную отраву.

Она возвращалась в кресло, читала войсковые и телевизионные журналы.

Курнопай потихоньку выбирался из-под москитной сетки. Хотя бабушка пыталась его уторкать в кресло из бамбука, по-поросячьи визгливое, он вырывался из ее рук, ластился к родителям, не зная, как их утешить. Сперва они словно не ощущали, что он приникает к ним, поглаживает их, целует, потом начинали приникать к нему, гладили, обцеловывали. Зачастую здесь же, на полу, они трое засыпали в обнимку.

На этот раз бабушка Лемуриха не возмущалась, когда встала подле зятя и дочери.

– Да нечего себя зря огорчать. Вы сердились на Главправа, сейчас жалеете. На такой манер устроено нутро человека. От революций всякое… Будем надеяться: поштормит – и штиль. САМ бы не допустил, если б было к худу.

– Кабы революция, – страстно прошептал Ковылко. – Захват власти.

– Как отличить?

– Воззвание. Прочитай.

– Мне Курнопа читал. Мало ли что пишут. И хорошего в нем много.

– Завидую тебе, мамаша. У меня на смолотоке помощник из молодых, да ранний. Не тебя ли он пришпилил: «Легко живется при всех режимах начальстволюбивым людям». На твою судьбу падает третья смена власти. Раньше ты устраивалась о’кей и теперь устроишься о’кей.

– От власти порядки.

– Порядки вопреки порядку.

– Сынок, не паникуй заранее. Природой как устроено: кто приспособился, тому жить. Планеты тоже очень приспосабливаются, к солнцу, к полям гравитации.

Не ожидал Ковылко от тещи ученой прыти. Рассуждать горазда, но по-народному, а тут, поди-ка ты, высказывается наподобие какой-нибудь профессорши. Вскочил, как счастливым известием изумленный. Рот развело едва ли не на ширину океана.

– Неужто твоя придумка?! На телестудии, там, должно, и почище разговоры разговаривают.

– Ых, сынок, Ковылко ты мой чернозубый. Я одна сто образованных перевешу. Вместо блудных песенок в баре слушал бы мои выступления с Курнопаем, уж столько б лет ценил мое разумение. Я воздерживалась уважать твою умственность, сейчас вижу – у тебя голова более-менее.

– Уф, мама, наконец-то ты оценила мой глобус.

Растроганные обоюдной признательностью, они обнялись. Ковылко потянуло, как в детстве, уткнуть лицо в глубокое и уютное междугрудье Лемурихи. Она приложила ладонь к его угловатому затылку, рассказывала со щедрой простоватостью, что, когда она была кормящей, молока в титьках у нее хватило б на всех младенцев родильного дома, но он почти все вытягивал один, жадничал, торопился, из-за этого захлебывался.

Мать Ковылко умерла после родов. Лемурихе, ее соседке по койке, приходилось сцеживать из груди молоко, так как Родинка (первоначальное имя Каски) чуть-чуть пососет грудь – и отвалилась. Лемуриха сцеживала молоко с досадой: она испытывала наслаждение, едва дочка приникала к ее розовому, как земляничка, соску. Для Лемурихи было неожиданным то, что кормление Родинки отзывалось в сердце такой нежностью, которая затмевала памятную ласку загадочного мужчины, целую неделю проведшего с нею в темноте. И Лемуриха не упускала счастливую возможность пригрести к своим молочным цистернамосиротевшего мальчугана. Едва она приставляла сосок к губешкам Ковылко, он прикусывал его, ей было больно, однако она, уливаясь слезами, не могла не улыбаться.

Лемуриха принялась раздумывать над младенческой ненасытностью Ковылко и согласилась сама с собой на том, что, наверно, он чуял, какую придется ему ломить адскую работу.

От бабушкиных слов Курнопай пригорюнился. Пытаясь выразить отцу жалость, накручивал на палец его гудроновые волосы, белые у корней в цвет ковыль-траве.

Черствое хмыканье, разнесшееся по комнате, пронзило, как током, Лемуриху, Ковылко, Курнопая; Каска шевельнулась и села, сложив ноги восьмеркой.

Чувство родства, владевшее ими, помешало сразу угадать хмыканье всеслышащего бармена Клюшки. Хотя они привыкли к присутствиюбармена, взорвались таким гневом, что никому из них не удалось заклеймить его убийственным словом: из глоток выхлестывалась смесь клекота, рычания, хрипа, рева, хорканья.

– Отбесновались?

Они выкричались до безгласности и не в силах были ответить. Он добавил, смягчая обдирающий, прямо шершавости ракушечника голос:

– Правитель устранен, но почти все, кем он держался, уцелели. В мюзик-холле власти правитель выступает в роли звезды первой величины. Публика славит звезду, не подозревая о режиссерах. Считается, что Гитлер являл тип неограниченного диктатора. Недальновидно. Он сам заблуждался на личный счет.

– Из тебя режиссер, как из моего уха радар, – с издевкой сказал Ковылко.

– Ты безыдейный пролетарий, Чернозуб. Я имел в виду САМОГО. Всему в Самии он режиссер.

При имени САМОГО Ковылко отпрянул от вентиляционной отдушины и, опомнившись, выставил к отдушине грозные кулаки.

Еще мальчишкой, едва ровесники заводили разговор о САМОМ и у них на мордашках, точно орхидея с восходом, расцветала святая непререкаемость, он распознал в собственной душе неудобство, которое не смел не скрывать, но которое оберегало его от участия в нахваливании САМОГО. Он догадывался, что сверстники заложилибы его предводителю химической школы, где учился, тем более донесли бы в полицию, если бы он зубатился с ними о чем-то, касающемся САМОГО, а потому делал лишь вкрадчивые замечания, не совпадавшие с их отношением к САМОМУ. Иногда они примолкали, явно согласные с Ковылко, однако трусили поддакнуть: их сдерживало убеждение, что САМ неоспорим, и почти непреодолимым препятствием для них была бессомненная вера в то, что никому не дадено право думать по-другому, чем ОН, а тем более думать, что и они способны думать.

Время от времени Ковылко набирался решимости не то чтобы противостоять утверждению САМОГО, а как бы прибавлять кое-что к тому, о чем он рассудил. Однажды кто-то из мальчишек восхитился изречением САМОГО: «Нет на земле существа красивее человека». Тогда Ковылко и пролепетал, что гуанако тоже красивое существо. С ним согласились, что глаза у ламы действительно такие же красивые, как у нас, притом лучистей, и ресницы длинней, а вот нос с заметным разрезом между ноздрями, и это ее уродует. Он возразил: ничуть не уродует – делает милой рожицу гуанако. У всех гуанако милые рожицы, у людей часто препротивные хари. Ему сказали, что милые-то милые у гуанако рожицы и лучистые глаза, но тупые, а у людей не в настроении – тусклые или рассерженные хари, зато обычно умные. Коль это до него не доходит, значит, он тупой, как гуанако. Ковылко мерещилось, что земля под ним, хоть он и стоял на твердой обочине, подобна пойменной скользи, когда после разлива Огома вправляется в берега, а лишь только пацанва взялась ожесточаться, он словно бы стал съезжать по склону, но не пе́редом, а боком, и как ни старался задержаться каблуками, катился, готовясь половчей плюхнуться в желтую жижу, издороженную моллюсками.

Настырное заявление бармена о том, что всем в Самии правил и будет заправлять САМ, помешало Ковылко сохранить осмотрительность. Несмотря на то что провокационная цель Клюшки была ясна, он все-таки не утерпел:

– Довольно прикрываться божественным именем САМОГО.

В раскидистом свете салюта он увидел испуганные лица Лемурихи, сына, жены. Свет распался, оставив в черноте воздуха париковые деревья дыма, и Ковылко очутился на моховом покрове, который зыбился над болотом и мигом просел, без задержки опускался, будто в воде не было тины, гниющих деревьев, путаницы таких густых водорослей, что среди них еле проскальзывали рыбы, провиливали змеи, протискивались крокодилы. До жути перепуганный, Ковылко успел удивиться, каким образом опять тонет в болоте, куда забрел ночью, удрав с океанского побережья, где по вербовке заготавливал из орехов веерной пальмы койру, копру, масло. Тогда он спасся благодаря лиане, нечаянно задетой им в момент погружения в топь. Теперь он знал, что уцепится за лиану, но его лапающие движения над головой были движениями в пустоте, где и воздух неосязаем. Он продолжал тонуть и, чтобы не захлебнуться и отпугивать болотных тварей, бултыхал ногами, но вода теряла плотность и не оставалось надежды задержать гибельное погружение. Едва кто-то схватил Ковылко за руки, он обреченно обмяк: напал крокодил. Захлюпает хвостом, поволокет.

Вместо хлюпанья он услыхал одышливый голос Лемурихи:

– Сынок, да ты что?

Оказывается, он дома, удерживаемый за руки Курнопаем и матушкой. На тахте сидит Каска, покачиваясь от уныния, повторяет:

– Педали были. Педали останутся.

Стало невмоготу смиряться, проговорил, уставясь в круг вентиляционной решетки:

– Жадный оцелот, тебе бы только высмотреть жертву и сожрать с потрохами.

– Хотел бы я походить на оцелота. Ягуар картинный и свирепый. Оцелот еще картинней и свирепей, – тихо отозвался Клюшка. – Я слабый человек. Изучаю в ущерб бизнесу поведение людей в семье.

Бармен вздохнул. В этом вздохе уловил Ковылко покаяние.

– Сынок, ты понапрасну на господина бармена… Он к нам всем сердцем.

– Всем сердцем? Хы! Ему синтетическое вшили.

– А ну прикуси язык. Он о тебе сожалеет. Ты недопонимаешь САМОГО. Он подправляет. Доведись кому другому услышать, что ты спьяну несешь, – работу отнимут.

– Ученый благодетель выискался.

– Сынок, ты жизнь принимай, какая есть. Сомнения пахнут расстрелом.

С ноткой уважения бармен Хоккейная Клюшка поддержал Лемуриху. Прежде чем отключился, подбросил скорпиона:намекнул, что при всех, мол, ухищрениях не сумеет, в случае чего, спасти Ковылко от революционного цунами.

Лемуриха покружила по комнате недовольная. После спохватилась: все, чего не следовало Курнопаю знать, он слыхал и как бы не ляпнул товарищам, беды ведь не оберешься, да и не вобрал бы в головенку – загинет, как олененок в пампасах в пору пожаров.

Торопливо, будто внук мог позабыть то, что услышал, Лемуриха увела Курнопая.

Ковылко приткнул к вентиляционной решетке подушку, придавил стремянкой, лег к Каске в постель, и они обвились, отдаваясь любви, словно ночная свобода от проклятого человеческого мира могла утешить и защитить их навсегда.

2

На рассвете Курнопай пробудился в тревоге, выскочил в коридор, где, морщась и обкусывая ногти, топтались полицейские. Он проскользнул в комнату родителей. Голый отец сидел на стуле, туловище пригнуто к коленям. Квартальный врач Миляга кипятил в стеклянном судочке шприц. По балкону расхаживал вчерашний офицер. Он говорил о революции в области человеческой энергии.

Как только Миляга собрал шприц, офицер вошел в комнату.

– Саданите месячную дозу, – не без удовольствия приказал он Миляге. – Радуйтесь, Чернозуб, эпохе Сержантов. То вы ходили на работу, возвращались домой, торчали перед телевизором, околачивались в баре. Отныне вам не нужно мотаться туда-сюда. Целесообразность. Никаких распылений мускульных сил. Жизнь души по законам энтузиазма. Беззаботность и бодрствование – никто не ожидал такого чуда. История – неожиданности! Разве кто-нибудь мог себе представить, что САМ войдет в духовное соитие с Болт Бух Греем и внушит ему, на какой бок положить историю и как к ней приладиться. Мадам Каска, готовьтесь. Антисонин безболен. Не стесняйтесь, цесарка!

Курнопай залез к матери под одеяло, потихоньку плакал.

Страдая от жалости к сыну, Каска спросила офицера:

– Куда заберете моего Курнопу и маму?

– Пока останутся здесь. Послужат вместе воспитанию очередного поколения. Если не оправдают надежд Сержантитета, Курнопая препроводят в школу военных термитчиков. За маму не беспокойтесь. Она – тетка вырви глаз. Ее определят при дворце. Днем будет надраивать полы дворцовой казармы, ночью обучать новобранцев… Доктор Миляга, вы все молчите?

– Тружусь.

– Считаете ли вы создание антисонина прогрессивным явлением с точки зрения научной и державной?

– Влияние антисонина не исследовано.

– Исследовать – подозревать отрицательные последствия. Выходит, задачу на беспечальность, поставленную Болт Бух Греем и Сержантитетом, подвергать сомнению? Заботиться о последствиях чего-либо не в природе людей. Заботиться – терять оптимизм, впадать в корысть.

– Что вы? Вполне вероятно, что именно я произвожу первую инъекцию эпохального препарата.

– Благодарю вас, Миляга. Вы со временем станете величайшим образцом беспечальности. Пожалуйста, впорите месячную дозу антисонина любимцу телезрителей Курнопаю.

Утреннего отца Курнопай всегда помнил медлительным, какой-то чугунной тяжести. Теперь он быстро вскочил, заговорил, совсем не похожий на себя: слова наезжали на слова, звуки сплющивали звуки. Ни мать, ни Курнопай не поняли, что говорил он, но это понял офицер.

– Новая эпоха, господин Чернозуб. Уверяю вас, освоитесь в исключительном довольстве. Сплошное служение державе и народу – необыкновенно, праздник счастья.

Укол антисонина произвел на Курнопая воздействие, которого не ожидал офицер. Курнопай нападал на полицейских с вилками, с молотками, с плоскогубцами. Ловить его было невозможно: он скакал, как богомол, уворачивался, выскальзывал. В момент, когда офицер вводил антисонин доктору Миляге, Курнопай выхватил у него из кобуры термонаган.

– Где САМ? Вези к САМОМУ.

– Требование невыполнимое.

Офицер пренебрежительно приспускал длинные ресницы.

– Попрошу за папу и маму.

– Никто не имеет права обращаться к САМОМУ, кроме главсержа Болт Бух Грея, и то лишь телепатически.

– Вези к Болт Бух Грею.

– Он не отменяет приказов, ноздредуйчик.

– Ты обзываться, издеватель? Сейчас прожгу.

Термонаган, наставленный на офицера, вздрагивал в кулаке Курнопая.

– Никогда ты не прожгешь меня.

– Почему думаешь – никогда?

– Смелости не хватит.

– Ты врун. За врунство прожгу.

Офицер попятился, якобы заслониться дверью, Курнопай невольно шагнул за ним. Ударом ботинка полицейский, таившийся возле косяка, выбил у Курнопая термонаган. От боли в руке Курнопай набычился, и как торо сшибает рогами матадора, так он сшиб головой полицейского. Два других полицейских кинулись на Курнопая, но Лемуриха гаркнула:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю